Александр Кабанов

Александр Кабанов

Четвёртое измерение № 11 (431) от 11 апреля 2018 года

На языке врага

* * *

 

Вдоль насыпи — тепло и сухо,

вдыхая воздух, как пластид —

ползёт отрезанное ухо,

дырявой мочкою свистит.

 

Ползёт сквозь шишел через мышел,

видать — на исповедь, к врачу:

нет, это — нас Луганск услышал,

нет, это — нас Донецк почув.

 

Поминальная

 

Многолетний полдень, тучные берега —

не поймёшь: где пляжники, где подпаски,

по Днепру сплавляют труп моего врага —

молодого гнома в шахтёрской каске.

 

Пешеходный мост опять нагулял артрит,

тянет угольной пылью и вонью схрона,

и на чёрной каске врага моего горит —

злой фонарь, багровый глаз Саурона.

 

Середина киевского Днепра,

поминальная — ох, тяжела водица,

и на тело гнома садится его сестра —

очень редкая в нашем районе птица.

 

Донна Луга — так зовут её в тех краях,

где и смерть похожа на детский лепет,

вся она, как будто общество на паях:

красота и опухоль, рак и лебедь.

 

Вот и мы, когда-нибудь, по маршруту Нах,

вслед за ними уйдём на моторных лодках,

кто нас встретит там, путаясь в именах:

жидо-эльфы в рясах, гоблины в шушунах,

орки в ватниках, тролли в косоворотках?

 

* * *

 

Война предпочитает гречку,

набор изделий макаронных:

как сытые собаки в течку —

слипаются глаза влюблённых.

 

Предпочитает хруст печенья

и порошковый вкус омлета,

и веерные отключенья

от милосердия и света.

 

И будет ночь в сапёрной роте,

когда, свободные до завтра,

как в фильме или в анекдоте —

вернутся взрослые внезапно.

 

Они не потревожат спящих,

хозяин дома — бывший плотник,

Господь похож на чёрный ящик,

а мир — подбитый беспилотник.

 

Нас кто-то отловил и запер,

прошла мечта, осталась мрія,

и этот плотник нынче — снайпер,

и с ним жена его — Мария.

 

* * *

 

Говорят, что смерть — боится щекотки,

потому и прячет свои костлявые пятки:

то в смешные шлёпанцы и колготки,

то в мои ошибки и опечатки.

 

Нет, не все поэты — пиздострадальцы, —

думал я, забираясь к смерти под одеяльце:

эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,

отомщу за всех под луной скорбящих —

у меня ведь такие длииинные пальцы,

охуенно длинные и нежные пальцы!

 

Но, когда я увидел, что бедра её — медовы,

грудь — подобна мускатным холмам Кордовы,

отключил мобильник, поспешно задёрнул шторы,

засадил я смерти — по самые помидоры.

 

...Где-то на Ukraine, у вишнёвом садочку —

понесла она от меня сына и дочку,

в колыбельных вёдрах, через народы,

через фрукты-овощи, через соки-воды...

Говорят, что осенью — Лета впадает в Припять,

там открыт сельмаг, предлагая поесть и выпить,

и торгуют в нём — не жиды, ни хохлы, не йети,

не кацапы, не зомби, а светловолосые дети:

 

у девчонки — самые длинные в мире пальцы,

у мальчишки — самые крепкие в мире яйцы,

вместо сдачи, они повторяют одну и ту же фразу:

«Смерти — нет, смерти — нет,

наша мама ушла на базу...»

 

2011

 

* * *

 

И однажды, пленённому эллину говорит колорад-иудей:

«Я тебя не прощаю, но всё же — беги до хаты,

расскажи матерям ахейским, как крошили мы их детей,

как мы любим такие греческие салаты.

 

Расскажи отцам, что война миров, языков, идей —

превратилась в фарс и в аннексию территорий,

вот тебе на дорожку — шашлык и водка из снегирей,

вот тебе поджопник, Геракл, или как там тебя, Григорий...»

 

...За оливковой рощей — шахтёрский аид в огне,

и восходит двойное солнце без балаклавы,

перемирию — десять лет; это кто там зигует мне,

это кто там вдали картавит: «Спартанцам слава!»?

 

«Гиркинсону, шалом!» — я зигую ему в ответ,

возврашаюсь в походный лагерь, на перекличку,

перед сном, достаю из широких штанин — планшет,

загружаю канал новостей, проверяю личку.

Там опять говорит и показывает Христос:

о любви и мире, всеобщей любви и мире,

как привёл к терриконам заблудших овец и коз,

как, вначале, враги — мочили его в сортире,

а затем, глупцы — распяли в прямом эфире,

и теперь, по скайпу, ты можешь задать вопрос.

 

* * *

 

Это — пост в фейсбуке, а это блокпост — на востоке,

наши потери: пять забаненных, шесть «двухсотых»,

ранены все: укропы, ватники, меркель, строки,

бог заминирован где-то на дальних высотах.                                                                          

 

Это лето — без бронежилета, сентябрь — без каски,

сетевой батальон «Кубань» против нашей диванной сотни,

я тебе подарю для планшета чехол боевой окраски,

время — это ушная сера из подворотни.

 

Что, в конце концов, я сделал для этой малышки:

теребил курсором её соски, щекотал подмышки?

Ведь она — так хотела замуж, теперь — в отместку:

отсосёт военкому и мне принесёт повестку.

 

Да пребудут благословенны: её маечка от лакосты,

скоростной вай-фай, ваши лайки и перепосты,

ведь герои не умирают, не умирают герои,

это — первый блокпост у стен осаждённой Трои.7. Острое

 

От того и паршиво, что вокруг нажива,

лишь в деревне — тишь да самогон в бокале,

иногда меня окликают точильщик Шива

и его жена — смертоносная Кали:

«Эй, чувак, бросай дымить сигареты,

выноси на двор тупые предметы...»

 

Так и брызжет слюною точильный круг,

оглянись, мой друг:

у меня не дом, а сплошные лезвия-бритвы,

вместо воздуха — острый перец, постель — в иголках,

а из радио — на кусочки рваные ритмы,

да и сам я — весь в порезах, шрамах, наколках.

Если что и вынести, то вслепую —

эту речь несвязную, боль тупую.

 

Так пускай меня, ай нэ-нэ, украдут цыгане,

продадут в бродячий цирк лилипутов,

буду ездить пьяненьким на шарабане,

всё на свете взрослое перепутав.

Воспитают заново, как младенца,

завернут в наждачные полотенца,

вот он — ослепительный Крибле-Крабли:

руки — ножницы, ноги — кривые сабли.

 

2009

 

* * *

 

И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,

и внутри у неё провода в разноцветной и старой одежде:

жёлтый провод — к песчаной косе, серебристый —

к звезде над дорогой,

не жалей, перекусывай все, лишь — сиреневый провод

не трогай.

 

Ты не трогай его потому, что поэзия — странное дело:

всё, что надо — рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело,

то, что раньше болело у всех — превратилось

в сплошную щекотку,

эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.

                                                                                                                                                      

Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, полюбивший*

империю злую,

над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую,

Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:

Times New Roman, ребёнок ua.,

серый волк за окном монитора.

_____

* потерявший (вариант в 2005-м)

 

2005, 2014

 

* * *

 

Этот гоблинский, туберкулёзный

свет меняя — на звук:

фиолетовый, сладкий, бесслёзный —

будто ялтинский лук.

 

В телеящике, в телемогиле,

на других берегах:

пушкин с гоголем Крым захватили,

а шевченко — в бегах.

 

И подземная сотня вторая

не покинет кают,

и в тюрьме, возле Бахчисарая —

макароны дают.

 

Звук, двоясь — проникает подкожно:

чернослив-курага,

хорошо, что меня невозможно

отличить от врага.

 

Негрушкин

 

Двух пушкиных, двух рабов подарила мне новая власть:

о, чернокожий русский язык, к чьим бы губам припасть?

Хан Гирей любил снегирей, окружённый тройным эскортом,

хан Гирей — гиревым занимался спортом,

говорил: чем чаще сжигаешь Москву, тем краше горит Москва,

чуешь, как растёт в глубину нефтяная сква?

 

Так же чёрен я изнутри — от зубного в кровь порошка,

снился мне общий единорог с головой ляшка.

Двух рабов пытаю огнём: вот — Кавафис, а вот — Целан,

кто из вас, чертей, замыслил побег, воскуряя план?

 

Как по очереди они умирали на дуэли и в пьяной драке —

подле чёрной речки-вонючки, в туберкулёзном бараке.

Хан Гирей говорил, очищая луковицу от шелухи:

в песне — самое главное — не кричать,

в сексе — самое главное — не кончать.

Если бы все поэты — не дописывали стихи.

 

Чистилище

 

Этот девственный лес населяют инкубы,

а над ним — кучевые венки,

и у звёзд выпадают молочные зубы:

вот такие дела, старики.

 

Дикий воздух гудел, как пчелиные соты,

где природа — сплошной новодел,

я настроил прицел и, сквозь эти красоты —

на тебя, моя радость, глядел.

 

Вот инкуб на суку пустельгу обрюхатил,

опускается ночь со стропил:

жил на свете поэт, украинский каратель —

потому, что Россию любил.

 

* * *

 

А когда пришёл черед умирать коту —

я купил себе самую лучшую наркоту:

две бутылки водки и закусь — два козинака,

и тогда я спросил кота —

что же ты умираешь, собака?

 

Помнишь, как я возил тебя отдыхать в Артек,

мой попугай-хомяк, мой человек,

я покупал тебе джинсы без пуговиц и ремня,

как же ты дальше будешь жить без меня?

 

Инструкция

 

Фотографируй еду

перед тем как с нею

фотографируй еду

станет она вкуснее

 

Фотографируй ну

жник в котором люди

нам подают войну

будто пейзаж на блюде

 

эти бинты и йод

не просыхают с мая

может и смерть пройдёт

кадры свои спасая

 

Фотографируй срез

времени в чёрно-белом

чей там зубной протез

щерится под обстрелом

 

Сквозь гробовую щель

фотографируй лица

о жена моя вермишель

гречка моя сестрица.

 

* * *

 

Я понимал: избыточность — одно,

а пустота — иная близость к чуду,

но, только лишь за то, что ты — окно,

я никогда смотреть в тебя не буду.

 

Там, на карнизе — подсыхает йод

и проступает кетчуп сквозь ужастик,

какую мерзость ласточка совьёт —

в расчёте полюбить металлопластик?

 

Я понимал, что за окном — музей

с халтурой и мазнёй для общепита,

и вытяжка из памяти моей,

как первое причастье — ядовита:

 

то вновь раскроют заговор бояр,

то пукнет Пушкин, то соврёт Саврасов,

...уходят полицаи в Бабий Яр —

расстреливать жидов и пидарасов,

 

и полночь — медиатором луны —

лабает «Мурку» в африканском стиле,

я понимал, что люди — спасены,

но, кто тебе сказал, что их простили?

 

* * *

 

То иссохнет весь, то опять зацветет табак,

человек хоронит своих котов и собак,

а затем выносит сор из ночных стихов

и опять хоронит рыбок и хомяков.

 

Вот проснулся спирт и обратно упал в цене,

но уже не горит, как прежде, видать — к войне,

погружая душу на всю глубину страстей —

человек хоронит ангелов и чертей.

 

К голове приливает мрамор или гранит,

зеленеют клеммы, божественный дар искрит,

человек закрыт на вечный переучёёт,

если даже срок хранения — истечёт.

 

2013

 

* * *

 

О том, что мыло Иуды Искариота —

любило веревку Иуды Искариота:

а кто-нибудь спрашивал хрупкую шею

предателя и патриота?

 

О том, что ваши бомжи —

смердят сильнее наших бомжей,

о том, что ваши ножи —

острее бивней наших моржей:

а кто-нибудь спрашивал вшей?

 

И эта страсть — иголка на сеновале:

её лобок обрастает верблюжьей хной,

а то, что мы — людей, людей убивали,

никто и не спрашивал: что со мной?

 

Вдали отгорают хилтоны-мариотты,

восходит месяц с хунтой ниже колен:

сегодня мы — террористы,

а завтра мы — патриоты,

сегодня вы — патриоты,

а завтра — пепел и тлен.

Остановись, почтенный работник тыла,

там, где каштаны цветут в глубине Креста:

во времена Иуды — не было мыла,

да и верёвка была бесплодной, петля — пуста.

 

* * *

 

На Днепре, в гефсиманском саду,

где бейсбольные биты цветут

и двуглавый орёёт какаду,

забывая во сне парашют.

 

Дачный сторож Василий Шумер,

помогая нести чемодан,

говорит, что майдан отшумел,

а какой был по счёту майдан?

 

Маслянистые звёзды опят

до утра освещают маршрут,

бездуховные скрепы скрипят

и бейсбольные биты цветут,

 

и пасутся людские стада

под шансон с подневольных небес:

«Я тебя разлюбил навсегда,

потому, что ты против ЕС...»

 

* * *

 

Мне такая сила была дана,

мне была дана вот такая сила:

окосели черти от ладана,

от призыва смерть закосила.

 

Я смотрел на звёзды через токай:

полночь, время тяни-толкая,

расползаясь по швам, затрещал трамвай,

потому что — сила во мне — такая.

 

Это сила такая — молчать и плыть,

соразмерный, как моби дик в мобиле,

ритм ломая, под старость — умерив прыть,

запрещая всем — чтоб меня любили.

 

Средь косынок белых — один косын,

почерневший от слез, будто пушкин-сын,

я своей мочой смываю чужое дерьмо,

я теперь — у циклопа в глазу — бельмо.

 

Мать и мачеха, муженко и гелетей:

революция пожирает своих детей,

революция оправдывает режим

и присматривается к чужим.

 

* * *

 

Как запретные книги на площади

нас сжигают к исходу дня,

и приходят собаки и лошади,

чтоб погреться возле огня.

 

Нас листает костёр неистово,

пепел носится вороньём,

слово — это уже не истина,

это слабое эхо её.

 

Словно души наши заброшенные,

наглотавшись холодной тьмы,

к нам приходят собаки и лошади —

видно, истина — это мы.

 

Нас сжигают, как бесполезные

на сегодняшний день стихи,

но бессильны крюки железные,

не нащупавшие трухи.

 

Пахнет ветер горелой кожею —

до закатанных рукавов,

мы немало на свете прожили:

для кого, мой друг, для кого?

Наши буковки в землю зяблую

сеет ветер, но это он —

расшатал, от безделья, яблоню,

под которой дремал Ньютон.

 

Ересь — это страницы чистые

вкровьиздатовских тонких книг,

сеет ветер — взойдёт не истина,

а всего лишь правда, на миг.

 

1991

 

* * *

 

Я люблю — подальше от греха,

я люблю — поближе вне закона:

тишина укуталась в меха —

в пыльные меха аккордеона.

 

За окном — рождественский хамсин:

снег пустыни, гиблый снег пустыни,

в лисьих шкурках мёрзнет апельсин,

виноград сбегает по холстине.

 

То увянет, то растёт тосква,

дозревает ягода-обида:

я люблю, но позади — Москва,

засыпает в поясе шахида.

 

Впереди — Варшава и Берлин,

варвары, скопцы и доходяги,

и курлычет журавлиный клин

в небесах из рисовой бумаги.

 

Мы — одни, и мы — запрещены,

смазанные кровью и виною,

все мы вышли — из одной войны,

и уйдём с последнею войною.

 

* * *

 

Как зубная паста: еле-еле

выползает поезд из туннеля,

а вокруг — поля, полишинели,

и повсюду — первое апреля.

 

Длинный, белый, санитарный поезд,

а вокруг — снега лежат по пояс,

паровозный дым, как будто холка,

первое апреля, барахолка.

 

Древняя библейская дорога:

а над богом нет другого бога,

спят на полках — сморщенные дети,

все мои монтекки-капулетти.

 

А над богом нет другого бога

и не оправдать мою потерю,

ночь темней, чем зад единорога:

Станиславский, я тебе не верю.22. Чёрный вареник

 

В чёрной хате сидит Петро без жены и денег,

и его лицо освещает чёрный-чёрный вареник,

пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,

а теперь он — сельский упырь, неврастеник.

 

Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто —

басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, —

окунёшься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,

счастье — это насквозь — троеточие ржавой вилки.

 

Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,

зацветает волчья ягода вдоль забора,

дым печной проникает в кровь огородных чучел,

тишина, и собачий лай сам себе наскучил.

 

Вот теперь Петро улыбается нам хитро,

доставайте ярый чеснок и семейное серебро,

не забудьте крест, осиновый кол и святую воду...

превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,

се упырь Петро почуял любовь и свободу.

А любовь у Петра — одна, а свободы — две или три,

и теперь наши слёзы текут у Петра внутри,

и теперь наши кости ласкает кленовый веник,

кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —

в этот стих про чёрный-чёрный вареник.

 

2010

 

* * *

 

«Не лепо ли ны бяшет, братие,

начаты старыми словесы...»

 

У первого украинского дракона были усы,

роскошные серебристые усы из загадочного металла,

говорили, что это — сплав сала и кровяной колбасы,

будто время по ним текло и кацапам в рот не попало.

 

Первого украинского дракона звали Тарас,

весь в чешуе и шипах по самую синюю морду,

эх, красавец-гермафродит, прародитель всех нас,

фамилия Тиранозавренко — опять входит в моду.

 

Представьте себе просторы ничейной страны,

звериные нравы, гнилой бессловесный морок,

и вот из драконьего чрева показались слоны,

пританцовывая и трубя «Семь-сорок».

 

А вслед за слонами, поддатые люди гурьбой,

в татуировках, похожих на вышиванки,

читаем драконью библию: «Вначале был мордобой...

...запорожцы — это первые панки...»

Через абзац: «Когда священный дракон издох,

и взошли над ним звезда Кобзарь и звезда Сердючка,

и укрыл его украинский народный мох,

заискрилась лагерная «колючка»,

в поминальный венок вплелась поебень-трава,

потянулись вражьи руки к драконьим лапам...» —

 

далее — неразборчиво, так и заканчивается глава

из Послания к жидам и кацапам.

 

2008

 

Боевой гопак

 

Покидая сортир, тяжело доверять бумаге,

ноутбук похоронен на кладбище для собак,

самогонное солнце густеет в казацкой фляге —

наступает время плясать боевой гопак.

 

Вспыхнет пыль в степи:

берегись, человек нездешний,

и отброшен музыкой, будто взрывной волной, —

ты очнёшься на ближнем хуторе, под черешней,

вопрошая растерянно: «Господи, что со мной?»

 

Сгинут бисовы диты и прочие разночинцы,

хай повсюду — хмельная воля да пуст черпак,

ниспошли мне, Господи, широченные джинсы —

«шаровары-страус», плясать боевой гопак.

 

Над моей головой запеклась полынья полыни —

как драконья кровь — горьковата и горяча,

не сносить тебе на плечах кавуны и дыни,

поскорей запрягай кентавров своих, бахча.

Кармазинный жупан, опояска — персидской ткани,

востроносые чоботы, через плечо — ягдташ,

и мобилка вибрирует, будто пчела в стакане...

...постепенно степь впадает в днепровский пляж.

 

Самогонное солнце во фляге проносят мимо,

и опять проступает патина вдоль строки,

над трубой буксира — висит «оселедец» дыма,

теребит камыш поседевшие хохолки.

 

2010

 

Серая зона

 

Гражданин соколиный глаз,

я так долго у вас, что ячменным зерном пророс,

и теперь, эти корни — мои оковы,

пригласите, пожалуйста, на допрос

свидетелей Иеговы.

 

В тёмной башне, как Стивен Кинг:

тишина — сплошной музыкальный ринг,

роковая чёрточка на мобильном,

я так долго у вас, что опять превратился в свет,

в молодое вино, в покаяние и минет,

в приложение к порнофильмам.

 

Гражданин соколиный глаз,

я ушёл в запас, если вечность была вчера,

то теперь у неё конечности из резины,

для меня любовь — это кроличья нора,

все мы — файлы одной корзины.

 

В тёмной башне — дождь, разошлась вода —

жизнь, обобранная до нитки,

и замыслив побег, я тебе подарил тогда

пояс девственности шахидки.