* * *
В мае гремело, и пахли нарциссы
Вслед за грозою и пряно, и резко.
Ветер с тетрадей сдувал биссектрисы,
Влажный сквозняк развевал занавески.
Май взбеленялся и веял страстями,
Будто бы стеблями — прямо из сада...
Что-то цвело в этот месяц над нами,
Что называть и грешно, и не надо.
Я и теперь, убоясь суесловья,
Неабсолютным, неподлинным звуком
Не назову наши взоры любовью,
Солнце, и дождь, и фрамуги со стуком...
Не назову твоё давнее имя —
Истинней то, что летуче-воздушно.
Ливни стихали, а небо за ними
Радужно было и великодушно.
Парты-галеры, зрачок директрисы...
Наши крамольно сплетённые руки...
Белые, в зелени мокрой, нарциссы.
Свежесть грозы над соломой науки.
* * *
Донец. Шафранный август, зноя спелость.
Неодолимый солнечный запой.
Там напролёт все дни бродить хотелось
Песчаною прибрежною тропой.
Там пахла ночь русалочьей водою,
Темны и тяжки были всплески рыб.
И ты была столь ярко молодою,
Что мне казалось — я навек погиб...
Во тьме на берегу костры горели,
И таял дым над заводью речной.
Ужель всё было? И ушло ужели?
Горчит вино неясною виной...
Где эта лодка, лунная дорога,
Прохлада рук и крови тяжкий зной?
Та юность лишь предчувствовала Бога...
Но, ангел Божий, ты была со мной!
* * *
Бледно-лиловые астры в сумраке стылого сада
Светят над чёрной землёю после тяжёлых дождей.
Ярко-оранжевым ядом брызжут календул лампады.
Холодно, пусто. Часами нет ни собак, ни людей
В этих посадках старинных...
Только корявые лики
Разнорабочих деревьев, яблонь, черешен и слив,
Не покидают усадьбы. Да рассыпаются крики
Соек, снующих повсюду в поиске скудных пожив.
Полупрозрачные астры не по-сентябрьски озябли.
Рано повеяло стужей и соловецким вином.
Хлопнем по шкалику, братец, выпьем ещё по три капли
И угловатые грабли в тёплые лапы возьмём.
Вот и ещё одна осень, палой листвы погребенье.
Листья становятся дымом, запахом и забытьём.
А в глубине, за ветвями, — близко-далёкие тени:
Словно вчера ещё, в детстве по листопаду идём...
* * *
Приходится нечто из воздуха зимнего брать,
Выхватывать искру из беглого встречного взора,
Чтоб снова сумели слова кавалькадой скакать,
Серебряной дробью звенеть по камням разговора.
Строка оживает, когда поспевает пора —
Предельное время, пока ещё внешне земное,
Когда интонаций и звуков, и ритмов игра
Минует излом и взмывает воздушной волною.
Когда Леонардо и за полночь краски кладёт
На тополь, на грушу, то левую руку да Винчи
Тосканское небо по звёздным зарубкам ведёт
И винт астролябии в полную меру отвинчен.
Тоскана лазурная, русской метели зима... —
Какие живые, друг друга влекущие краски!
Когда-нибудь вновь флорентийских кремлей терема
Багряную кожу на снег отряхнут без опаски.
* * *
Издали музыка слышится, с круга катка
через февральскую влажную тьму пролетая.
Ты мой хранитель, живое крыло у виска,
музыка, муза, невеста моя золотая!
Что бы я делал в покинутой Богом стране,
на ледяном бездорожье ломая копыта,
если бы ты на плечо не слетала ко мне,
музыка, нежная дочь огрубевшего быта?
К чадолюбивому кругу катка доберусь,
вправо на звук повернув по бугристой дороге.
Вот он, стального конька ярко-хромовый хруст,
в белых высоких ботинках девчоночьи ноги...
Дальше иду — снова ноша легка и тиха.
Легче богатства залетных и местных абреков.
Здесь, где темно, ты живешь в ипостаси стиха,
музыка, муза, вернейшая из человеков!
* * *
В Москве хохол, а в нэньке-Украине
нездешний псалмопевец и москаль,
аз есмь! Аз на крыле еще доныне,
не лизоблюд, не трезвенник, не враль.
Дух дышит, где захочет: в гиблом поле
и в напрочь обесчещенной стране.
Как истина в вине, живет он в соли
на самом вязком и нечистом дне.
В Европе варвар, на Руси — ненужный
старатель слов и толкователь снов,
я редкий ныне — ибо не бездушный
и не безгласный — из ее сынов.
Я тот, кто смеет настоять на праве
любви к своей расхристанной стране —
пусть вопреки недоброй нашей славе
и злой молве, язвящей нас извне.
Ведь Дух живет, где хочет: Достоевский
из петербургских сернокислых зим
окликнет Джотто-флорентийца фреской.
И лишь до третьей крови тон мой резкий
в закланье отдан дням глухонемым.
* * *
От большой и воздушной музыки
отпочкуется дюжина слов,
и в неловком мертвецком кузове
повезут меня прочь от даров —
от пахучего белого яблока
и от ласковой кожи твоей.
Попросите, пожалуйста, лабуха:
пусть играет чуть веселей.
Дайте водки могильной братии,
иже в глину втыкает крест,
чтоб совсем отучила врать её —
птицу, лучшую из невест,
голубицу, сестрицу-музыку,
ноту-ласточку между строк...
Выпей, брат мой, за волю узнику —
за надёжный бескрайний срок.
* * *
И я никому не звоню.
И мне не звонят, не спешат.
Воздушные авторы ню
под почвой тяжёлой лежат.
Они раздарили свой дар —
и голос, и колер, и пыл.
Похоже, и я, куховар,
похлёбку свою доварил.
В надбровье, во лбу моём — яд,
и губы мне склеила соль.
Но что-то мне в уши цедят,
что надобно слышать… Изволь,
прими дорогие слова —
сглотни и мышьяк, и дурман…
Сыновья болит голова —
Иван, и по батьке Иван.
И отчества Грозен удел,
и вотчин дичает размах.
Я чистое молча надел
и сжег десять тысяч бумаг.
Но разве, когда я умру,
спалю свою дурь на корню,
мне будет звонок поутру?
Иль сам я кому позвоню?...
На Страстной
Рядом со Святым Твоим Евангельем
положу стихов-грехов тетрадь.
Ты уж мне позволь навстречу ангелам
на Страстной неделе взор поднять.
Вдруг они песком отдраят начисто
всё моё, в занозах, естество,
вдруг сумеют обменять на качество
чертово число того-сего…
Помолчав с твоею рядом Книгою,
набухают силою слова.
Певчий в дальний путь уйдёт расстригою,
а душа останется жива.
Вдруг она, невольница упорная,
в подлые не вхожая дома, —
не на склейке белого и чёрного,
а на схлёсте страсти и ума, —
тронет слух такой чистейшей нотою,
так до дна пронизывая тишь,
что и дуре-плоти квазимодовой
Ты её бездушие простишь…
* * *
М.
Меж милостью и милостыней — зыбкий,
дрянной на вкус и запах воздух дней.
Но я живу теперь твоей улыбкой,
чья слабость и велит мне быть сильней.
Родной детеныш, агнец светло-русый,
наследник мой, загадка ста колен...
Свой век — то злой, то молчаливо-грустный —
я претерплю. Мне ни к чему обмен
пространствами, а также временами.
Добра и дара хватит мне и впредь.
Лишь меж землей и небом, лишь меж нами
прошу тебя: не торопись взрослеть!
Янгол огня
Слабый прячет от солнца глаза за стеклом кругло-черным.
Ну, а я заедаю свой день баклажаном перченым,
запиваю вином — то «Медвежьею кровью», то «Бычьей» —
и блюду солнцелюбье свое, словно мести обычай.
И неделю до Спаса смолюсь на ракушке каленой,
ибо моет подошвы мне Понт, мой креститель исконный,
ибо был я в зубах истукана, в присосках у гнома,
но не предал ни речи коханой, ни кода-генома.
Ты попробуй сожри меня, местное время, без соли
и попробуй поймай меня на нестихающей боли!
Я ведь солнцем омыл и сердечную мышцу и жабры
и поставил шалаш над расщелиной абракадабры.
Я — из прежних, из тех, что в степи этой варварской жили
и в жемчужницу речи кремень-наконечник вложили.
Дорожает, звеня, золотая мембрана зенита,
крепнет янгол огня: «Все, кто выжил, —
с убитыми квиты...»
* * *
Кто рядом — чужд и нем, а тот, далекий, кровен
Гортанью ключевой, аортовой игрой.
И странный Зодиак — Весы иль жгучий Овен —
Уже не исказят крыла исконный крой.
Кто рядом день-деньской — не избран и не сужен...
Поденной чашки край зазубрен и шершав.
А с теми, кто вдали, делю бродяжий ужин —
Астральный свой припек и соль земных приправ.
На хлопковом листе, на кожистой ладони.
Живой воды глоток и шарик кровяной
Протягиваю вам, и о зеленом лоне
Серебряным "ау" вы делитесь со мной.
И если дождь пойдет, листва шуршит знакомо —
Шиповник, алыча, кизил и барбарис...
Под каждой из ветвей мы снова вместе дома.
Зернистый Осип мой,
Арсений мой,
Борис...
© Сергей Шелковый, 1994-2006.
© 45-я параллель, 2006.
|