Александр Крупинин

Александр Крупинин

Четвёртое измерение № 7 (463) от 1 марта 2019 года

Все дворники ушли

Война закончилась

 

На берегах реки Лис сидели мы и хохотали,

сквернословили, объедались бёф бургиньоном.

Война закончилась, и кто-то лысый в Италии

прокричал об этом со своего балкона.

 

Было весело. Некоторые сидели без головы,

многие были одноруки, обожжены, контужены.

На животе Айзека Розенберга расходились швы,

но всё-таки он был жив и тихо мечтал об ужине.

 

Как же здорово, братцы, когда заканчивается война.

Это самый торжественный день, честное слово.

Жаль, конечно, что проливается слишком много вина,

в горло трудно его заливать безголовым.

 

По реке Лис проходили тем временем парусные суда,

на кораблях ежеминутно кого-то вздёргивали на реи,

ошалевшие от запаха чайки носились туда-сюда,

свинговали перекрашенные в негров евреи.

 

Генерал из леса, как будто из-за кулис,

вычислял способных пройти по полям в Париже,

и вино Шамбертен ручьями стекало в реку Лис,

похожее на кровь, только немного жиже.

 

Петербург – город чёрной козы

 

Тускло светятся жёлтые козьи глаза,

Бьётся пойманной птицей в силке железа.

Где река распластала нечистый язык,

Тихо спит Петербург – город чёрной козы.

Там течёт из тюрьмы безымянный ручей,

Ловит отблеск кровавых её кирпичей

И, поймав, эти блики приносит реке –

Сумасшедшей графине в седом парике.

 

Жёлтый свет светофоров ночных в пустоте. 

Ходят люди не те, постоянно не те.

Из дворов наблюдает за ними коза.

Чёрный нос у неё и чужие глаза.

 

Петербург – город жёлтых сигналов во тьме,

Петербург – город красной тюрьмы на холме,

Где мещане бесшумны, слепы и немы,

Где проходит вся жизнь под покровом тюрьмы,

И безропотны мы, как мудрец Лао-цзы,

Как асфальт под копытами чёрной козы,

Где в руке, будто льдинка, осколок стекла,

А надежду графиня-река унесла.

 

Артемий

 

Я выходил из леса, грязен и волосат,

Злобная птица сыч больно клевала в темя,

Ночь исчезала молча, передо мной был сад,

Там ты на ветке шептала «я жду, Артемий».

Там шелестели фонтаны шелестом чистоты,

Там на стволах дубов проступали знаки,

Там на главной ветке мимозы сидела ты,

Женщина, похожая на Челибидаке,

Женщина, излучающая жидкий солярный свет,

Проникающая в тайну подмышечных впадин

Там, где шевелит ветер медвежий мех,

Та, у которой я в юности был украден.

Некогда Зевсом похищенный Ганимед,

Я получил в лицо земляничным тортом.

Вот я бреду без почки, стар, малозуб и сед,

Ты же стала прекрасней, чем в восемьдесят четвёртом.

Скользкое время висит лохмотьями на ушах,

Тихо падает с неба на голову и на плечи,

Злые сычи нахально в зарослях верещат,

С тортом крадётся Зевс, защититься нечем.

 

В саду Бим-бом

 

Ты жива и читаешь М. Петровых

на скамейке в саду Бим-бом,

где грехи снуют в островах травы,

замирают в пруду рябом.

Вот внезапно стихает кошмарный крик

«Морикур понсэ! Морикур!»

Ты не смотришь, но это уходит старик, 

как обычно, неряшлив и хмур.

 

Снял кальсоны и прыгнул последний грех.

У пруда тишина и покой.

Только шелест листов. Кто-то белый, как снег,

Не тебя ли коснулся рукой?

Забываются рвы, где заснули все

под покровами пёсьих шкур,

где кричал старик: «Морикур понсэ!

Морикур понсэ! Морикур!»

 

Поскорее бы Тот с белоснежным лбом

горечавкой засеял рвы.

И сверкают кометы в саду Бим-бом 

над стихами М. Петровых.

 

Дворники

 

В Песках исчезли все дворники

Ушли за Охтинский мост

Ночью видел их спины

Профессор Эфраимсон

 

Профессор выгуливал таксу

На улице Бонч-Бруевича

И видел сквозь снег

Чёрные спины дворников

 

Снег заметал дороги

Такса утопала в снегу по плечи

А дворники уходили

Сотни тысячи дворников

 

Они уходили как жёны как дети

Как всё однажды уходило от профессора

Только такса ещё не ушла

Такса по имени Стрёмберг

 

Но таксу уже не видно под снегом

И профессор по плечи укутан

В снег Петербурга

И снежная маска на его лице

 

А дворники уходили

С лопатами на плечах

И лопаты были как ружья

Как лозунги

 

Но профессор уже не видел

 

* * *

 

У моржа собирались по пятницам, и всегда приходил крокодил.

Он сидел за столом со всеми, но его никто не любил.

Крокодил садился с краю, молчал и смотрел в окно.

Звери спорили, громко смеялись, но ему было всё равно.

Крокодил курил и не мог понять, для чего он здесь,

Иногда трогал вилкой салат, но ему не хотелось есть.

 

В доме моржа собирались звери и пили томатный сок.

Время крутилось, прыгало, дребезжало, и уходило, будто вода в песок.

Флиртовали мартышки, смеялись, иногда танцевали твист.

Крокодила никто не любил, говорили, что он эгоист.

Но каждую пятницу крокодил приходил сюда всё равно,

Хотя мог, наверно, заняться спортом или пойти в кино.

Уходила жизнь за минутой минута, за веком век.

Он молчал и смотрел в окно, а на улице падал снег.

 

* * *

 

Из-под Шексны неясыти слетелись

Охотиться, кружиться и пищать,

Где лунный жир сочится, ощущать

Лесных болот неясные пастели.

 

Пасёт сову Акакий Церетели,

В его котомке белая печать.

К чему печать, он понял, только тща-

Тельно содрав рассудка эпителий.

 

Сначала начинается отсчёт.

Шексна шевелит жернова, течёт

В такие дебри, где не ждут, не сеют.

 

Кружится в танце старенький птенец.

Поэт Евсеев пишет «Одиссею» –

Поэзии чистейший образец.

 

Из-за левой ноги

 

Гай-Воронский и прочие видные люди Земли и окрестностей

Собираются в дальний поход, побрякушки цепляют на лацканы.

Репродуктор орёт, октябрят развлекая весёлыми песнями.

Вездеходы стоят и пыхтят, железяками всякими клацают.

 

Старый Волк Зеликсон на мундир нашивает почётные ленточки.

Он возглавит безумный поход по ухабам Дороги Молочника.

Там, в холодных краях голубых, где ютится народ одноклеточный,

Даже грамотный Марк Мозговой не сумеет героям помочь никак.

 

Волк матёрый в мундире зелёном поскачет по полю межзвёздному,

Все герои за ним устремятся в небесные жуткие пропасти.

Мозговой остаётся один у экрана считать производные,

Интегралы, парсеки, мезоны, нейтрино и прочие глупости.

 

Он уверен, среди инфузорий и всякой сомнительной живности

В небесах Белоснежная Кошка живёт в человеческом образе.

Как хотел бы увидеть её Мозговой, в белом танце кружиться с ней!

Но теперь песню вечной любви промурлычет она Гай-Воронскому.

 

С Белой Кошкой ему не стоять под венцом у престола Господнего,

Не смеяться от счастья взахлёб, в невесомости медленно плавая.

Старый Волк Зеликсон в космонавты, увы, не берёт его

Из-за левой ноги. На два дюйма, чертовка, короче, чем правая.

 

Осьминог Венедикт Коляскин

 

1.

Осьминоги обычно ведут себя сдержанно,

Целый день в одиночестве плавают где-то,

И только если очень рассержены,

Выпускают жидкость тёмно-синего цвета.

Казнятся потом и страдают, что запах у жидкости мерзкий,

Сидят под камнем, пока не иссякнет досада,

Но у каждого за первым плечом стоит Аполлон Бельведерский,

За восьмым – танцует Дионис с лозой винограда.

 

2.

В Японском море, в больнице святого Эгидия,

Работал фельдшером осьминог Венедикт Коляскин,

Пострадавшим кальмарам, креветкам и мидиям 

Накладывал по необходимости марлевые повязки.

Он был необщителен, сух, и никто не любил его.

Появлялся в обществе довольно редко.

Но однажды, послушав какого-то бойкого дилера,

Попробовал розовую таблетку.

В то же мгновение понял, что жизнь скучна и убога,

Состроил соседским старушкам какую-то рожу зверскую

И, что совсем не свойственно осьминогам,

Стал показывать всем ротовое отверстие.

Арфу купил потом у дельфина Ролдугина

И песню любви затянул вдохновенно и страстно,

Соблазнял осьминожиху Марфу чудесными звуками –

Эту Марфу он с детства любил, но боялся признаться.

«О, Марфа, первая красавица осьминожьего царства!

Когда ты проплываешь мимо, готов упасть на колени я.

Счастье моё и радость безмерная – Марфа.

Тебе, о весна, тебе мои песнопения».

Каждый вечер кружился в вакхическом танце,

Объявил себя не осьминогом, но белым медведем,

И цинично кричал, что они засранцы,

Недоумённо качавшим головами соседям.

 

Бормочут медузы и мелкие злые креветки,

Что это воздействие химии на мозги осьминожьи,

Но, согласитесь, в какой-то розовой жалкой таблетке

Обнаружить талант и музыку вряд ли возможно.

И когда вы услышите в море звук чарующий арфы,

Когда донесётся до ваших ушей шум экстатической пляски,

Знайте, не от таблетки, а оттого, что плавает где-то красавица Марфа,

Поёт свою песнь под водой осьминог Коляскин.

 

Груши

 

И белоснежный грушевый овал

Бессовестно над крышами вставал.

Мне было двадцать лет. Я так хотел их,

Бесстыжих, спелых, белых, мягкотелых.

 

Барокко

 

Зима – замоскворецкая сорока.

Холодные объятия барокко.

 

Храпя чуть слышно, засыпала Нина.

За тонким тюлем завывали вьюги.

Поэт Козлов на дряхлом пианино

Играл математические фуги.

 

Поэт был слаб, изрядно лыс и тучен.

Противно липла потная рубаха,

Но всё же пальцы с ловкостью паучьей

Сновали шустро по веленью Баха.

 

Чудесные мотивы снились Нине,

Когда метели с фугами сливались.

Красивый длинноносый Паганини

Садился рядом с ней на сеновале.

 

Как пятый чёрт, орудовал смычком он

И фуги заглушал своим каприсом.

Казалось, страстной музыкой влекомый,

Весь мир смеётся над Козловым лысым.

 

Козлов грустил, а фуги не спасали,

В них не осталось никакого прока.

Шептал он: «Я забыт в Журнальном зале,

Я устарел давно, как Сумароков».

 

Ещё шептал он: «Запрещаю Нинке

Ночами шляться по Большой Ордынке».

 

Казелла

 

С утра собрались алкаши за стеною –

Фашистские песни поют,

Ковры выбивает сестра твоя Зоя –

Наводит в квартире уют.

 

Урод на уроде, сексот на сексоте,

А там, по парижским бистро,

Альфредо Казелла изысканный бродит,

На барышень смотрит хитро.

 

А ты на сараи глядишь ошалело,

Но чувствуешь, там, вдалеке,

Изысканный бродит Альфредо Казелла

И тросточку вертит в руке.

 

Сестра твоя Зойка вконец оборзела – 

Намазала нос огурцом,

А где-то изысканный бродит Казелла

Альфредо по парку Монсо.

 

Тоскливо. Из кухни воняет капустой,

Пылища летит от ковра.

Душа твоя нежная жаждет искусства

Изящных бесед до утра,

 

Но жизнь мимо уха скворцом просвистела,

А там, по бульвару Распай,

Изысканный бродит Альфредо Казелла

И дразнит тебя. Негодяй.

 

* * *

 

так дивно незримы так нежны так ломки

так в небо взлетали то снова то справа

закрылков светящихся тонкие плёнки

лещины летящей над стылой отавой

 

лещина любовница дева лисица

лугов ледяных луговая отрава

с тобой этим утром пришёл я проститься

последней гуашью квадратно-корявой

 

где некто похожий на солнце чирикал

где было светло где искрилось и пело

где небу глаза подставляла черника

но ты тинатин добежать не успела

 

луга ленинграда луга ленинграда

то чудится глинка то слышится метнер

жуков ленинградских под гул серенады

без слёз не прощаясь уйти незаметно

 

* * *

 

Я жить хочу и умереть на юге,

Где так тепло и запах тамаринда,

Где голосом гортанным птица Раух

Поёт хвалу Властителю Вселенной.

Я жить хочу и умереть в той роще,

Где стрекозы полет неодномерен.

Где над прудом твоя полуулыбка

Висит в лучах полуденного солнца.

 

Когда в сыром подземном кабинете

За письменным столом полковник Пестель,

Рукой до боли сжав холодный череп,

Планирует убийство Государя,

Когда на клумбе возле дома скорби

Цветок безумно-красный расцветает,

Я жить хочу и умереть так тихо,

Чтоб обо мне не вспомнила ворона,

Когда в её гнезде на лёгкой крыше

Пробьют свои скорлупки воронята.

 

Ем свиную рульку на асфальте у церкви Сен-Медар

 

Каштан роняет рассеянно первый осенний лист.

Девчонку сажает бережно за спину мотоциклист.

Слышать шаги у церкви дьякона Франсуа,

Есть картошку и рульку и не сойти с ума.

На разогретом асфальте твой нехитрый обед.

Старая церковь сзади, времени больше нет.

Время долго кипело и превращается в пар.

 

Вечность – это свиная рулька на улице Муффтар.

 

Пальцы святого Медара – чуть заметная тень.

Вечность – последний подарок в этот последний день.

Лёгкое облако времени, тихо шумит фонтан.

Пьёшь лимонад апельсиновый и от свободы пьян.

Звонкие туфли хозяек, добрые лица собак,

Вместе с картошкой хрусткой вечность в твоих зубах

В небо каштан уносит слёзы Вечной Жены.

Губы жирны от вечности, пальцы твои жирны.