Убить дракона
Если прикинуть, сколько скрыто в тебе добра, обязательно выйдет, что – где-нибудь недобрал. Под одеждой становится колко и нелегко, потому что в нутре просыпается злой дракон.
Он не просит еды и почти не жжёт деревень, только бьётся истошно наружу из рваных вен, изнутри скребёт, чешуёю кресты чертя –
ты брезгливо его выпускаешь ко всем чертям.
И кровавые крылья окутывают, как плащ: будут снова – огонь, солома, и детский плач, и побег до леса, и выжженная межа на пути. А потом в довершенье – лесной пожар.
Это – сильный дракон, современный. Ему нипочём – наши души и сёла, отстроенные кирпичом.
………………………………………………………….
Драконы – они непростые, и помнят про все долги. Мы часто видим хвосты их, вставая не с той ноги. Иногда мне кажется, будто я – из дракона вся, когда дохожу до ванной, и хвост задевает косяк;
когда открываю дверь и когтями деру латунь, когда из меня вырывается ненависть на лету. Быть драконом удобно – у него на груди броня, и его не так просто обидеть дурным парням.
Безмятежно-красивые руки и злые глаза – это то, что приманит дракона – лететь назад, обвивать в сто колец и нещадно тащить в кровать, а потом – оскоплять, подавлять и дрессировать.
………………………………………………………….
Я отторгаю, я изгоняю тебя, змей-тугарин.
Восстаю из пепла, вулканической лавы и чёрной гари.
Твоя злоба меня не выжжет, не вытравит, не поглотит –
из нутра своего выдираю шипы со шматами плоти.
Каждый коготь мой – это меч с нечищеным кровостоком.
Лучше битой быть, лучше – раненой, чем – жестокой.
Не за просто так достаётся праведная обитель,
не бесплатная льётся в пасти высшая благодать.
У меня нет сил, а поэтому — добивайте меня, гнобите,
заставляйте меня страдать.
И не бойтесь, что сделаете больнее толстым недрам
недвижной моей души.
Знать, оно — добро, раз оно — убивает змея,
помогает его душить.
Immortele Augustine
Там, где я беру перо, ты становишься бессмертным, и под тяжестью конверта прогибается bureau.
Кто бы мог подумать, что он окажется тяжёлым – лист, исчирканный, изжёванный, подёрнутый мечтой.
Расползаясь на листе, стайки литер васильковых, будто крылья насекомых, начинают шелестеть:
Здравствуй, милый Августин! Нынче ты меня моложе. Нам с тобой грустить негоже, непростительно – грустить.
В тайном зале взаперти я храню твои портреты за стеклянными глазами.
Часто видится, что это я – смотрю с твоих портретов, а напротив молча замер immortele Augustine.
Другие девочки
Говорили – плачь, как другие девочки, пой как другие девочки –
тоненьким голосочком, русалочкой на дубу.
Дружи, как другие девочки, дрожи, как другие девочки –
и умрёшь, как другие девочки – прикусив губу.
Будь, говорили, слабенькой, будь, говорили, сладенькой,
будь, говорили, нежною – хитростью всё бери.
Будь, говорили, лёгонькой, будь, говорили, мяконькой,
будь, говорили шёлковой, бархатной изнутри.
Где ж они, эти девочки, эти демоны в рюшечках,
боги в розовых бантиках, шёлковых лепестках?
Прячутся, что ли, девочки, плюшевые игрушечки,
ящерками в пустынях сахарного песка?
Да вот же они, эти девочки – якшаются, с кем ни попадя –
с любым, кто сколь-нибудь опытен,
(но первыми не звонят!)
Язвительны эти девочки – ранят острыми шпильками,
но любят – мечтая, сюсюкая! – котёночков и свинят.
……………………………………………………………. Им смешны лады, которые мы берём, и усердие, с которым мы ноты тянем. Они пахнут мандарином и имбирём, эти девочки с ухоженными ногтями.
Эти девочки лягаются и орут, эти девочки наращивают свой панцирь, и со временем сквозь липовую кору –
не пробиться к ним и не проколупаться.
Зло и мастерски они причиняют боль, нападая на таких же борзых, кусачих – эти девочки с изломанною судьбой, эти воины за право носить Версаче.
Их трофеи прибегают, как псы, лакать, как лекарство, как панацею от лютой скверны – наши души, полные мёда и молока, бескорыстные, присягающие на верность.
Эти девочки в один из похожих дней – Оглянутся вдруг и поймут, что – гнезда не свили. Эти девочки всё красивее и бедней. Право, пусть бы лучше уродливей, но счастливей.
* * *
Господи, вот бы мне в эпики – в руки меч,
в башню меня, под замок, под матрас – горошин.
Вряд ли, наверное, игры бы стоили свеч,
не будь благоверный супруг мой таким хорошим.
Признайся мне, ты ведь, Боже, его творил
пообразнее, поподобнее многих прочих;
мне кажется, он унаследовал руки твои,
и волосы унаследовал. Даже очень.
А мне бы изящества, плавности бы (и праща,
наверное, тоже бы вовсе не помешала…)
Хотя, научи меня, Господи, лучше – прощать
(Да, это когда – не казнить за любую шалость).
Пряма ли дорога из вечной незыблемой тьмы
к Тебе, или — длинная лестница в рай витая?
Я здесь, я молюсь Тебе через глаза и умы
всех тех, кто хотя бы однажды меня читает –
таких же заблудших Твоих поросят, как и я;
и дай мне, Боже, всегда созерцать в них лик
Твой, а не адские полчища чёрного воронья.
Прости меня, я не учу наизусть молитвы. Да что там! – с моим благоверным, с моим царём
мы даже не венчаны мирно живём во блуде;
священник пугает, что, ежели вдруг помрём,
то Царствия нам Небесного, мол, не будет.
Но мы ведь едины! – попробуй-ка там разыщи
в едином котле, кто венчан, а кто — не венчан,
и я никогда не желаю сторонних мужчин,
как он, говорит, не желает сторонних женщин.
Душа нараспашку, над шапкой – щербатый нимб, –
такой он, мой дивный, мой светлый, – за мной, гриппозной,
придёт; или я, не дождавшись, скользну за ним:
мне, право, без разницы — лишь бы не слишком поздно.
Вдвоём, вне подлунных условностей и широт,
мы вылупимся птенцами и станем – где-то
в раю, как Адам и Ева наоборот –
глядеть друг на друга, не зная, что мы – одеты.
Оберег
Если вдруг случится, что злая смерть Украдёт, что куколку на тесьме, – Побреду за ней по сырой тропе, Взяв на память лишь в волосах репей.
Не кручинься, светлый мой, не грусти: Я шепну тебе, как меня найти. Ненадолго станется волком выть – Я следы оставлю среди травы.
За неделю смерть исказит мой глас, Поволокой скроет прозрачность глаз, Растворит печаль, раскрошит скелет, Обратит былинкой на сотни лет.
На девятый день по следам ступай: На чужой тропе будет боль тупа, А на нужной – острая, как слюда. Как почуешь – значит, тебе туда.
У большого каменного моста Подбери меня, да себе оставь – Оберегом, камушком на груди, Незабудкой в гуще твоих седин.
И живи – с живыми. Пускай они Робко спросят: «Что это ты хранишь?» — Ты ответь, небрежно меня держа: «Безделушка. Любящая душа».
Буриданова ослица
Восстать намного проще мне и сбежать за Анды-Пиренеи, чем примириться с расстояньем твоей протянутой руки. Я не хочу остаться дрянью, еврейкой с чёрными кудрями, но пряди, локоны, темнеют и завиваются в круги.
Вот видишь, мне уже не двадцать: воспринимай меня как данность. Как, право, дёшево – продаться за пропитание и кров, и в доме собственном скитаться, века в разлуке жить с любимым и черноплодною рябиной сгущать разбавленную кровь.
Воспринимай меня как данность. Как буриданова ослица, могу спастись, лишь сделав выбор: прощай, безумный предок Ной! Я обернусь холодной рыбой в бездонных водах Иордана и сгину, дабы возродиться Великорусскою княжной.
* * *
Как только Цербер стиснет зубы, Харон, вздохнув, вернёт медяк, глядишь – зима пойдёт на убыль, моё сиротство бередя,
и ты взойдёшь на снег лежалый с холодной горсточкой олив, сказав, что просто уезжала проведать Баренцев залив, и очень рада мне присниться, из мрака выйти по следам.
Растаял иней на ресницах, как хрупкий вереск, как слюда, но тяжек камень на могиле, пленивший вешнюю траву...
Жаль, я пишу не как Вергилий, по крайней мере, наяву.
Проснусь — и выветрится опий с названьем «молодость слепа». Отправлюсь стричь седые хлопья, да над лесами рассыпать.
Грустная песнь о неразвитой инфраструктуре
Закончится осень и снова начнётся осень. Хлеба обратятся снопами ржаных колосьев. Пылинки, паучьи лапки, собачьи блохи.
Бежать бы к чертям, но, покуда дороги плохи, – Сиди-ка, девица, в светёлке, своей деревне, Играй с деревенским быдлом в любовь и ревность.
Рекой тебе будет канава, столицей – Тула, И страсть неземная – соседский мужик сутулый. Что бездна – в бочонке, что космос – в стакане чая. ...И жить бесконечно, друг в друге души не чая.
Покинуть Назарет
Под тяжестью ресниц смиренно-длинных, Марии снилось, будто б на осле не убежать из Иерусалима. Под сердцем расцветал кровавый след пурпурной пряжей храмовой завесы. Когда ребёнок отнят от груди, всё присное преобратилось пресным. Она молилась: «Господи, приди!»
Не свыше (но откуда же, откуда?) видения текли сплошным дождём. «Младенец под названием Иуда опасен, пусть ещё и не рождён».
Порою вид Голгофы, осаждённой войсками, снился погружённым в шквал. И просыпалась – день ещё подёнок на волю выпускать не успевал.
А время шло вперёд, и на заре Господь велел покинуть Назарет. В рассветном сине-сером небосводе архангелы вставали на посты, несли дежурство с райской высоты. Следили: где помазанник Господень?
В момент, когда встречались их глаза, она хотела повернуть назад, остаться до скончанья в Галилее, – «Прости меня, Всевидящий», – сказать, шершавый плат старухи повязать и сына нераспятого лелеять.
© Елизавета Яровая, 2004-2008.
© 45-я параллель, 2008.
|