Александр Хинт

Александр Хинт

Четвёртое измерение № 1 (277) от 1 января 2014 года

Подлежащее время сказуемое не течёт

 

* * *

 

…опомнюсь проросшим гербарием, сном серебра

в зелёной монете непостижимого времени,

движением омуля – вся наша жизнь икра

в утробе течения, буду замедленным зрением

молекулы зодчества, гранулой карандаша

на ватмане доисторического рейхстага,

хромой санитаркой, опаздывающей на шаг

в укрытие. Буду тем самым, последним шагом.

 

Очнусь в безымянной пустыне запретом глотка,

мозолью узла обернусь на верёвочной лестнице,

прокинусь проклятьем Дездемоны, тенью платка,

и всеми воскресшими единорогами девственниц –

вбирая гарпунное эхо кита-первогодка,

ожоги бинта ампутации, вопли ваты…

 

На гребне волны всю команду меняет лодка,

но снова до края небесного не доплывает –

а там из щелей горизонта сочится, ползёт

сиреневый фронт, мельтеша по периметру спицей.

Опять бесконечно играет себя небосвод

и медленно пьёт. Чтобы вновь не уметь напиться

 

* * *

 

небосвод себя запоминает

расстоянием, точками птиц

кенотафы живут именами

из морщин появляются лица

у альбомов, лазурью иконной

продлевается лён шелестя

или лёд, или эта ладонь

только фон для головки гвоздя

…………

…………

 

два ангела как стюардессы

неслышно сквозят меж людьми

собой унаследуя место

у храма толпятся они

так послевоенные дети

терзают слепой алфавит

он тоже неистов, несметен

и тоже стоит на крови

 

* * *

 

В коралловых гландах печи умирают поленья,

побеги и тело шелковицы смолоты в кашицу

с золою. У каждого века своё настроение,

на смену камням и железу приходит бумажный,

эпоха чернильная, эра фактуры древесной.

И пусть дикари своенравных земель ещё молятся

растениям – время созрело хранить свою летопись

на кипенно-белых листах с годовыми кольцами.

 

В объятия сорной зимы попадает усталый сад,

до срока увянет звезда, и кровавое месиво

размоет Великую стену – но что-то останется

живым иероглифом, «дерево», «свет», «Поднебесная».

 

Развитие неумолимо, и новые жернова

ссыпают забвения порох на свалке минувшего,

но чем-то – так часто бывает – приходится жертвовать.

И что-то уходит… Я вижу бумажные души.

 

Во сне повторённое дважды – становится методом

слепого движенья вперёд. Огорчать или радовать

пристало ему, неизвестно. И всё остальное неведомо.

 

Такого-то года,

Цай Лунь, бывший евнух дворца императора

 

пнд в пнд

 

война испачкана железом

волна насилует волну

парашютист идёт над лесом

качает целую луну

оркестр беккета играет

всё «гуси-гуси фуа-гра»

вдова золовки запирает

болонки двести двадцать грамм

 

нельзя размазывать по стенам

дом паука за десять лет

такой прогноз ты не в растеньях

ты не в растеньях не в земле

не на земле не наливают

уронит жизнь за обшлага

ты невредимый не в ливане

ты не везде не в облаках

 

там поджигается челеста

там не в земле пора шутить

чем белый красное завесил

пока идёт парашютист

опившись ледяного чая

зима глотает парашют

 

здесь ни за что не отвечает

дающий больше чем прошу

 

* * *

 

все корабли умрут от жажды

раскинув якоря нелепо

земля распаханная – дважды

не зарифмует небо с хлебом

и, засыхая на дороге

огрызком серой плащаницы

синица скажет имя Бога

а Бог забудет имя птицы

 

Пятая группа крови

 

Опять отказало крыло,

но плавно, и не унесло,

механику плюс.

Рука на ветру механически тёплую флягу откроет,

залитое алым стекло.

Ночная вода плавником выводит: «Куплю

в больших емкостях... положительный... пятая группа крови».

 

Слеза замирает не там.

Шаги остывают не в такт

свеченью реки,

и всякий, кто раньше ходил, тот теперь непременно утонет.

И, видимо, полно грести

по руслу булгаковских вен – лекарства горьки,

но проще лишиться руки, чем пером рисовать на ладонях.

 

Не время летать нагишом.

И, в целом, проект завершён:

Азраил веселей

себя, Габриэль преднамеренно слеп, Азазель неумеренно боек,

святой Себастьян отрешён –

но именно этот, его, пересохший скелет

разит из фамильного шкафа надсадом больничных коек,

и небо не стало взрослей

на перекись серных дождей,

на год, на пятьсот,

на несколько тысяч зеркал, неспособных уже отразить тебя всуе.

 

Настя смывает браслет,

отстёгивает живот,

сдирает лицо,

берёт прошлогодние крылья и тихо несёт в мастерскую

 

Lazarus resurrectio

 

То ли ангел роняет кольцо, то ли жил

натяженья не выдержит арфа,

на лице проступает лицо, дребезжит:

где рука, что такое «мар-фа».

У стены еле слышно желтеет диван,

навсегда благодарен кому-то

и, когда ни взгляни на синий экран –

на стекле тридцать две минуты.

 

Гуталиновый луч пропускает листву,

узловатые пальцы мигрени

досылают затвор – то ли знак, то ли звук –

пеленать восковое время,

но царапают имя! так бредит спина

флюорографией мачты Улисса,

так застигнутый светом врасплох экспонат

отражает другие лица.

 

В перепонку иглою войдёт «выйди вон»,

погружая суставы в колени,

то ли кожа вибрирует, то ли хитон,

то ли пепельно, то ли пелены,

то ли сдавленный саваном стон изнутри

расширяет отверстие лаза –

и во тьме босиком по стеклу, если крик

призовёт, не опознан, не назван.

 

То ли снова – в луну, головою с моста

в леденящее месиво света,

получая за так, словно небо с листа,

тихий ужас аплодисментов

 

* * *

 

течь забывая дождь и забывать зачем

небо каких кровей тянет на дно венеций

на языке начал сказано ни ключей

ни запасных дверей в клинике мягкого сердца

 

разве не ты прощал пропасть темней на шаг

за воровство прыжка звук обдирая по кромке

что удержало ртуть на острие ножа

то ли чужая душа, то ли твои потёмки

…………

…………

 

до летаний без лопасти до доли таянья тел

до листания бежевых клеток на саване пледа

попадание звука в молчания но не те

из усохших растений последняя чёрствость лета

 

высекается хрипло дыхание ни о чём

растворяет весеннюю кровь унося толчками

восковая слеза водопад под лежачий камень

подлежащее время сказуемое не течёт

 

Рахманинов

 

В эбонитовом льду отражений живой инструмент

растворяет ручное тепло, выводя на стаккато,

невесомый разбег молоточка кивает струне

в предвкушении бравады

 

нарастанием перечня клавиш – и насквозь пройдён,

подгоняемый эхом созвездий в развилке акации

выбегающий прочь, ускользающий призрак времён

с деревянными пальцами.

 

Различая туше до удара, рояль-телепат

отвергает повтор вопреки сухощавому рондо,

и уже партитура огня приглашает в себя

наравне с кислородом

 

заглянуть за планеты уклон, увидать далеко

за слезами вещей и ошмётками шрамов истории

оправданье теней, и бессмертных вовек мотыльков

адреса траекторий.

 

И, на отзвуке тая последними нотами крыльев,

как проглоченный шмель или медленный серый укус его,

на лету удивиться – успеть – как измученно выглядит

объяснённая музыка,

 

словно горло реторты теперь продолжение комнаты

в укороченный рай, половина подковы нашедшему,

словно нож соль-минора и есть ощущение свежего голода

от непроизошедшего

 

* * *

 

Запомнить не обличье и повадку,

а мелкие неровности пятна,

что неким синоптическим осадком

зачато; в теле извести видна

несбыточность материи, остаток.

Нордический саднит эпистоляр,

исходит сиречь сентябрями сада

на буковки, золя клочки Золя,

придымленному ветру оставляя

кизиловый, кислее влаги след.

Ты первая вода, а я седьмая

ему на киселе.

 

В безбашенное небо одичаний

пожалуйся, поплачь по волосам

притихшая Рипанзель; у причала

без адреса кружит вечерний спам,

от патефона до фортепиано

за шторами не опознать во сне,

что никого давно не удивляло

куда идёт снег,

 

и утром не добраться до причастий.

Секунда, обнажённая дотла,

синхронно примеряет одночасье

на все колокола

 

* * *

 

Что ты делаешь? Тень огня до сих пор не может

пересечь пентаграмму ветра за тем зелёным

переулком, и кровь дождя всё ещё под кожей.

Наваждения просят себя выгрызать поимённо,

соблюдая порядок безумств, не толкаться локтем,

занимают места поудобнее – всё бы им слушать

болеро, где моё молчание вило кольцо, где

твоё бормотание Богу бы прямо в уши

 

* * *

 

Отнимающим призрачный год от своей весны

навсегда оставаться на стебле живых и поющих.

Расступается небо, спускается свет на весы,

нарисованный ливень настраивает клавесин

дребезжанием тёплых уключин –

 

это старая песня, извечная тяга угля

к раскалённому телу стены, возжелавшая знака

без надежды понять, бесконечная дань удивлять

облака и растения первого дня; это взгляд,

провисающий как у маньяка,

 

поутру расстрелявшего бал – до растерянных слуг,

канареечных перьев вокруг, онемения в пальцах.

Это холод, последняя слабость – остаться в снегу –

убирает ресницы с лица, и не дарит ни губ,

ни возможности попрощаться

 

Ровно два стихотворения

 

Это ровно два стихотворения.

 

Первое получается обычным считыванием не взятого в скобки

текста. Извлечение второго нуждается в действии похитрее –

так впервые появляется сбивка ритма, смещаются акценты,

досадное размывание смысла обнажает лишь самый краешек

первоначальной тайны.

 

Очевидно, это минимум два стихотворения.

 

Скобочные опции мутируют в пределах неявной строфы; их

выбор уже навсегда зависит от читателя, от драматических

перепадов его настроения, его склонности вдумчиво казнить

и легковерно миловать.

 

Строго говоря, это почти  N+1 стихотворение.

 

Стоит ли говорить настолько строго? Старый агностик Х.Л.Б.

усмотрел бы здесь в точности  N+2 стихотворения – ещё одно

всплывает автоматически, если скрупулёзно скользить между

строк, выуживая правду межбуквенных интервалов. Конечно,

при этом неминуем лёгкий коллапс самоидентификации: автор

и читатель меняются местами, одалживая друг другу цвет глаз,

взаимное расположение зеркал, утренний кашель и некоторые

(несущественные) факты биографии. Но кого в наше время могут

смутить идентичные, вплоть до помарок, паспортные данные?

 

Впрочем, имело ли смысл и дальше идти на поводу у дотошного

Х.Л.Б. – тем более, говорят, он давно уже умер. А разве не смерть

есть апофеоз достижения личной цели, и не бледнеющая личинка

её хрупкого равновесного неба менее всего необходима нам

именно сегодня?

 

* * *

 

В рукомойники оттепели подтекал белый двор.

Воробьи, не таясь, продолжали своё воровство

по протекции сумрака, что запаял по краям

рукава и карманы деревьев – там был только я,

шестилетний, с измятыми клочьями на голове –

перемокшие голуби звали какой-нибудь хлеб,

но коверкали слово, пока фиолетовый март

раздувал огоньки перебранки соседних веранд,

дожигая оконные гренки; забытый чердак

сообщал омофонами ветру, что можно и так –

и унылый наждак, и железо; в бездонный квадрат

домовой планетарий впечатывал видеоряд,

гороскопы во мраке вращали своё колесо…

От ближайшей звезды, словно та опознала лицо,

откололась снежинка и таяла прямо во двор.

В тот же миг я бесследно уснул. И сплю до сих пор.