|
1.
И мёд
не слаще июля.
И в рот,
корзинку минуя,
клубнику несёт рука.
Замедленный ход событий
дрожит паутинной нитью,
сплетающей облака.
Не мучает душу лето
закрученностью сюжета
в кольцо часовых пружин…
А в ночь Ивана Купалы
звезда на землю упала,
и я загадала жизнь…
2.
Ходит чёрный цыган,
как точёный сандал,
по пестрящему звёздами лугу –
то ли ищет коня,
то ль себя потерял,
то ли просто смущает округу.
А в траве над рекой
бродит женщина-конь,
загорелым бедром и лодыжкой
раздвигая траву,
над которой плывут
облака с грозовою одышкой.
Разделила верста
половинки холста,
и тому никогда не случиться,
чтоб цыганский зрачок
заскакал, как сверчок,
по бедру золотой кобылицы…

3.
Когда земля, вздохнув цветущей грудью,
распустит часовые пояса,
июльский зной становится безлюдьем,
и слышно, как впивается коса
в зелёный луг меж озером и небом,
размеченный фигурками овец.
На запад, в засыпающую небыль
уходит золочёный жеребец.
Смолкает разговорчивая птица,
и ночь ныряет в озеро с холма,
так женственна, что этого стыдится
и кутается в травы и туман.
2000
Победа

Он не узнал родных пенатов –
Апрель, вернувшийся с войны:
скороговорка автоматов –
в сорочьем стрёкоте.
В больных
деревьях, рвущихся под танки, –
фантом железного ежа.
Зимы печальные останки,
ещё не убраны, лежат.
Он бредил: это мир, не так ли? –
сердито растирал висок…
Летели дождевые капли,
гудел в стволах тяжёлый сок.
Он шёл и думал: «Я вернулся», –
и слушал, как гудят стволы.
След неразвеянной золы
за ним по улицам тянулся,
дрожа приспущенной струной
его несмолкнувшей досады…
И шёл по следу Май с рассадой
цветов, покончивших с войной.
2001
Возвращение к цикадам

Дым отечества там,
где север.
Рыжий запах смолы и серы,
он плывёт на восток и юг
от геенны металлургии
(по законам драматургии
самый верный – заклятый – друг) –
над цитатой
(но без кавычек),
осенившей фасад парадный:
мол, теперь и у нас
(теперь
площадь Павших
так архаична,
площадь падших
так заурядна,
и так далее, и т.п.),
задевает немного,
краем,
уголок на границе с раем
(белым стражником до небес
там Курчатов широколобый,
пополам разломивший глобус,
охраняет закат и лес),
затихает в садах,
рассеян
меж корявых уральских яблонь
и клубящихся облаков.
Дым отечества там,
где север.
Я уеду на запад, ладно?
Ненадолго.
Недалеко.
В те края,
где в июле грозы
рассыпают цветы и звёзды
по холму с золотой травой,
где Сунукуль,
сонный младенец,
обнимает легко,
по-детски,
пару плюшевых островов.
Окунусь в дремотные воды,
перепутаю дни и даты,
день и вечер, когда в траве
музицируют с неохотой
разленившиеся цикады
бестолковых родных кровей,
и замру в немоте восторга
на неделю.
Сюда с востока
не дотянется серный вкус.
Но без горьких дымов и камня
мало горя наверняка мне.
И поэтому я вернусь
к площадным перебранкам улиц,
к заключённым в гранит цитатам
вдоль урочища Челяби́…
…Я вернулась.
Мы все вернулись
к отмеряющим дни цикадам –
поминутно, как ни люби.
2003
* * *
Простуда. Жар.
Простреленный Суматрой
висок.
Сахара в горле.
За окном –
прожжённый лист и пепельница марта,
и день – за два, и ветер – заодно
с ветвями, обращёнными на север, –
то дышит юг в преддверье перемен,
то наст лежит собакою на сене –
и шею давит кожаный ремень
простуды.
Жар.
Гогены на Суматре,
Сафари по Сахаре.
На Урал
опять ложится снег – и всё насмарку,
как насморк у сражённых наповал
простудой, неуверенностью, зовом
иных миров в тепло иных широт.
Как сладко бредить об иных сезонах –
и каково не ждать иных щедрот!
И только слёзы очумелой крыши,
готовой съехать коркой ледяной,
стучат, стучат –
и только сердце слышит
неровный пульс под белой пеленой…
2008
У озера

Сунукулю Большому и Малому
1.
Здесь, где сосны кудрявы, берёзы простоволосы,
паства небесная бродит, бела и тучна,
близость озёр сплетена пуповиной ручья,
тайноголосо
рыбы выпрыгивают из воды – глотнуть неба,
птицы выныривают из небес – поймать рыбу.
В шёлковой сини сонно и прихотливо
плавает нега.
Сердце, отягощённое каменной солью,
здесь погружают в заводь, к рыбам и птицам:
соль растворится, чтоб не слезами умыться –
чистой росою.
2.
Чтоб не слезами умыться – чистой росою,
лучше родиться в июле, в воскресный день,
чтоб целовало первые пять недель
лето босое,
чтобы язык повторял щебетанье птиц,
чтобы в тени ветвей колыбель качали,
заговором на дождь осушив печали
мокрых ресниц.
Это язычество, принятое на раз,
папоротник на Ивана Купалу,
это ребячество с цветом яростно алым…
Так родилась.
3.
С цветом, яростно алым, – так родилась.
Так и тянуло к цветам и огню без меры,
к рыбам и птицам, внедрившим в синие сферы
медленный вальс.
Грех крыловидных лопаток, исправленный в детстве
доброй заботой и физкультурой лечебной,
чем-то сродни галилееву отреченью
(«Всё-таки вертится! Как же ей не вертеться!»)
Всё-таки тянет подъёмная сила – если
и не поднимет бремя костей и плоти,
значит, к небесной пастве примкнут в полёте
вольные песни.
4.
Значит, примкнут в полёте вольные песни
к птицам и рыбам, летающим вольным стилем.
Два самолёта небо перекрестили
флагом Андреевским.
Это не страшно: здесь не падают с воем
ни самолёты, ни чёрные рыбы смерти.
Всё же, случается, дымное солнце светит –
предгрозовое.
И прорывает сноп золотых колосьев
серое рубище, так раскрывая тайну
грозных высот – и последним лучом слетает
в тайноголосье.
5.
В тайноголосье можно душой проснуться
от летаргии горечи и борьбы:
так бы очнуться! с небом, с озером бы
соприкоснуться!
Несоприкосновение – лишь момент
то ли инерции, то ли пустой попытки.
…Шар в небесах скромно висит на нитке:
да или нет?
Да или нет, – в равновесье воды озерной,
где дружелюбие рыб и кувшинок нежных
не оставляют больше ни безутешной,
ни беспризорной.
6.
Ни безутешна, ни беспризорна в этом
тихом раю, невесомая рыба, птица,
только двенадцать дней: испить, насладиться
солнечным светом,
где земляника в язычески пёстрых травах
вдруг языку возвращает его наречье.
Дар быстротечен. Дар всегда скоротечен.
Слева направо
шарик по небесам пролетел, как не был.
Птицы выныривают из небес, но уже – к югу.
Рыбой выныриваю на лёд, но уже – вьюга.
Глотнуть неба…
2008
Октябрьское позднее
Краткий реликтовый луч, милосердный, как лепет
о состраданье к любой народившейся твари,
вышел – и сгинул.
И снова горбатого лепят
ветер и дождь – из прохожего на тротуаре.
Он, одинокий, как праведник, чёрный, как ворон,
не исчезает во чреве бензиновоядных,
стеклобетонных и прочих приимных,
но ворот
поднят, лица не видать, устремленья не явны.
Что ж его тянет и клонит – под ветром восточным,
редким казахским пришельцем, враскос моросящим?
Что его гонит, как чёрную щепку,
по сточным
и водосточным клоакам? –
а впрочем, грозящим
разве что насморком.
Что ж его носит, как парус?
Что ж позади, в ста шагах – и ни больше, ни меньше –
кто-то шагает за ним, неуклонно, как старость,
неграциозной походкой выносливых женщин?
Шляпа моя. И пальто из такого же твида.
Ёжится так же.
Ну хоть бы походка другая!
И никого впереди на сто метров не видно.
А позади – неуклонно шагает…
Шагает.
2008
А-О-У-Э-Ы-И
А-О-У-Э-Ы-И голоси голоси голоси
А-О-У не проси никого ни о чём не проси
Э-Ы-И голоси голоси хоть святых выноси
так прощались до встречи пока не ходи на вокзал
с болевых/пулевых рубежей уводили глаза
и печальные книги попрятали под или за
А-О-У это сердце всегда избегало заноз
Э-Ы-И это горло не знало ошейника слёз
отчего же теперь А-О-У-Э-Ы-И ты всерьёз
до согласных согласный на всё налетая на дверь
в темноте (а за ней сто огней на погонный бродвей)
не зови и не плачь не жалей не жалей не жалей
ни о ком ни о чём (А-О-У) не зови не зови
ни стакана воды ни прощального яда любви
и на выдохе древняя жуть А-О-У-Э-Ы-И
2008-2009
* * *
Крепка провинция (без моря): её низины и вершины
атакой, приступом, измором не взять. Она несокрушима,
я верю. Допивая жидкость, напоминающую кофе,
я возвращаюсь пережитком в конец прекраснейшей эпохи.
Приветствую! (И руки мою.) Милейшая из всех провинций
(вот только жаль, что не у моря)! Твой кофе – лучший друг провидцев,
твой рабский труд по вдохновенью, самоотвержен и неистов,
к высотам духа, к откровеньям возносит материалистов.
И строго отмеряет гимном, за часом час, радиоточка:
моя провинция невинна – и вся держава непорочна!
…Темно. Набросьте кружевное: пришла пора – легко и тихо.
Как нерушимо наше море! Непобедима – Атлантида!..
2009
Иглоукалывания
1. Тщеславие
Сколько игл пробивало небес шелка,
возмущая штиль?
Как в театре первая – вешалка,
так и в небе – шпиль.
И тщеславие соразмерности –
хоть иглой коли –
пробивается через мерзости
на Олимп.
2. Искушение
Как запляшет музыка на костях
под иголочкой –
не услышишь этого в «Новостях»,
комсомолочка.
Затвори окно, удалой Тарзан,
опусти иглу:
скоро правда, колющая глаза,
заведет во мглу.
3. Глупость
Мало времени! Внутривенное
дайте, сволочи!
Все глубины проникновения —
дар иголочки.
Не видать вовек Вены-Австрии —
этой вены нет.
Не попасть уже… в божье царствие —
в двадцать лет…
4. Милость
Боль – орлицею над прикованным,
и – по печени.
Знать, кормиться ей уготовано
человечиной.
Тяжело считать до пяти углы:
милость – где она?
…Сколько ангелов на конце иглы,
сколько демонов?
2009
Танец
Эта застенчивость выросла в книжных застенках,
в строгих закрытых мирах с потолком невысоким,
и в ежедневных докладах о школьных оценках
и в витаминном служенье томатного сока –
шло неуклюжее детство. Неловкая юность
шла в достоевском смятении и в маяковском
гордом больном одиночестве – сквозь неуютность
чуждых и суетных танцев на перекрёстках.
Танцы сжимали в объятиях бойких девчонок.
Тёмная стенка следила за ними глазами
тайной надежды – отчаянно и обречённо
час или два каменея в сияющем зале.
Дома встречали оркестром, почти не фальшивя:
«Как же ты можешь? Мы места себе не находим!
Где тебя носит? Ведь мы в тебя столько вложили!»
Стыд нарастал. Так в подземном глухом переходе
нищенка руку протянет – и как же ты можешь? –
или беззвучно заплачет бродячая псина.
Били чужие мытарства по сердцу наотмашь –
да не чужие, поскольку – родня и Россия.
Это страдание пряталось в горькие складки.
«Как же ты можешь» уже не имело предела.
Мёд уходящего лета казался несладким,
дождь моросил и у клёна макушка редела.
Танец нагрянул внезапно. Наверное, что-то
в мире случилось: дефолт вопросительных знаков?
«Как же ты можешь?» – «Могу!» И входила, как штопор
(или как в штопор), а с ней и отчаянный знахарь,
тёртый шаман, что повёлся на эту ранимость,
в эту застенчивость омута, водоворота,
в эту воронку, в осеннюю влажную мнимость
двух задохнувшихся профилей – вполоборота…
В необратимом вращении, пьяные в стельку
ветром шаманским, летели – откуда и силы,
разве что зрели и множились в книжных застенках.
Как не упали? А люди шептались: красиво!
И ни мытарств достоевских, ни труб маяковских
не было. Не было горя, беды и укоров
в мире, который, как шарик заверченный, нёсся
не по орбите, а в штопоре танца, – который
вынес и слёзы пустые, и ужас бесслёзный,
стыд без вины, и вину, и оскал отвращенья,
клятый, воспетый, испачканный мазью колёсной, –
вынес, родной. И ничуть не замедлил вращенья.
2009
© Ирина Аргутина, 2000–2009.
© 45-я параллель, 2009. |