Из новой книги стихов
* * *
Вдоль насыпи — тепло и сухо,
вдыхая воздух, как пластид —
ползёт отрезанное ухо,
дырявой мочкою свистит.
Ползёт сквозь шишел через мышел,
видать — на исповедь, к врачу:
нет, это — нас Луганск услышал,
нет, это — нас Донецк почув.
Поминальная
Многолетний полдень, тучные берега —
не поймёшь: где пляжники, где подпаски,
по Днепру сплавляют труп моего врага —
молодого гнома в шахтёрской каске.
Пешеходный мост опять нагулял артрит,
тянет угольной пылью и вонью схрона,
и на чёрной каске врага моего горит —
злой фонарь, багровый глаз Саурона.
Середина киевского Днепра,
поминальная — ох, тяжела водица,
и на тело гнома садится его сестра —
очень редкая в нашем районе птица.
Донна Луга — так зовут её в тех краях,
где и смерть похожа на детский лепет,
вся она, как будто общество на паях:
красота и опухоль, рак и лебедь.
Вот и мы, когда-нибудь, по маршруту Нах,
вслед за ними уйдём на моторных лодках,
кто нас встретит там, путаясь в именах:
жидо-эльфы в рясах, гоблины в шушунах,
орки в ватниках, тролли в косоворотках?
* * *
Война предпочитает гречку,
набор изделий макаронных:
как сытые собаки в течку —
слипаются глаза влюблённых.
Предпочитает хруст печенья
и порошковый вкус омлета,
и веерные отключенья
от милосердия и света.
И будет ночь в сапёрной роте,
когда, свободные до завтра,
как в фильме или в анекдоте —
вернутся взрослые внезапно.
Они не потревожат спящих,
хозяин дома — бывший плотник,
Господь похож на чёрный ящик,
а мир — подбитый беспилотник.
Нас кто-то отловил и запер,
прошла мечта, осталась мрія,
и этот плотник нынче — снайпер,
и с ним жена его — Мария.
* * *
Говорят, что смерть — боится щекотки,
потому и прячет свои костлявые пятки:
то в смешные шлёпанцы и колготки,
то в мои ошибки и опечатки.
Нет, не все поэты — пиздострадальцы, —
думал я, забираясь к смерти под одеяльце:
эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,
отомщу за всех под луной скорбящих —
у меня ведь такие длииинные пальцы,
охуенно длинные и нежные пальцы!
Но, когда я увидел, что бедра её — медовы,
грудь — подобна мускатным холмам Кордовы,
отключил мобильник, поспешно задёрнул шторы,
засадил я смерти — по самые помидоры.
...Где-то на Ukraine, у вишнёвом садочку —
понесла она от меня сына и дочку,
в колыбельных вёдрах, через народы,
через фрукты-овощи, через соки-воды...
Говорят, что осенью — Лета впадает в Припять,
там открыт сельмаг, предлагая поесть и выпить,
и торгуют в нём — не жиды, ни хохлы, не йети,
не кацапы, не зомби, а светловолосые дети:
у девчонки — самые длинные в мире пальцы,
у мальчишки — самые крепкие в мире яйцы,
вместо сдачи, они повторяют одну и ту же фразу:
«Смерти — нет, смерти — нет,
наша мама ушла на базу...»
2011
* * *
И однажды, пленённому эллину говорит колорад-иудей:
«Я тебя не прощаю, но всё же — беги до хаты,
расскажи матерям ахейским, как крошили мы их детей,
как мы любим такие греческие салаты.
Расскажи отцам, что война миров, языков, идей —
превратилась в фарс и в аннексию территорий,
вот тебе на дорожку — шашлык и водка из снегирей,
вот тебе поджопник, Геракл, или как там тебя, Григорий...»
...За оливковой рощей — шахтёрский аид в огне,
и восходит двойное солнце без балаклавы,
перемирию — десять лет; это кто там зигует мне,
это кто там вдали картавит: «Спартанцам слава!»?
«Гиркинсону, шалом!» — я зигую ему в ответ,
возврашаюсь в походный лагерь, на перекличку,
перед сном, достаю из широких штанин — планшет,
загружаю канал новостей, проверяю личку.
Там опять говорит и показывает Христос:
о любви и мире, всеобщей любви и мире,
как привёл к терриконам заблудших овец и коз,
как, вначале, враги — мочили его в сортире,
а затем, глупцы — распяли в прямом эфире,
и теперь, по скайпу, ты можешь задать вопрос.
* * *
Это — пост в фейсбуке, а это блокпост — на востоке,
наши потери: пять забаненных, шесть «двухсотых»,
ранены все: укропы, ватники, меркель, строки,
бог заминирован где-то на дальних высотах.
Это лето — без бронежилета, сентябрь — без каски,
сетевой батальон «Кубань» против нашей диванной сотни,
я тебе подарю для планшета чехол боевой окраски,
время — это ушная сера из подворотни.
Что, в конце концов, я сделал для этой малышки:
теребил курсором её соски, щекотал подмышки?
Ведь она — так хотела замуж, теперь — в отместку:
отсосёт военкому и мне принесёт повестку.
Да пребудут благословенны: её маечка от лакосты,
скоростной вай-фай, ваши лайки и перепосты,
ведь герои не умирают, не умирают герои,
это — первый блокпост у стен осаждённой Трои.
* * *
И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,
и внутри у неё провода в разноцветной и старой одежде:
жёлтый провод — к песчаной косе, серебристый —
к звезде над дорогой,
не жалей, перекусывай все, лишь — сиреневый провод
не трогай.
Ты не трогай его потому, что поэзия — странное дело:
всё, что надо — рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело,
то, что раньше болело у всех — превратилось
в сплошную щекотку,
эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.
Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, полюбивший*
империю злую,
над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую,
Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:
Times New Roman, ребёнок ua.,
серый волк за окном монитора.
_____
* потерявший (вариант в 2005-м)
2005, 2014
* * *
Этот гоблинский, туберкулёзный
свет меняя — на звук:
фиолетовый, сладкий, бесслёзный —
будто ялтинский лук.
В телеящике, в телемогиле,
на других берегах:
пушкин с гоголем Крым захватили,
а шевченко — в бегах.
И подземная сотня вторая
не покинет кают,
и в тюрьме, возле Бахчисарая —
макароны дают.
Звук, двоясь — проникает подкожно:
чернослив-курага,
хорошо, что меня невозможно
отличить от врага.
Негрушкин
Двух пушкиных, двух рабов подарила мне новая власть:
о, чернокожий русский язык, к чьим бы губам припасть?
Хан Гирей любил снегирей, окружённый тройным эскортом,
хан Гирей — гиревым занимался спортом,
говорил: чем чаще сжигаешь Москву, тем краше горит Москва,
чуешь, как растёт в глубину нефтяная сква?
Так же чёрен я изнутри — от зубного в кровь порошка,
снился мне общий единорог с головой ляшка.
Двух рабов пытаю огнём: вот — Кавафис, а вот — Целан,
кто из вас, чертей, замыслил побег, воскуряя план?
Как по очереди они умирали на дуэли и в пьяной драке —
подле чёрной речки-вонючки, в туберкулёзном бараке.
Хан Гирей говорил, очищая луковицу от шелухи:
в песне — самое главное — не кричать,
в сексе — самое главное — не кончать.
Если бы все поэты — не дописывали стихи.
Чистилище
Этот девственный лес населяют инкубы,
а над ним — кучевые венки,
и у звёзд выпадают молочные зубы:
вот такие дела, старики.
Дикий воздух гудел, как пчелиные соты,
где природа — сплошной новодел,
я настроил прицел и, сквозь эти красоты —
на тебя, моя радость, глядел.
Вот инкуб на суку пустельгу обрюхатил,
опускается ночь со стропил:
жил на свете поэт, украинский каратель —
потому, что Россию любил.
* * *
А когда пришёл черед умирать коту —
я купил себе самую лучшую наркоту:
две бутылки водки и закусь — два козинака,
и тогда я спросил кота —
что же ты умираешь, собака?
Помнишь, как я возил тебя отдыхать в Артек,
мой попугай-хомяк, мой человек,
я покупал тебе джинсы без пуговиц и ремня,
как же ты дальше будешь жить без меня?
Инструкция
Фотографируй еду
перед тем как с нею
фотографируй еду
станет она вкуснее
Фотографируй ну
жник в котором люди
нам подают войну
будто пейзаж на блюде
эти бинты и йод
не просыхают с мая
может и смерть пройдёт
кадры свои спасая
Фотографируй срез
времени в чёрно-белом
чей там зубной протез
щерится под обстрелом
Сквозь гробовую щель
фотографируй лица
о жена моя вермишель
гречка моя сестрица.
* * *
Я понимал: избыточность — одно,
а пустота — иная близость к чуду,
но, только лишь за то, что ты — окно,
я никогда смотреть в тебя не буду.
Там, на карнизе — подсыхает йод
и проступает кетчуп сквозь ужастик,
какую мерзость ласточка совьёт —
в расчёте полюбить металлопластик?
Я понимал, что за окном — музей
с халтурой и мазнёй для общепита,
и вытяжка из памяти моей,
как первое причастье — ядовита:
то вновь раскроют заговор бояр,
то пукнет Пушкин, то соврёт Саврасов,
...уходят полицаи в Бабий Яр —
расстреливать жидов и пидарасов,
и полночь — медиатором луны —
лабает «Мурку» в африканском стиле,
я понимал, что люди — спасены,
но, кто тебе сказал, что их простили?
* * *
То иссохнет весь, то опять зацветет табак,
человек хоронит своих котов и собак,
а затем выносит сор из ночных стихов
и опять хоронит рыбок и хомяков.
Вот проснулся спирт и обратно упал в цене,
но уже не горит, как прежде, видать — к войне,
погружая душу на всю глубину страстей —
человек хоронит ангелов и чертей.
К голове приливает мрамор или гранит,
зеленеют клеммы, божественный дар искрит,
человек закрыт на вечный переучёт,
если даже срок хранения — истечёт.
2013
* * *
О том, что мыло Иуды Искариота —
любило веревку Иуды Искариота:
а кто-нибудь спрашивал хрупкую шею
предателя и патриота?
О том, что ваши бомжи —
смердят сильнее наших бомжей,
о том, что ваши ножи —
острее бивней наших моржей:
а кто-нибудь спрашивал вшей?
И эта страсть — иголка на сеновале:
её лобок обрастает верблюжьей хной,
а то, что мы — людей, людей убивали,
никто и не спрашивал: что со мной?
Вдали отгорают хилтоны-мариотты,
восходит месяц с хунтой ниже колен:
сегодня мы — террористы,
а завтра мы — патриоты,
сегодня вы — патриоты,
а завтра — пепел и тлен.
Остановись, почтенный работник тыла,
там, где каштаны цветут в глубине Креста:
во времена Иуды — не было мыла,
да и верёвка была бесплодной, петля — пуста.
* * *
На Днепре, в гефсиманском саду,
где бейсбольные биты цветут
и двуглавый орёт какаду,
забывая во сне парашют.
Дачный сторож Василий Шумер,
помогая нести чемодан,
говорит, что майдан отшумел,
а какой был по счёту майдан?
Маслянистые звёзды опят
до утра освещают маршрут,
бездуховные скрепы скрипят
и бейсбольные биты цветут,
и пасутся людские стада
под шансон с подневольных небес:
«Я тебя разлюбил навсегда,
потому, что ты против ЕС...»
* * *
Мне такая сила была дана,
мне была дана вот такая сила:
окосели черти от ладана,
от призыва смерть закосила.
Я смотрел на звёзды через токай:
полночь, время тяни-толкая,
расползаясь по швам, затрещал трамвай,
потому что — сила во мне — такая.
Это сила такая — молчать и плыть,
соразмерный, как моби дик в мобиле,
ритм ломая, под старость — умерив прыть,
запрещая всем — чтоб меня любили.
Средь косынок белых — один косын,
почерневший от слез, будто пушкин-сын,
я своей мочой смываю чужое дерьмо,
я теперь — у циклопа в глазу — бельмо.
Мать и мачеха, муженко и гелетей:
революция пожирает своих детей,
революция оправдывает режим
и присматривается к чужим.
* * *
Как запретные книги на площади
нас сжигают к исходу дня,
и приходят собаки и лошади,
чтоб погреться возле огня.
Нас листает костёр неистово,
пепел носится вороньём,
слово — это уже не истина,
это слабое эхо её.
Словно души наши заброшенные,
наглотавшись холодной тьмы,
к нам приходят собаки и лошади —
видно, истина — это мы.
Нас сжигают, как бесполезные
на сегодняшний день стихи,
но бессильны крюки железные,
не нащупавшие трухи.
Пахнет ветер горелой кожею —
до закатанных рукавов,
мы немало на свете прожили:
для кого, мой друг, для кого?
Наши буковки в землю зяблую
сеет ветер, но это он —
расшатал, от безделья, яблоню,
под которой дремал Ньютон.
Ересь — это страницы чистые
вкровьиздатовских тонких книг,
сеет ветер — взойдёт не истина,
а всего лишь правда, на миг.
1991
* * *
Я люблю — подальше от греха,
я люблю — поближе вне закона:
тишина укуталась в меха —
в пыльные меха аккордеона.
За окном — рождественский хамсин:
снег пустыни, гиблый снег пустыни,
в лисьих шкурках мёрзнет апельсин,
виноград сбегает по холстине.
То увянет, то растёт тосква,
дозревает ягода-обида:
я люблю, но позади — Москва,
засыпает в поясе шахида.
Впереди — Варшава и Берлин,
варвары, скопцы и доходяги,
и курлычет журавлиный клин
в небесах из рисовой бумаги.
Мы — одни, и мы — запрещены,
смазанные кровью и виною,
все мы вышли — из одной войны,
и уйдём с последнею войною.
* * *
Как зубная паста: еле-еле
выползает поезд из туннеля,
а вокруг — поля, полишинели,
и повсюду — первое апреля.
Длинный, белый, санитарный поезд,
а вокруг — снега лежат по пояс,
паровозный дым, как будто холка,
первое апреля, барахолка.
Древняя библейская дорога:
а над богом нет другого бога,
спят на полках — сморщенные дети,
все мои монтекки-капулетти.
А над богом нет другого бога
и не оправдать мою потерю,
ночь темней, чем зад единорога:
Станиславский, я тебе не верю.
* * *
«Не лепо ли ны бяшет, братие,
начаты старыми словесы...»
У первого украинского дракона были усы,
роскошные серебристые усы из загадочного металла,
говорили, что это — сплав сала и кровяной колбасы,
будто время по ним текло и кацапам в рот не попало.
Первого украинского дракона звали Тарас,
весь в чешуе и шипах по самую синюю морду,
эх, красавец-гермафродит, прародитель всех нас,
фамилия Тиранозавренко — опять входит в моду.
Представьте себе просторы ничейной страны,
звериные нравы, гнилой бессловесный морок,
и вот из драконьего чрева показались слоны,
пританцовывая и трубя «Семь-сорок».
А вслед за слонами, поддатые люди гурьбой,
в татуировках, похожих на вышиванки,
читаем драконью библию: «Вначале был мордобой...
...запорожцы — это первые панки...»
Через абзац: «Когда священный дракон издох,
и взошли над ним звезда Кобзарь и звезда Сердючка,
и укрыл его украинский народный мох,
заискрилась лагерная «колючка»,
в поминальный венок вплелась поебень-трава,
потянулись вражьи руки к драконьим лапам...» —
далее — неразборчиво, так и заканчивается глава
из Послания к жидам и кацапам.
2008
Боевой гопак
Покидая сортир, тяжело доверять бумаге,
ноутбук похоронен на кладбище для собак,
самогонное солнце густеет в казацкой фляге —
наступает время плясать боевой гопак.
Вспыхнет пыль в степи:
берегись, человек нездешний,
и отброшен музыкой, будто взрывной волной, —
ты очнёшься на ближнем хуторе, под черешней,
вопрошая растерянно: «Господи, что со мной?»
Сгинут бисовы диты и прочие разночинцы,
хай повсюду — хмельная воля да пуст черпак,
ниспошли мне, Господи, широченные джинсы —
«шаровары-страус», плясать боевой гопак.
Над моей головой запеклась полынья полыни —
как драконья кровь — горьковата и горяча,
не сносить тебе на плечах кавуны и дыни,
поскорей запрягай кентавров своих, бахча.
Кармазинный жупан, опояска — персидской ткани,
востроносые чоботы, через плечо — ягдташ,
и мобилка вибрирует, будто пчела в стакане...
...постепенно степь впадает в днепровский пляж.
Самогонное солнце во фляге проносят мимо,
и опять проступает патина вдоль строки,
над трубой буксира — висит «оселедец» дыма,
теребит камыш поседевшие хохолки.
2010
Серая зона
Гражданин соколиный глаз,
я так долго у вас, что ячменным зерном пророс,
и теперь, эти корни — мои оковы,
пригласите, пожалуйста, на допрос
свидетелей Иеговы.
В тёмной башне, как Стивен Кинг:
тишина — сплошной музыкальный ринг,
роковая чёрточка на мобильном,
я так долго у вас, что опять превратился в свет,
в молодое вино, в покаяние и минет,
в приложение к порнофильмам.
Гражданин соколиный глаз,
я ушёл в запас, если вечность была вчера,
то теперь у неё конечности из резины,
для меня любовь — это кроличья нора,
все мы — файлы одной корзины.
В тёмной башне — дождь, разошлась вода —
жизнь, обобранная до нитки,
и замыслив побег, я тебе подарил тогда
пояс девственности шахидки.
© Александр Кабанов, 1991–2018.
© 45-я параллель, 2018.