Александр Межиров

Александр Межиров

Все стихи Александра Межирова

Артиллерия бьёт по своим

 

Мы под Колпином скопом стоим.

Артиллерия бьет по своим.

Это наша разведка, наверно,

Ориентир указала неверно.

 

Недолёт, перелёт, недолёт.

По своим артиллерия бьёт.

 

Мы недаром присягу давали,

За собою мосты подрывали.

Из окопов никто не уйдёт.

По своим артиллерия бьёт.

 

Мы под Колпином скопом лежим,

Мы дрожим, прокопчённые дымом.

Надо всё-таки бить по чужим,

А она – по своим, по родимым.

 

Нас комбаты утешить хотят,

Говорят, что нас Родина любит.

По своим артиллерия лупит.

Лес не рубят, а щепки летят.

 

1956

 

Баллада о немецкой группе

 

Перед войной

На Моховой

Три мальчика в немецкой группе

Прилежно ловят клёцки в супе,

И тишина стоит стеной.

 

Такая тишина зимы!

Периной пуховой укрыты

Все крыши, купола и плиты -

Все третьеримские холмы.

 

Ах, Анна Людвиговна, немка,

Ты - русская, не иноземка,

Но по-немецки говоришь

Затем, что родилась в Берлине,

Вдали от этих плоских крыш.

 

Твой дом приземистый, тяжёлый,

С утра немецкие глаголы

Звучат в гостиной без конца -

Запинки и скороговорки,

Хрусталь в четырёхсветной горке,

Тепло печного изразца,

Из рамы

Взгляд какой-то дамы,

На полотенцах - монограммы

И для салфеток - три кольца.

 

Обедаем. На Моховую,

В прямоугольнике окна,

Перину стелет пуховую

Метель, как будто тишина

На тишину ложится тихо,

И только немкина щека

От неожиданного тика

Подёргивается слегка.

 

Зачем вопросами врасплох

Ты этих мальчиков неволишь?

Да им и надо-то всего лишь

Два слова помнить: Hande hoch!..

 

1970

 

 

* * *

 

Беда. Но дело даже не в беде,

А в том, что – как, а в том, что – кто и где,

Таясь в тени, красуясь на виду,

Откликнулся – ответил на беду.

 

Любимый друг! Ухмылочку кривую

Забуду – и на том восторжествую.

Ухмылочку не чью-то, а твою,

Но никаких обид не затаю.

 

Любимый враг! Спасибо за подмогу.

Ты оказался другом. Слава богу!

 

Спасибо всем – до Страшного суда.

Ну а беда, она и есть – беда.

 

1969

 

* * *

 

В 41-м, в лесах Первояну,

Привели «языка» на поляну,

Чтобы он успокоиться мог.

 

Там разведчики славные наши

В котелок с концентратами каши

Затолкали крутой кипяток.

 

А «язык», словно это отрава,

Или просто игра и забава,

Сапогом, по-футбольному, справа,

Залепил котелок в потолок.

 

И поэтому, прямо на каше,

Что успела опасть с потолка,

Был застрелен. Разведчики наши

Упредили и суд и срока.

 

Мёртвый пляж. Развороченный берег.

Между дюнами признаки льда.

Этот абверовский офицерик

Вышел к лесу, а шёл не сюда

И пришёл неизвестно откуда,

Чтоб накликать заместо суда

На себя беспредел самосуда.

 

Слабый волос его жидковат.

Странный запах. Видать, препарат,

Регулярным составленный бытом,

Незнакомым, а, может, забытым.

Дай Бог память. Но память груба.

Мы уже ничего не изменим.

Заводь моря. Кривая губа.

Берег в инее позднеосеннем.

И в землянке сухая пальба.

Странный запах борьбы с облысеньем

Haд пустыней арийского лба.

 

Портленд, 6 июля 1998

 


Поэтическая викторина

В блокаде

 

Входила маршевая рота

В огромный,

Вмёрзший в тёмный лёд,

Возникший из-за поворота

Вокзала мёртвого пролёт.

 

И дальше двигалась полями

От надолб танковых до рва.

А за вокзалом, штабелями,

В снегу лежали – не дрова...

 

Но даже смерть – в семнадцать – малость,

В семнадцать лет – любое зло

Совсем легко воспринималось,

Да отложилось тяжело.

 

* * *

 

В снег Синявинских болот

Падал наш солёный пот,

Прожигая до воды

В заметённых пущах

Бесконечные следы

Впередиидущих.

 

Муза тоже там жила,

Настоящая, живая.

С ней была не тяжела

Тишина сторожевая.

 

Потому что в дни потерь,

На горючем пепелище,

Пела чаще, чем теперь,

Вдохновеннее и чище.

 

Были битвы и бинты,

Были мы с войной на «ты»,

Всякие видали виды.

Я прошёл по той войне,

И она прошла по мне, –

Так что мы с войною квиты.

 

Возраст

 

Наша разница в возрасте невелика,

Полдесятка не будет годов.

Но во мне ты недаром узрел старика –

Я с тобой согласиться готов.

 

И жестокость наивной твоей правоты

Я тебе не поставлю в вину,

Потому что действительно старше, чем ты,

На Отечественную войну.

 

1972

 

Воспоминание о пехоте

 

Пули, которые посланы мной,

не возвращаются из полёта,

Очереди пулемёта

режут под корень траву.

Я сплю,

положив голову

на Синявинские болота,

А ноги мои упираются

в Ладогу и в Неву.

 

Я подымаю веки,

лежу усталый и заспанный,

Слежу за костром неярким,

ловлю исчезающий зной.

И, когда я

поворачиваюсь

с правого бока на спину,

Синявинские болота

хлюпают подо мной.

 

А когда я встаю

и делаю шаг в атаку, –

Ветер боя летит

и свистит у меня в ушах,

И пятится фронт,

и катится гром к рейхстагу,

Когда я делаю

свой

второй

шаг.

И белый флаг

вывешивают

вражеские гарнизоны,

Складывают оружье,

в сторону отходя.

И на мое плечо

на погон полевой, зелёный

Падают первые капли,

майские капли дождя.

 

А я всё дальше иду,

минуя снарядов разрывы,

Перешагиваю моря

и форсирую реки вброд.

Я на привале в Пильзене

пену сдуваю с пива.

Я пепел с цигарки стряхиваю

у Бранденбургских ворот.

 

А весна между тем крепчает,

и хрипнут походные рации,

И, по фронтовым дорогам

денно и нощно пыля,

Я требую у противника

безоговорочной

капитуляции,

Чтобы его знамена

бросить к ногам Кремля.

 

Но засыпая в полночь,

я вдруг вспоминаю что-то,

Смежив тяжёлые веки,

вижу, как наяву,

Я сплю,

положив под голову

Синявинские болота,

А ноги мои упираются

в Ладогу и в Неву.

 

1954

 

* * *

 

Все это трали-вали... – думает он.

Юрий Казаков

 

Сперва была – война, война, война,

А чуть поздней – отвесная стена,

Где мотоциклы шли по вертикали,

Запретную черту пересекали

Бессонницей, сводящею с ума.

От переводов длинных

                                    по подстрочнику

Забыться не давали заполночнику

Советские игорные дома,

Эпохи этой банк-столы, катраны

И тумбы зачажённая подклеть,

И – напоследок – страны, страны,

                                                            страны

В чужой земле,

                           где суждено истлеть,

А вот воскреснуть

                                    предстоит едва ли, –

Неважно, кто меня перевезёт

Ладья Харона или просто плот,

А может быть, паром из «Трали-вали».

 

 

* * *

 

Всё круче возраст забирает,
Блажными мыслями бедней
От года к году забавляет.
Но и на самом склоне дней


И, при таком солидном стаже,
Когда одуматься пора,
Всё для меня игра и даже
То, что и вовсе не игра.


И даже, крадучись по краю,
В невозвращенца, в беглеца,
И в эмиграцию играю,
И доиграю до конца.

 

1988-92

 

* * *

 

Всё то, что Гёте петь любовь заставило

На рубеже восьмидесяти лет, -

Как исключенье, подтверждает

правило, -

А правила без исключенья нет.

 

А правило – оно бесповоротно,

Всем смертным надлежит его блюсти:

До тридцати – поэтом быть почётно,

И срам кромешный – после тридцати.

 

1974

 

* * *

 

В. Приходько

 

Две книги у меня.

                                Одна

«Дорога далека».

                               Война.

 

Другую «Ветровым стеклом»

Претенциозно озаглавил

И в ранг добра возвёл, прославил

То, что на фронте было злом.

 

А между ними пустота –

Тщета газетного листа...

 

«Дорога далека» была

Оплачена страданьем плоти, –

Она в дешёвом переплёте

По кругам пристальным пошла.

Другую выстрадал сполна

Духовно.

             В ней опять война.

Плюс полублоковская вьюга.

Подстрочники. Потеря друга.

Позор. Забвенье. Тишина.

 

Две книги выстраданы мной.

Одна – физически.

                                    Другая –

Тем, что живу, изнемогая,

Не в силах разорвать с войной.

 

* * *

 

За то, что на чужбине

Жил, а не выживал,

Неясен был общине,

Но не претендовал

На дружбы, на участья, –

Избегнуть жизнь смогла

Смертельной скуки счастья

Её Добра и Зла.

 

Как жил? Да так – безбытно,

Ни рай, ни благодать, –

И было любопытно

Всё это наблюдать.

 

1996

 

Заречье

 

Трубной медью

                      в городском саду

В сорок приснопамятном году

Оглушён солдатик.

Самоволка.

Драпанул из госпиталя.

Волга

Прибережным парком привлекла.

Там, из тьмы, надвинувшейся тихо,

Танцплощадку вырвала шутиха –

Поступь вальс-бостона тяжела.

 

Был солдат под Тулой в руку ранен –

А теперь он чей?

Теперь он Анин –

Анна завладела им сполна,

Без вести пропавшего жена.

 

Бледная она.

Черноволоса.

И солдата раза в полтора

Старше

(Может, старшая сестра,

Может, мать –

И в этом суть вопроса,

Потому что Анна нестара).

 

Пыльные в Заречье палисады,

Выщерблены лавки у ворот,

И соседки опускают взгляды,

Чтоб не видеть, как солдат идёт.

 

Скудным светом высветлив светёлку,

Понимает Анна, что опять

Этот мальчик явится без толку,

Чтобы озираться и молчать.

 

Он идёт походкой оробелой,

Осторожно, ненаверняка,

На весу, на перевязи белой,

Раненая детская рука.

 

В материнской грусти сокровенной,

У грехопаденья на краю,

Над его судьбой, судьбой военной,

Клонит Анна голову свою.

 

Кем они приходятся друг другу,

Чуждых две и родственных души?..

Ночь по обозначенному кругу

Ходиками тикает в тиши.

 

И над Волгой медленной осенней,

Погружённой в медленный туман,

Длится этот – без прикосновений –

Умопомрачительный роман.

 

Защитник Москвы

 

Вышел мальчик

                            из дому

В летний день

                         в первый зной.

К миру необжитому

Повернулся спиной.

 

Улыбнулся разлуке,

На платформу шагнул,

К пыльным поручням

                                         руки,

Как слепой,

                     протянул.

 

Не высокого роста

И в кости не широк,

Никакого геройства

Совершить он не смог,

 

Но с другими со всеми,

Неокрепший ещё,

Под тяжёлое Время

Он подставил плечо:

 

Под приклад автомата,

Расщеплённый в бою,

Под бревно для наката,

Под Отчизну свою.

 

Был он тихий и слабый,

Но она без него

Ничего не смогла бы,

Не смогла ничего. 

 

* * *

 

И чувства все грубы, и мысли плоски...

 

И наконец я перестал читать

Плохие книги и сдавать в печать

Передчерновиковые наброски

И обольщаться ложной простотой.

 

И это всё совпало с немотой.

 

1999

 

 

Календарь

 

Покидаю Невскую Дубровку,

Кое-как плетусь по рубежу –

Отхожу на переформировку

И остатки взвода увожу.

 

Армия моя не уцелела,

Не осталось близких у меня

От артиллерийского обстрела,

От косоприцельного огня.

 

Перейдём по Охтенскому мосту

И на Охте станем на постой –

Отдирать окопную коросту,

Женскою пленяться красотой.

 

Охта деревянная разбита,

Растащили Охту на дрова.

Только жизнь, она сильнее быта:

Быта нет, а жизнь ещё жива.

 

Богачов со мной из медсанбата,

Мы в глаза друг другу не глядим –

Слишком борода его щербата,

Слишком взгляд угрюм и нелюдим.

 

Слишком на лице его усталом

Борозды о многом говорят.

Спиртом неразбавленным и салом

Богачов запасливый богат.

 

Мы на Верхней Охте квартируем.

Две сестры хозяйствуют в дому,

Самым первым в жизни поцелуем

Памятные сердцу моему.

 

Помню, помню календарь настольный,

Старый календарь перекидной,

Записи на нём и почерк школьный,

Прежде – школьный, а потом – иной.

 

Прежде – буквы детские, смешные,

Именины и каникул дни.

Ну, а после – записи иные.

Иначе написаны они.

 

Помню, помню, как мало-помалу

Голос горя нарастал и креп:

«Умер папа». «Схоронили маму».

«Потеряли карточки на хлеб».

 

Знак вопроса – исступлённо-дерзкий.

Росчерк – бесшабашно-удалой.

А потом – рисунок полудетский:

Сердце, поражённое стрелой.

 

Очерк сердца зыбок и неловок,

А стрела перната и мила –

Даты первых переформировок,

Первых постояльцев имена.

 

Друг на друга буквы повалились,

Сгрудились недвижно и мертво:

«Поселились. Пили. Веселились».

Вот и всё. И больше ничего.

 

Здесь и я с другими в соучастье, –

Наспех фотографии даря,

Переформированные части

Прямо в бой идут с календаря.

 

Дождь на стёклах искажает лица

Двух сестёр, сидящих у окна;

Переформировка длится, длится,

Никогда не кончится она.

 

Наступаю, отхожу и рушу

Всё, что было сделано не так.

Переформировываю душу

Для грядущих маршей и атак.

 

Вижу вновь, как, в час прощаясь ранний,

Ничего на намять не берём.

Умираю от воспоминаний

Над перекидным календарём.

 

* * *

 

Когда беда в твой дом войдёт,

Твой друг, вот этот или тот,

Рубашку на груди рванёт –

И за тебя умрёт.

 

Беда, она и есть беда...

А если радость... Что тогда?..

 

1969

 

Коммунисты, вперёд!

 

Есть в военном приказе

Такие слова,

На которые только в тяжёлом бою

(Да и то не всегда)

Получает права

Командир, подымающий роту свою.

 

Я давно понимаю

Военный устав

И под выкладкой полной

Не горблюсь давно.

Но, страницы устава до дыр залистав,

Этих слов

До сих пор

Не нашёл

Всё равно.

 

Год двадцатый,

Коней одичавших галоп.

Перекоп.

Эшелоны. Тифозная мгла.

Интервентская пуля, летящая в лоб, –

И не встать под огнём у шестого кола.

 

Полк

Шинели

На проволоку побросал,

Но стучит

                 над шинельным сукном пулемёт, –

И тогда

             еле слышно

                                 сказал

                                            комиссар:

– Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

 

Есть в военном приказе

Такие слова!

Но они не подвластны

Уставам войны.

Есть –

Превыше устава –

Такие права,

Что не всем,

Получившим оружье,

Даны...

 

Сосчитали штандарты побитых держав,

Тыщи тысяч плотин

Возвели на рекáх.

Целину подымали,

Штурвалы зажав

В заскорузлых,

Тяжёлых

Рабочих

Руках.

 

И пробило однажды плотину одну

На Свирьстрое, на Волхове иль на Днепре.

И пошли головные бригады

Ко дну,

Под волну,

На морозной заре,

В декабре.

 

И когда не хватало

«...Предложенных мер...»

И шкафы с чертежами грузили на плот,

Еле слышно

                     сказал

                                 молодой инженер:

– Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

 

Летним утром

Граната упала в траву,

Возле Львова

Застава во рву залегла.

«Мессершмитты» плеснули бензин в синеву, –

И не встать под огнём у шестого кола.

 

Жгли мосты

На дорогах от Бреста к Москве.

Шли солдаты,

От беженцев взгляд отводя.

И на башнях

Закопанных в пашни «KB»

Высыхали тяжёлые капли дождя.

 

И, без кожуха,

Из сталинградских квартир

Бил «максим»,

И Родимцев ощупывал лёд.

И тогда

              еле слышно

                                  сказал

                                             командир:

– Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

 

Мы сорвали штандарты

Фашистских держав,

Целовали гвардейских дивизий шелка

И, древко

Узловатыми пальцами сжав,

Возле Ленина

В Мае

Прошли у древка...

 

Под февральскими тучами

Ветер и снег,

Но железом нестынущим пахнет земля.

Приближается день.

Продолжается век.

Индевеют штыки в караулах Кремля...

 

Повсеместно,

Где скрещены трассы свинца,

Где труда бескорыстного – невпроворот,

Сквозь века,

                     на века,

                                  навсегда,

                                                 до конца:

– Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!

 

1947

 

* * *

 

Крытый верх у полуторки этой,

Над полуторкой вьётся снежок.

Старой песенкой, в юности петой,

Юный голос мне сердце обжёг.

 

Я увидел в кабине солдата,

В тесном кузове – спины солдат,

И машина умчалась куда-то,

Обогнув переулком Арбат.

 

Поглотила полуторатонку

Быстротечной метели струя.

Но хотелось мне крикнуть вдогонку:

– Здравствуй, Армия, – юность моя!

 

Срок прошёл не большой и не малый

С той поры, как вели мы бои.

Поседели твои генералы,

Возмужали солдаты твои.

 

И стоял я, волненьем объятый,

Посредине февральского дня,

Словно юность промчалась куда-то

И окликнула песней меня.

 

* * *

 

Кто мне она? Не друг и не жена.

Так, на душе ничтожная царапина.

А вот – нужна, а между тем – важна,

Как партия трубы в поэме Скрябина.

 

1977

 

* * *

 

Кураторы мои… Судить не буду
Искусство ваше, ваше ремесло.
Немыслимое бремя на Иуду
По наущенью Господа легло.

 

Полуночные призраки и тени,
Кураторы мои, ко мне звоня,
Какое ни на есть, но развлеченье
Вы всё же составляли для меня.

 

И до сих пор на адском круге шатком,
Не позабыть и не припомнить мне
Полуседого полиглота в штатском
И жилистого лётчика в пенсне.

 

Проследовал за мной за океаны
И дружеской заботой обложил
Меня полуариец полупьяный,
Тверского променада старожил.

 

Кураторы мои… Полуночные
Звонки, расспросы про житьё-бытьё,
Мои родные стукачи России,
Мои осведомители её.

 

1994

 

* * *

 

Мне цвет защитный дорог,

Мне осень дорога –

Листвы последней ворох,

Отцветшие луга.

 

И холодок предзорный,

Как холод ножевой,

И березняк дозорный,

И куст сторожевой.

 

И кружит лист последний

У детства на раю,

И я, двадцатилетний,

Под пулями стою.

 

 

Музыка

 

Какая музыка была!

Какая музыка играла,

Когда и души и тела

Война проклятая попрала.

 

Какая музыка во всем,

Всем и для всех – не по ранжиру.

Осилим... Выстоим... Спасём...

Ах, не до жиру – быть бы живу...

 

Солдатам голову кружа,

Трехрядка под накатом брёвен

Была нужней для блиндажа,

Чем для Германии Бетховен.

 

И через всю страну струна

Натянутая трепетала,

Когда проклятая война

И души и тела топтала.

 

Стенали яростно, навзрыд,

Одной-единой страсти ради

На полустанке – инвалид,

И Шостакович – в Ленинграде.

 

1961

 

Ночь 2

 

В землянке, на войне, уютен треск огарка.

На нарах крепко сплю, но чуток сон земной.

Я чувствую – ко мне подходит санитарка

И голову свою склоняет надо мной.

 

Целует в лоб – и прочь к траншее от порога

Крадётся на носках, прерывисто дыша.

Но долго надо мной торжественно и строго

Склоняется её невинная душа.

 

И тёмный этот сон милее жизни яркой,

Не надо мне любви, сжигающей дотла,

Лишь только б ты была той самой санитаркой,

Которая ко мне в землянке подошла.

 

Жестокий минет срок – и многое на свете

Придётся позабыть по собственной вине,

Но кто поможет мне продлить минуты эти

И этот сон во сне, в землянке, на войне.

 

* * *

 

Ну, а дальше что? Молчанье. Тайна.

Медсестра лениво прячет шприц.

Четверо солдат – не капитаны,

И комбат – Протасов, а не принц.

 

И не Эльсинор, а край передний,

Мокрый лог, не рай, а сущий ад.

Знал комбат, что делает последний,

Как в газетах пишется, доклад.

 

Волокли его на волокуше,

Навалили ватники – озноб.

Говорит. А голос – глуше, глуше,

До глубин души – и глубже, в души,

Как в газетах пишут, – до основ.

 

Молвит, умирая: или – или;

Долг – стоять, но право – отойти.

Егерей эсэсовцы сменили,

А у нас резерва нет почти.

 

Слева полк эсэсовский, а справа...

Недоговорил...

                           Навечно смолк...

Есть у человека – долг и право...

Долг и право... долг и право... Долг...

 

* * *

 

О войне ни единого слова

Не сказал, потому что она –

Тот же мир, и едина основа,

И природа явлений одна.

 

Пусть сочтут эти строки изменой

И к моей приплюсуют вине:

Стихотворцы обоймы военной

Не писали стихов о войне.

 

Всех в обойму военную втисни,

Остриги под гребёнку одну!

Мы писали о жизни...

                                          о жизни,

Не делимой на мир и войну.

 

И особых восторгов не стоим:

Были мины в ничьей полосе

И разведки, которые боем,

Из которых вернулись не все.

 

В мирной жизни такое же было:

Тот же холод ничейной земли,

По своим артиллерия била,

Из разведки сапёры ползли.

 

* * *

 

...Подавляющее большинство...

(Из протокола)

 

О, подавляющее большинство!

Кого же подавляешь ты, кого,

Чей вечный дух, чьё временное тело?

Ты состоишь само из тех, кого

Само же подавляешь то и дело, -

О, подавляющее большинство…

 

1961

 

* * *

 

Одиночество гонит меня
От порога к порогу –

В яркий сумрак огня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.


 

Одиночество гонит меня

На вокзалы, пропахшие воблой,
Улыбнётся буфетчице доброй,

Засмеётся, разбитым стаканом звеня.

Одиночество гонит меня

В комбинированные вагоны,
Разговор затевает
Бессонный,
С головой накрывает,
Как заспанная простыня.

Одиночество гонит меня. Я стою,
Ёлку в доме чужом наряжая,

Но не радует радость чужая
Одинокую душу мою.
Я пою.
Одиночество гонит меня.
В путь-дорогу,
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.

1944

 

* * *

 

Он счастлив был в кругу семьи

Часов примерно до семи.

 

Ну а с восьми часов примерно

(Спаси, помилуй и прости!)

Избранник муз и травести

Уже не мог себя вести

Благопристойно и примерно.

 

(Прости, помилуй и прости!)

Хватал на улице такси.

Ложился рано – в смысле поздно.

И так всю жизнь. Сплошной недуг.

Когда же выздоровел вдруг,

То заболел весьма серьёзно.

 

Тоска по дому, по семье,

По молодому, по себе.

 

1979

 

 

Отец

 

По вечерам,

                    с дремотой

Борясь что было сил:

– Живи, учись, работай, –

Отец меня просил.

 

Спины не разгибая,

Трудился досветла.

Полоска голубая

Подглазья провела.

 

Болею,

         губы сохнут,

И над своей бедой

Бессонницею согнут,

Отец немолодой.

 

В подвале наркомата,

В столовой ИТР,

Он прячет воровато

Пирожное «эклер».

 

Москвой,

              через метели,

По снежной целине,

Пирожное в портфеле

Несёт на ужин мне.

 

Несёт гостинец к чаю

Для сына своего,

А я не замечаю,

Не вижу ничего.

 

По окружному мосту

Грохочут поезда,

В шинелку не по росту

Одет я навсегда.

 

Я в корпусе десантном

Живу, сухарь грызя,

Не числюсь адресатом –

Домой писать нельзя.

 

А он не спит ночами,

Уставясь тяжело

Печальными очами

В морозное стекло.

 

Война отгрохотала,

А мира нет как нет.

Отец идёт устало

В рабочий кабинет.

 

В году далёком Пятом

Под флагом вихревым

Он встретился с усатым

Солдатом верховым.

 

Взглянул и зубы стиснул,

Сглотнул кровавый ком, –

Над ним казак присвистнул

Солёным батожком.

 

Сошли большие сроки

Как полая вода.

Остался шрам жестокий

И ноет иногда.

 

Да это и не странно,

Ведь человек в летах,

К погоде ноет рана

А может, просто так.

 

Он верит, что свобода

Сама себе судья,

Что буду год от года

Честней и чище я,

 

Лишь вытрясть из карманов

Обманные слова.

В дыму квартальных планов

Седеет голова.

 

Скромна его отвага,

Бесхитростны бои,

Работает на благо

Народа и семьи.

 

Трудами измождённый,

Спокоен, горд и чист,

Угрюмый, убеждённый

Великий гуманист.

 

Прости меня

                      за леность

Непройденных дорог,

За жалкую нетленность

Полупонятных строк.

За эту непрямую

Направленность пути,

За музыку немую

Прости меня, прости...

 

Отпускник

 

Лицо желтее воска,

От голода мертво.

В моих руках авоська

И больше ничего.

 

И ноги, точно гири,

Не движутся никак.

Кочую по Сибири

В ночных товарняках.

 

Картошку уминаю

Наперекор врагу.

Блокаду вспоминаю —

Наесться не могу.

 

Есть озеро лесное,

Зовется Кисегач.

Там нянчился со мною

Уральский военврач.

 

И, пожалев солдата,

Который слаб и мал,

Мне два продаттестата

На отпуск подписал.

 

Один паёк – сбываю

За чистое бельё.

Другой паёк – съедаю.

(Привольное житьё!)

 

Пилотка подносилась,

И сапоги не те.

Борщей маршрутных силос

Играет в животе.

 

Страшнее страшных пыток

И схваток родовых

Меня гнетёт избыток

Познаний путевых.

 

Трескучим самосадом

Прерывисто дышу.

Году в семидесятом

Об этом напишу.

 

* * *

 

Парк культуры и отдыха имени

Совершенно не помню кого...

В молодом неуверенном инее

Деревянные стенды кино.

 

Жёстким ветром афиши обглоданы,

Возле кассы томительно ждут,

Все билеты действительно проданы,

До начала пятнадцать минут.

 

Над кино моросянка осенняя,

В репродукторе хриплый романс,

Весь кошмар моего положения

В том, что это последний сеанс.

 

1984

 

* * *

 

Перечислил стенанья и высказал стоны, –

Необрезанный и некрещёный.

Ощущая присутствие Ездры,

вошёл

В синагогу,

без шапки,

нарушив законы, –

В шапке,

в храм православный,

крестясь на иконы,

Но за иконостасом не виден престол,

И в алтарь не решился войти,

бос и гол,

Необрезанный и некрещёный,

 

В переулке крутом

к синагоге отверг приобщенье,

В белокаменном храме Христа

над рекой

в воскресенье, –

отвергнул крещенье, –

Доморощенна вера твоя

и кустарны каноны,

Необрезанный и некрещёный.

 

1988

 

Песня

 

Ветер кручёный,

                            верчёный,

                                            гнутый.

То ребром,

                 то стеной,

                                 то кольцом.

Ночь...

        Бессилье...

                Кто выжил, тот вспомнит

                                                про эти минуты.

Люди тихо ложатся

                                  на лёд

                                             лицом.

 

Снежные над Ладогой летели паруса,

Батальон поземицу плечами разрывал.

Я упал – умереть.

                              Вдруг вдали голоса:

«Эй, баргузин, пошевеливай вал...»

 

А вокруг такая была темнота!

И тепло замерзать!

                        И к чему проволочка?

И правильно всё!

                            И конец!

                                          Но там

Пели люди:

                   «...плы-ыть недалечко».

 

И был в голосах бесконечный задор,

Сила несметная в них была.

И я ладонью

                     глаза протёр

И увидал, что ладонь бела.

 

А ветер всё дул,

                           мне глаза прикрывал

И вдруг ко льду припадал,

                                              распятый.

«Эй, баргузин, пошевеливай вал,

Слышатся грома раскаты...»

 

Я

   не дослушать тех слов

                                          не мог.

Я бросился к песне.

                                 Бежал,

                                            пока

Мой подшлёмник потом намок.

«Славное море – священный Байкал!» –

Пели у берега голоса.

А я за песней шагал

                                  и шагал,

И слёзы грели мои глаза.

«Славное море – священный Байкал...»

 

А песня гремела уже на земле.

Я шёл спокойно

                            вперёд

                                        по льду.

Это было очень давно,

                                      в феврале...

Это было в сорок втором году...

Я шёл по свистящему февралю,

Сильный,

                прямой,

                             согретый,

Впервые осмысливший,

                                        как люблю

Родину песни этой.

 

Подъём

 

Небывалый прошёл снегопад

По Тбилиси – и цепи гремят.

 

На подъём поднимаются «МАЗы»,

За рулями Ревазы, Рамазы,

 

И, на каждый намотаны скат,

Заскорузлые цепи гремят,

 

Слышишь? Цепи гремят! Без цепей

Не осилить подъём, хоть убей.

 

1964

 

* * *

 

Покинуть метрополию и в лоне

Одной из бывших, всё равно какой,

Полусвободных, но ещё колоний

Уйти, как говорится, на покой.

 

Остаться навсегда в былых пределах

Империи и очереди ждать

Без привилегий, в дом для престарелых,

Где тишь да гладь да божья благодать.

 

И дряхлостью своей не отягчая

И без того несчастную семью,

Дремать над кружкой испитого чая,

Припоминая смутно жизнь свою.

 

Смотреть, как снег в окошке тает ранний,

Со стариками разговор вести.

Но это ли предел твоих мечтаний –

Концы с концами всё-таки свести?

 

Напрасно люди сделались истцами,

Жизнь всё равно отвергнет счёт истца, –

В ней никому свести концы с концами

Ещё не удавалось до конца.

 

О временах стыда и унижений

Строку из крови, а не из чернил,

Рязанский Надсон, всероссийский гений

Со скифского Олимпа уронил.

 

И многоточье предстоит поставить

Во всю строку, чтоб не сойти с ума.

..........................................................

Вернуться в метрополию, хотя ведь

Она теперь колония сама.

 

Истаяли в кромешном отчужденье

Прибрежная косая полоса,

Все свечи в маяках её, все тени,

Знакомые когда-то голоса.

 

Здесь вовсе о тебе забудут скоро,

Здесь без тебя полно забот. И вот

Взойдёшь на паперть чуждого собора,

Где кто-то что-то всё же подаёт.

 

Где грубые твои мольбы и пени

В сугубую сольются Ектенью

И трижды снегом лягут на ступени

И на седую голову твою.

 

1987

 

 

* * *

 

Памяти Семёна Гудзенко

 

Полумужчины, полудети,

На фронт ушедшие из школ...

Да мы и не жили на свете, –

Наш возраст в силу не вошёл.

 

Лишь первую о жизни фразу

Успели занести в тетрадь, –

С войны вернулись мы и сразу

Заторопились умирать.

 

* * *

 

После боя в замершем Берлине,

В тишине почти что гробовой,

Подорвался на пехотной мине

Русский пехотинец-рядовой.

 

Я припомнил крестный путь похода,

Все мытарства наши на войне,

И впервые за четыре года

Почему-то стало страшно мне.

 

Проводы


Без слез проводили меня...
Не плакала, не голосила,
Лишь крепче губу закусила
Видавшая виды родня.
Написано так на роду...
Они, как седые легенды,
Стоят в сорок первом году,
Родители-интеллигенты.
Меня проводили без слез,
Не плакали, не голосили,
Истошно кричал паровоз,
Окутанный клубами пыли.
Неведом наш путь и далек,
Живыми вернуться не чаем,
Сухой получаем паек,
За жизнь и за смерть отвечаем.
Тебя повезли далеко,
Обритая наспех пехота...
Сгущенное пить молоко
Мальчишке совсем неохота.
И он изо всех своих сил,
Нехитрую вспомнив науку,
На банку ножом надавил,
Из тамбура высунул руку.
И вьется, густа и сладка,
Вдоль пульманов пыльных состава
Тягучая нить молока,
Последняя в жизни забава.
Он вспомнит об этом не раз,
Блокадную пайку глотая.
Но это потом, а сейчас
Беспечна душа молодая.
Но это потом, а пока,
Покинув консервное лоно,
Тягучая нить молока
Колеблется вдоль эшелона.
Пусть нечем чаи подсластить,
Отныне не в сладости сладость,
И вьется молочная нить,
Последняя детская слабость.
Свистит за верстою верста,
В теплушке доиграно действо,
Консервная банка пуста.
Ну вот и окончилось детство.

 

1960

 

 

Прощай, оружие!

 

В следующем году было много побед.

Э. Хемингуэй

 

Ты пришла смотреть на меня.

А такого нету в помине.

Не от вражеского огня

Он погиб. Не на нашей мине

Подорвался. А просто так.

Не за звонкой чеканки песню,

Не в размахе лихих атак

Он погиб. И уже не воскреснет.

 

Вот по берегу я иду.

В небе пасмурном, невысоком

Десять туч. Утопают в пруду,

Наливаясь тяжёлым соком,

Сотни лилий. Красно. Закат.

Вот мужчина стоит без движенья

Или мальчик. Он из блокад,

Из окопов, из окружений.

 

Ты пришла на него смотреть.

А такого нету в помине.

Не от пули он принял смерть,

Не от голода, не на мине

Подорвался. А просто так.

Что ему красивые песни

О размахе лихих атак, –

Он от этого не воскреснет.

 

Он не мёртвый. Он не живой.

Не живёт на земле. Не видит,

Как плывут над его головой

Десять туч. Он навстречу не выйдет,

Не заметит тебя. И ты

Зря несёшь на ладонях пыл.

Зря под гребнем твоим цветы –

Те, которые он любил.

 

Он от голода умирал.

На подбитом танке сгорал.

Спал в болотной воде. И вот

Он не умер. Но не живёт.

 

Он стоит посредине Века.

Одинёшенек на земле.

Можно выстроить на золе

Новый дом. Но не человека.

 

Он дотла растрачен в бою.

Он не видит, не слышит, как

Тонут лилии и поют

Птицы, скрытые в ивняках.

 

* * *

 

Пусть век мой недолог –

Как надо его проживу.

Быть может, осколок

Меня опрокинет в траву.

 

Иль пуля шальная

Мой путь оборвёт на юру.

Где – точно не знаю,

Но знаю, что так я умру.

 

В тот час, как умру я,

Лицо моё стягом закройте

И в землю сырую,

И в землю родную заройте.

 

Закройте лицо мне

Гвардейского стяга огнём, –

Я все ещё помню

Дивизии номер на нём.

 

Он золотом вышит

На стяге, который в бою

Играет, и дышит,

И радует душу мою.

 

Стихи о мальчике

 

Мальчик жил на окраине города Колпино.

Фантазер и мечтатель.

Его называли лгунишкой.

Много самых веселых и грустных историй

накоплено

Было им

за рассказом случайным,

за книжкой.

 

По ночам ему снилось - дорога гремит

и пылится

И за конницей гонится рыжее пламя во ржи.

А наутро выдумывал он небылицы -

Просто так.

И его обвиняли во лжи.

 

Презирал этот мальчик солдатиков

оловянных

И другие веселые игры в войну.

Но окопом казались ему придорожные

котлованы,-

А такая фантазия ставилась тоже в вину.

 

Мальчик рос и мужал на тревожной недоброй

планете,

И, когда в сорок первом году зимой

Был убит он,

в его офицерском планшете

Я нашел небольшое письмо домой.

 

Над оврагом летели холодные белые тучи

Вдоль последнего смертного рубежа.

Предо мной умирал фантазер невезучий,

На шинель

кучерявую голову положа.

 

А в письме были те же мальчишечьи

небылицы.

Только я улыбнуться не мог...

Угол серой исписанной плотно страницы

Кровью намок...

 

...За спиной на ветру полыхающий Колпино,

Горизонт в невеселом косом дыму...

Здесь он жил.

Много разных историй накоплено

Было им.

Я поверил ему.

 

1945

 

Стихи о том, как сын стал солдатом

 

Е. С. Межировой

 

Собирала мне мама

Мешок вещевой.

В нём запасов – ну прямо

На две жизни с лихвой.

 

Возле военкомата,

У Москвы на виду,

Подравнялась команда

В сорок первом году.

 

Паровозы кричали

В голос на Окружной.

Мама в печали

Прощалась со мной.

 

Застучали колёса,

Засвистели свистки.

Возле верхнего плёса

Вышли маршевики.

 

Дом мой – во поле яма,

Небо над головой...

Собирала мне мама

Мешок вещевой.

 

Я варил концентраты,

Руки грел у огня,

Ветераны-солдаты

Поучали меня.

 

Медсанбат в Шлиссельбурге

Стыл на невском ветру.

Хлопотали хирурги,

Говорили – умру.

 

Я глядел из тумана

В окна на Моховой –

Собирает мне мама

Мешок вещевой.

 

Хлеб на кухне я режу,

Окликаю сестру...

В медсанбате я брежу,

Говорят, что умру.

 

Новой песни начало,

Бессловесной ещё,

В тишине прозвучало,

Обожгло горячо.

 

Песня, мать дорогая,

Я тебя прошепчу,

В трудный час помогая

Полковому врачу.

 

Ты врачуй мою рану,

Над палатой звучи.

Запою я – и встану.

Отойдите, врачи!

 

Подымаюсь упрямо.

Годен я к строевой!

Собирает мне мама

Мешок вещевой.

 

Снова передовая

В перекрёстном огне

Мне твердит, завывая:

«Страшен путь на войне».

 

Но из танковых башен

Полка моего

Он не так уж и страшен,

Как малюют его.

 

 

* * *

 

Человек живет на белом свете.
Где - не знаю.
Суть совсем не в том.
Я - лежу в пристрелянном кювете,
Он - с мороза входит в теплый дом.
Человек живет на белом свете,
Он - в квартиру поднялся уже.
Я - лежу в пристрелянном кювете
На перебомбленном рубеже.
Человек живет на белом свете.
Он - в квартире зажигает свет.
Я - лежу в пристрелянном кювете,
Я - вмерзаю в ледяной кювет.
Снег не тает. Губы, щеки, веки
Он засыпал. И велит дрожать...
С думой о далеком человеке
Легче до атаки мне лежать.
А потом подняться, разогнуться,
От кювета тело оторвать,
На ледовом поле не споткнуться
И пойти в атаку -
Воевать.
Я лежу в пристрелянном кювете.
Снег седой щетиной на скуле.
Где-то человек живет на свете -
На моей красавице земле!
Знаю, знаю - распрямлюсь да встану,
Да чрез гробовую полосу
К вражьему ощеренному стану
Смертную прохладу понесу.
Я лежу в пристрелянном кювете,
Я к земле сквозь тусклый лед приник...
Человек живет на белом свете -
Мой далекий отсвет! Мой двойник!

 

1943

 

* * *

 

Что ж ты плачешь, старая развалина, –

Где она, священная твоя

Вера в революцию и в Сталина,

В классовую сущность бытия...

 

Вдохновлялись сталинскими планами,

Устремлялись в сталинскую высь,

Были мы с тобой однополчанами,

Сталинскому знамени клялись.

 

Шли, сопровождаемые взрывами,

По всеобщей и ничьей вине.

О, какими были б мы счастливыми,

Если б нас убили на войне.

 

1971

 

Что мне делать в «Стреле»…

 

Что мне делать в «Стреле» –

В отошедшем от города поезде?

Я ходил по земле,

Как герой по удавшейся повести.

 

Рельсы воинских лет

День и ночь под бомбёжкой гудели.

Мой транзитный билет

Затерялся в четвёртом Отделе.

 

Там, где ладожским льдом

Холод намертво вымостил трассу,

Встал состав. А потом

Нас в колонну поставили сразу.

 

И блокадная мгла

Сразу полк засосала по пояс.

Мчится, мчится «Стрела» –

Отошедший от города поезд...

 

Что мне делать в «Стреле»,

Под железным покровом былого?

Я качался в седле

В эскадронах комкора Белова.

 

Много сбитых подков

Наши кони теряли в те годы,

Чтоб во веки веков

Были счастливы все пешеходы.

 

Воет ветер во мгле

Над ступеньками тамбура гулкого.

Что мне делать в «Стреле»,

В десяти километрах от Пулкова?

 

Эшелон

 

Он водою из котелка

Умывается на откосе,

Ножки скручивает он козьи

Филичового табака.

 

Дым над ним заклубился сизый,

Кольца вьются, столбы стоят, –

Установлено экспертизой,

Что табак этот – сущий яд.

 

Курит. Щурится. Благодать!

Вспоминает пустое что-то.

С места двигаться неохота.

Как бы, думает, не отстать.

 

Между тем паровоз всё чаще

Выдыхает пары,

                              и вот

Старый колокол дребезжащий

Отправление подаёт.

 

Словно чашки колотят об пол, –

Но не слышит он ничего.

Между тем эшелон потопал,

И уже не догнать его.

 

Воду Ладоги из шелома

Не испить ему, не испить,

Совершенного не избыть, —

Ах, отстал он от эшелона.

 

Волховстрой. 41-й год.

За проступки такого рода

Стенка или штрафная рота, –

Меньше Родина не даёт.

 

– В чем же перед войной и миром

Так заведомо виноват

Этот ставший вдруг дезертиром,

Чуть отставший от всех солдат?

 

– Если так вот поступит каждый,

Мы не выиграем войны, –

И поэтому жизнь отдашь ты

В искупление невины.

 

Невины... Но непоправимо

Ты отстал уже навсегда,

И холодные клочья дыма

Оседают на провода.