(1919 – 1979)
Из книги судеб. Поэт, переводчик. Выпускник Московского литературного института. Его отец, юрист Московской городской коллегии защитников, был арестован и расстрелян в 1938 году. При жизни поэта вышли в свет двенадцать книг стихов (более полно его творчество представлено в изданиях, вышедших уже в восьмидесятых годах прошлого века): «Моя эстрада». Стихи. Калинин (1957); «Зелёный простор», М. Советский писатель (1960); «Поэтоград». Стихи. М. Молодая гвардия (1962); «Дороги и звёзды», М. Советская Россия (1966); «Пятая книга», М. Советский писатель (1966); «Большая Москва». Стихи. М. Московский рабочий (1969); «Творческие командировки», М. Советский писатель (1970); «Незнаемые реки», М. Молодая гвардия (1975); «С января до января», М. Советская Россия (1976); «Вокзал». Стихотворения, поэмы. М. Советский писатель (1976); «Неповторимость». Стихи. М. Советский писатель (1979); «Избранные стихи», М. ХЛ (1979); «Голоса друзей», М. ДЛ (1982); «Автопортрет: стихи и поэмы». М. Советский писатель (1984); «Арбат, 44», М. Советская Россия (1986); «Избранное», М. ХЛ (1989); «Тутанхамона видел я в гробу», М. Правда (1990); «Самые мои стихи», М. Слово/Slovo (1995); «Краткостишья», Астрахань. Волга (1999); «Хихимора», М. Время (2007).
Николай Глазков при жизни по праву считался одной из достопримечательностей Москвы: самобытными и неповторимыми были и его творчество, и сама личность. Его чуть сутуловатая фигура, его небрежность в одежде, его знаменитое рукопожатие, его лукавая улыбка, его манера держаться. Своеобразной и отнюдь не официальной Меккой литературной Москвы стала его квартира в старом флигеле на Арбате, помнящем ещё наполеоновское нашествие.
Существовало как бы три Глазкова. Первый, начавший в эпоху «оттепели» наконец издавать свои книги, выглядел в них вполне советским поэтом, принимающим действительность и иногда высмеивающим её «отдельные недостатки». Это был Глазков печатаемый, автор мастеровито сделанных стихов со своей индивидуальной интонацией.
Второй, Глазков устный, сочинял весёлые стихи о дружеских попойках и любовных похождениях. Его строки затверживали наизусть, повторяли, цитировали в узком кругу. Это был Глазков игровой и парадоксальный, стихийно остроумный, мастер словотворчества. (Знаменитый термин «самиздат», кстати, принадлежит именно Глазкову.) «Повелитель стихов», он владел всем арсеналом рифм, накопленным русской поэзией, и неустанно его обогащал. У Глазкова встретишь и необычную глагольную, и корневую, и составную, и ассонансную – и все прочие виды рифм, которые то придавали стиху особенную певучесть и выразительность, то приглашали читателя к увлекательной словесной игре:
Милиционер,
В ряд торговый ринься!
Мы ли о цене
Не договоримся?
(Это четверостишие в однотомнике, к сожалению, искажено.)
Глазковские игры с корнями и суффиксами, с инверсиями и сравнениями, его каламбуры и даже акростихи, которые он возродил в поэзии своего времени, – не только признак высокого мастерства, но пример проникновения в неисчерпаемые возможности языка. Чего стоит хотя бы такое любовное стихотворение:
Ты, как в окно, в грядущее глядишь –
И всё равно мужчину победишь.
А он, стерпя сто двадцать пять обид,
Потом тебя спокойно победит.
Однако вы перехитрите в быте –
И не как львы, – как кошки, победите.
Потом на нас потомки поглядят
И сложат сказ о том, как победят...
Я снова жду с тобой желанной встречи,
Но слова «побежду» нет в русской речи.
И был третий Глазков – самый серьёзный и сокровенный. Автор как будто лёгких, но по существу весьма глубоких стихов о жизни и судьбе, о парадоксальности мироустройства. Этот Глазков поражал эрудицией, вдумчивым осмыслением философских истин, блистательными формулировками точных мыслей. Такого Глазкова по-настоящему знали и могли оценить только его близкие друзья, видевшие в балагуре и гуляке глубоко мыслящего, незаурядного поэта.
Становление Глазкова пришлось на те времена, о которых он сам высказался недвусмысленно: «Табун пасём. Табу на всём». Было общепринято, оперируя известным положением Гегеля, от тезиса переходить прямо к синтезу, минуя антитезис. Поэт же этот антитезис видел, ощущал и осмысливал, что не могло не отпугивать редакторов и прочих надзирателей над литературой, воспитанных в духе плоского мировосприятия. По усвоенным ими установкам, реальность была обращена к человеку как Луна – только одной стороной. Поэт Глазков старался разглядеть и воспроизвести контуры оборотной стороны Луны. Этого ему не прощали.
Часто Николай Глазков облекал самые серьёзные свои высказывания в шутливую форму: «Я поэт или клоун?» – спрашивал он. И убедительно заключал: «Надо быть очень умным, чтоб сыграть дурака». Весь его быт, вся его манера поведения носила на себе отпечаток чудачества. Он не просто хотел быть непохожим – он органически был им.
Стержень художественной философии Глазкова – естественность. Поэт «природен», и всё, что бессмысленно и противоестественно, ему враждебно и отвратно. Глазков был воплощением той самой «тайной свободы», о которой писали Пушкин и Блок. И не только воплощением, – лучше самого Глазкова не скажешь:
И останется поэт –
Вечный раб своей свободы.
Он был не любителем свободы, а её сокровенным любимцем. Через таких, как Николай Глазков, свобода выражала себя. От его выступлений на писательских собраниях и литературных вечерах всегда ждали чего-нибудь неординарного или скандального. Литературное начальство опасалось этого и даже прибегало к прямым запретам на публичные появления Глазкова. Что ж! Тогда литературным клубом становилась упомянутая уже арбатская квартира, куда подчас приходило поэтического народу больше, чем в ЦДЛ.
Следуя Хлебникову, делившему людей на «изобретателей» и «приобретателей», молодой Глазков предложил свою классификацию: творители и вторители. С годами он пришел к мысли, что и вторители небесполезны и вносят свой вклад в общую культурную сокровищницу. Но его самого дух творительства не покидал никогда.
Поэта всегда занимала проблема будущего: будущего мира, будущего его страны и его народа и, конечно, будущего его стихов. Кажется, нигде и никогда не печатались эти строки Глазкова, написанные в молодости. Помня их много лет, позволю себе ими завершить это краткое размышление о Глазкове, не претендующее на освещение и малой доли богатств, заложенных в его наследии.
Поезд едет ду-ду-ду,
Чрезвычайно скоро.
Он везёт не ерунду,
А стихи Глазкова.
И за будущие дни
Я не беспокоюсь,
Потому что искони
Верю в этот поезд.
Первоисточник: Арион, 1996, № 3
С Николаем Глазковым меня свёл Лазарь Шерешевский. Глазков, окончивший к началу Великой Отечественной три курса Московского государственного пединститута и первый курс Литинститута (куда он был принят по рекомендации Николая Асеева), в конце сорок первого года выехал с матерью из Москвы в Горький, где проживала его тётя, родная сестра матери. Свою учёбу он продолжил в учительском институте. Там они с Л. Ш. познакомились и подружились, и эту дружбу хранили в течение всей своей жизни.
Кажется, в 1956 году, во время одного из совместных с Лазарем приездов в Москву (я – по служебным делам), он привёл меня в дом Глазкова (Арбат, 44, квартира 22), где и представил ему. О Глазкове я слышал от Лазаря, читал его самиздатовские стихи. Кстати, этот понятие «самиздат» пошло от Глазкова: начиная с 1940-х годов, он на пишущей машинке печатал свои стихи, затем переплетал в отдельные книжки, ставя на них слово «самсебяиздат».
Николай с матерью занимали довольно просторную квартиру, располагавшуюся на втором этаже пристройки к одному из арбатских домов. Мне запомнился большой кабинет с кожаными креслами и книжными полками.
Поднимаясь с Шерешевским по тёмной лестнице в квартиру Глазкова (в тот первый мой приход к нему), я услышал от Лазаря: «Николай чуть-чуть не от мира сего, не обращай на это внимания». И действительно, в первую встречу с Глазковым он произвёл на меня ошеломляющее впечатление: высокий, широкий в плечах, костистый, шумный. Но не только этим. Он протянул мне руку, и это было похоже на движение боксёрской перчаткой сильно, резко вперёд, но в запрещённую правилами область – в живот. Я охнул, и тут же Николай подхватил мою руку, и, встряхнув её, пожал до хруста. Он знал о своей физической силе, и любил говорить о себе: «Я самый умный среди сильных и самый сильный среди умных». А вот ещё любопытные строки: «Я великий поэт современной эпохи, я собою воспет, но дела мои плохи». В них, правда, немало самоиронии. Самоирония была одной из характерных особенностей его поэзии.
Первыми его вопросами ко мне были: «Ты вино пьёшь? Ты стихи пишешь?». На что я ответил, что стихи пишу, а вот вино, если и пью, то лишь по большим праздникам. Он заметил по поводу последнего: «Это плохо».
Имея диплом учителя русского языка и литературы, Глазков с 1942 по 1944 годы работал учителем в селе Чернуха, Чернухинского района, Арзамасской области. Вернувшись в Москву в 1944-м, он в послевоенные годы существовал на зарплату носильщика, грузчика, а также пильщика дров. В течение одного трудного месяца обедал в доме Лилии Брик, что спасло его от голода. Но как он попал к ней, я не знаю.
Конечно, он постоянно писал стихи, но те, ранние, литинститутские, стихи не пользовались вниманием редакций, но очень нравились его друзьям и знакомым. Вот одно из них, «самое короткое в мире», как Глазков охарактеризовал его, выступая на встрече студентов Литинститута и Московского университета: «Мы – умы, а вы – увы». Под смех и аплодисменты он покинул сцену. Среди его друзей в разное время были поэты Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Александр Межиров, Михаил Луконин, Николай Майоров, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Борис Слуцкий.
При наездах в Москву я изредка заходил к нему с каким-то поручением от Лазаря, но чаще по причине интереса к этой неординарной личности. Его метафорическое мышление привлекало, и, не в последнюю очередь, пишущую братию, которая стихийно перенимала у него мысли, фразы, идеи, используя в своих творениях. Об этом открыто писал и Б. Слуцкий. В один из своих визитов я застал Глазкова за увлечённым воссозданием карты мира из её мелких кусочков, на которые она была предварительно им разрезана. Я думаю, в этом он усматривал акт творчества. Даже в складывании дров в поленницу он находил то же удовлетворение.
Ещё одна интересная особенность характера Глазкова: он был начисто лишён каких бы то ни было комплексов; он не понимал, что это такое «неудобно», «неприлично», «не поймут», «так не принято» и т. п.
Колоритность фигуры Глазкова привлекала к нему и кинематографистов. Так, он снялся в роли «летающего мужика» в ленте Андрея Тарковского «Андрей Рублёв». Кстати, во время съёмки одного из дублей он повредил ногу, но не отказался от участия в повторе эпизода, не смотря на сильную боль. При возвращении в Москву, оказалось, что у него трещина малоберцовой кости, и необходимо наложить гипс. Снялся он в эпизодической роли «старика-матросника» у Андрея Кончаловского в фильме «Романс о влюблённых». Глазков обожал играть в шахматы, при этом, играл очень сильно – на уровне кандидата в мастера спорта. Играл с ним в шахматы и я, но неизменно проигрывал.
Вторая половина жизни Николая Глазкова была более цивилизованной, рамочной (поездки по стране, встречи с читателями, работа с издательствами). Он скончался в возрасте 60 лет, страдая от тяжёлой сердечной недостаточности.
Январь-2012
Материал к публикации подготовил Валерий Пайков
Израиль, Бнэй АИШ
Иллюстрации:
фотографии Николая Глазкова разных лет;
дружеские шаржи на героя этих эссе, портрет НГ;
эпизоды литературного вечера «Перловские годы Глазкова»
в Мытищинском историко-художественном музее с участием сына поэта;
кадры из фильма «Андрей Рублёв»;
обложки некоторых книг Николая Глазкова
Добавить комментарий