Александр Соболев

Александр Соболев

Золотое сечение № 33 (309) от 21 ноября 2014 года

Стомиллиардный том любви

 

* * *

 

Если не будете, как дети…

 

Забыл о тусклых, его – запомнил. Он был недлинный.

Как будто – день, и на ум пришло мне

идти долиной.

По палой хвое, по мягким тропам, не знавшим пала,

и по полянам с густым сиропом

нога ступала.

Мело пыльцой над лесной округой, беспечной силой

сияло небо и по заслугам

наградой было.

Горбатый корень, валежник влажный, резные лозы –

всё отзывалось на эту жажду

мгновенной грёзой,

то муравьями, то муравою ступней касалось,

плелось желанием и мечтою…

Опять казалось,

что спелым будущим день наполнен, как рот – малиной,

и жизни полдень! Чуть-чуть за полдень

перевалило,

где сытно пахнет с корзинкой в рифму грибной мицелий,

кораблик солнца минует рифы,

чудесно целый,

струится, светится напоследок спиральным светом,

и хмель по вантам то так – то эдак,

то там – то этам…

 

Одушевлённый и каждой частью во мне продлённый,

он знал, как лёгок, красив и счастлив

полёт подёнки,

он был любовным напитком лета и аналоем,

он звал ребёнка, он ждал привета,

он пах смолою,

корой сосновой оттенка чая, лесным левкоем…

Он жил единым своим звучаньем,

своим покоем.

Недолгий, он дорогого стоил. На белом свете

мы были – целым, нас было – двое,

и с нами – Третий.

 

* * *

 

Зашторено небес прохладное лицо.

Под утро пал туман, а вот уже и нету.

И на полях лежит серебряной пыльцой

печальный след кометы.

 

Но вот случайный луч, завесу истончив,

искристым хоботком, как бабочка из рая,

медвяную росу с озимых собирает –

и сам медоточив.

Попробуй, задержи круговорот воды,

круговорот любви, надежды, притязаний.

И той, кто оставлял летучие следы,

не удержать глазами.

Но можно вслед любить, узнав её язык,

читая между строк безумную страницу,

где некто Сирано, собрав росу в пузырь,

не дал себе напиться.

Зачем же вспоминать угрюмый смысл примет,

захлёбываться вновь потерянным ответом…

Осенний сон души. Неяркий странный свет

кочующей кометы.

 

* * *

 

Под лёгким хмелем светлых рощ, изменчиво-сквозных,

где каждый ствол и нищ, и тощ над золотом казны,

где солнцу некому мешать, где в грусти уличён –

попросит отдыха душа, отведав, что почём.

 

Под  синей ризой ноября в сплетении теней

последней мелочью рябят остатки их сеней,

и крови медленный пожар полуденной порой

зажжёт неопалимый дар – багровых ягод рой.

 

Под беглый бодрый ветерок над россыпью монет –

в края, где радость  не порок, а счастья всё же нет,

туда, в осенние луга, в негромкое «приди»,

не второпях, не наугад, судьбу опередив.

 

* * *

 

Как не призадуматься о слоге лаконичном.

Сила краткой фразы умножается стократ,

если с нею на устах умирает личность –

Леонардо и Рабле, Гёте и Сократ.

 

Вот, цикутой вскорости от тела исцелённый

(к мудрости Сократов демократия глуха),

вымолвил единственный на сотню миллионов:

«Не забудь Асклепию в жертву петуха».

 

Если ты, бывало, и мечтал о божьем даре,

тут уж, как придётся, а со смертью не балуй,

а впрочем…

«Я готова, мальчики!» – сказала Мата Хари,

подарив шеренге воздушный поцелуй.

 

А когда Вольтеру облегчить пытались бремя,

призывали дьявола в душе не сберегать –

бросил ядовито, что теперь не то, мол, время,

чтобы наживать себе нового врага.

 

Может быть, конец пути и впрямь дела венчает.

«Пульс пропал» – отметил Грин*, как следует врачу.

И Антуанетта: «О, простите, я случайно…» –

наступив неловко на ногу палачу.      

 

Вспоминается порой о них, уже не прежних.

Там никак не передёрнешь, будь ты трижды плут.

Эдвард Григ сказал: «Ну что же, если неизбежно…»

а философ Кант сказал: «Das  ist  gut».

 

---

* Джозеф Грин, знаменитый хирург.

 

Прогрессор, XII в. от  Р. Х.

 

Холмы пустыни. Раскалённый камнями Азии сквозняк.

Араба шпорами казня, спешит барон из Аваллона.

 

Тяжёлый панцирь. Пот солёный. Он скачет, коршуну родня,

и пена падает с коня в святой земли сухое лоно.

 

Он крестоносец, прах от праха, не Божий перст, но жалкий знахарь.

Надмирных не узнать лугов

душе, истлевшей, как рубаха. И Сын Марии и Аллаха

печально смотрит на него.

 

* * *

 

Ом мани падме хум

 

…И никогда не знает свой шесток

художник, гений времени и места.

Однажды он нарисовал цветок –

одним намёком, косвенно, окрестно.

Вот луг, цветущий на разделе сред,

заткавший заводь пологом узорным,

а каждый лист листу другому вслед

наследует пространство без зазора.

И эта плоть роскошна и резка,

она сверкает глянцево и рьяно,

а лотос пуст... Ни одного мазка

не положила в контур кисть Сарьяна.

 

В нём только белый, то есть все цвета.

Сияя полнотой неразделённой,

чудесно проступает Пустота

сквозь Лотос, белоснежный на зелёном.

Не угнетён обычая пятой,

послушный только внутреннему зову –

художник знал. И Будды дух святой

глядит из тела лотоса нагого.

 

1830-й

 

…Поэт, любимец муз, слуга своей природы,

вкушающий винцо и сельские дары –

он связан по ногам, и вся его свобода –

жених ли, не жених – терзаться до поры.

 

А Гончарова ждёт, она в Первопрестольной,

где маменька брюзжит, где света миражи.

Он думает о ней. Однако ж, не настолько,

чтобы забыть о том, чем дух от века жив.

И пусть вокруг Москвы заставы, карантины –

он пленник языка, а там пока что гость,

и век бы не видать собольих палантинов.

 

Ненастье на дворе, в углу – стальная трость.

Какие в колыбель ни прилетали гули,

Аринушка, мой друг – судьба своё возьмёт.

Вольно ж ей прописать свинцовые пилюли,

наживки насадить на крепкий перемёт.

Кто тему заказал – волынщику заплатит,

и долг не отменить. Всему своя пора,

песочницы фарфор с насечкой рукояти

не спутает рука, привычная марать.

 

Но это всё потом. В окошках свет ветшает,

прилежно кочерга орудует в золе,

лохматое перо весёлый мат мешает

и веские слова могучего Рабле.

Вот письма Натали, вот письма с новостями

о Франции. Одна забота им – шуметь.

У Польши шанса нет, а всё-таки восстанет.

 

За ломберным столом он пишет о чуме,

он пишет Мери плач и песню Вальсингама…

И вольная луна гуляет по стихам,

и адовым огнём горит Сальери гамма,

и вьюги свист в ушах…

                          Начать – беда лиха!

 

Уютные сверчки про зазимок сверчат,

и тесно от цитат, катренов, извлечений…

Ай, Пушкин, сукин сын и Божий порученец!

Удачный нынче день… и за полночь свеча.

 

* * *

 

…И первое спряженье тел.

 

Жестоким шквалом плоть полощет. Сердца пока ещё на ощупь,

их стук свиреп и оголтел.

Их плотный яростный огонь переплавляет меч в орало

в чудесном тигле.  

Ночь начала…

Ладонь оправлена в ладонь

и сквозь клубящийся эфир, во тьме от края и до края

зрачками пальцев озирает и открывает встречный мир,

который срочно захотел родиться в новом варианте,

к другой вселенной толерантен в невыразимой наготе.

 

Раскрыта бездна. Звёзд буран.

В клепсидре шторма парной тенью, сплочённой полем тяготенья,

несёт, как лист, катамаран.

И, серебром блестя над ним, оберегая их земное,

неуследим, неуловим, летит дозорный херувим,

солдат небесного конвоя –

но нет пощады тем двоим…

Им брезжит тайна бытия, их небо молниями дышит,

и влажным смерчем – выше, выше! –

встаёт великая змея.

 

…Бледнеет цвет ночных чернил.  Уже восток беззвёздно-светел,

и красный гребень белый петел под гладью вод воспламенил.

Отлив качает колыбель. Едва струящееся время,

сплетая будущее, дремлет в новорождённой голытьбе.

Синица в их руках тепла. Его и сонную подругу

любовно лечат от недуга, от ночи, выжженной дотла.

Узнавшим первые азы – им хорошо. Им сладко спится.

Под утро снится той синице другого времени язык.

Там всё меняет прежний вид, но страсти суть не умирает.

Страница повести – вторая.

Стомиллиардный том любви.