Александр Царикаев

Александр Царикаев

Новый Монтень № 33 (561) от 21 ноября 2021 года

Теология поэзии (часть 7)

Главы из книги

 

Окончание. Начало см. в № 543 (15), 21 мая 2021 года; № 546 (18), 21 июня 2021 года; № 549 (21), 21 июля 2021 года; № 552 (24), 21 августа 2021 года; № 555 (27), 21 сентября 2021 года; № 558 (30), 21 октября 2021 года.

 

Паломник (Георгий Яропольский)

 

Религиозный тип Георгия Яропольского – «паломник», «богомолец», «странник». «Странничество» Яропольского высвечивается в его поэзии на нескольких уровнях – на уровне эмоциональном: как прежде богомольцы ходили по святым местам, так и Яропольский стремится к святому месту поэзии – к месту «смерти бога». Это место расположено на пересечении одиночества, дождя, тишины и ночи, и потому в стихах Яропольского так часто возникает состояние отрешённости от мира. На уровне тематическом: как богомолец стремится прикоснуться ко всем святым вещам, иконам и святыням, так и паломник Яропольский прикасается ко всем темам богоутраты, ко всем темам европейского нигилизма: бунт, тоска, вина, трагизм человеческого удела, актёрство, самоубийство, маргинальность – вот неполный перечень тем его поэзии. На уровне образном тема странничества у Яропольского существует как традиционный образ жизни-пути, жизни-дороги. При этом у Яропольского есть то, что создаёт поэта, – мужественная нежность, проникновение, свой мир, свой дар особого прикосновения к миру, своя сдержанная, всё в себя вбирающая судьба. И, главное, в нём есть безусловная верность вероучительной истине Церкви Бунта – верность убеждению в «смерти бога», создающая особый поэтический мир, созданный по лекалам богоутраты. Мир, каким он предстаёт перед нами из стихов Яропольского, – это мир, в котором «рёв реактивный и ангелов пенье смешаны», это мир, где «небо тоже смертно», где от «ближних трудно ждать участья» и «где про солнце и небо нам слышать нелепо». «Этот мир на отзывчивость скуп», в нём «судьба к отчаянным строга». Мир Яропольского наполнен звуками, сливающимися в невообразимую какофонию, здесь смешано всё: рыданье, скрежет, дребезг, трель, карканье, лай, раскаты грома, шипенье, шелест, шорох, звонкое молчанье, гул, лязганье, скрип, смех, всплеск, вопль, модный тенорок, свист, хохот, хрип, щебет, хлопки, сирены, плач, шепоток, шуршанье. Это смешение создаёт звуковой образ мира, в котором нет ничего, что выделялось бы из ряда равноценного. В мире Яропольского всё текуче, зыбко, всё стремится перейти в свою противоположность, балансируя на грани подлинного и неподлинного:

 

Не грусть и не восторг,

А что – не разберёшь,

Как будто звук исторг,

А смысла – ни на грош.

 

К состояниям этого мира неприменимы такие определённые, символически наполненные слова, как «закат», «заря», «рассвет», в мире Яропольского или вечерние сумерки, или смутность раннего утра – равно неопределённые, лишённые резких очертаний состояния. Этот мир не белый, и не чёрный, но – серый, смешавший в себе белое и чёрное: сероватый снег, серый сумрак, серебристый просвет, две части газовой сажи на часть белил (это о небе), серый асфальт. Мир Яропольского предпочитает существовать в ограниченном температурном диапазоне от +5°С до -5°С, но чаще всего застывает на отметке 0°С («0°С» – так и называется одно из стихотворений, наиболее значимое для понимания сущности его мира). Не холод, не тепло, но полухолодность, полутёплость присущи этому миру – промозглость, сырость, неуютность: зябкий шелест, продрогший сад, промозглые потёмки, холодные небеса. Этот мир не сух и не наполнен водой, но влажен, сыр, слякотен: талая водица, влажные огни, сырой суглинок, осенняя мёртвая влага, слякоть ночных перекрёстков, сырой воздух, влажная тьма. Надо всем этим миром, как приговор, звучат слова Откровения от Иоанна: «О если бы ты был холоден или горяч, но как ты тёпл, а не горяч или холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откровение от Иоанна, 3: 15-16). Этот мир извергнут из уст Божиих, в нём отсутствует сакральное, в нём отсутствует Бог – Он «умер» для этого мира, и удел человеческий отныне есть слепок судьбы самого мира: «из темноты и снова в темноту». Человек здесь разделяет участь снега, дождя, земли, листвы: «Я только глина, на миг живая». Человеку в этом мире

 

Не хватает судьбы (как в стене не хватает скобы),

Чтобы то, что внутри, перевесило то, что снаружи.

 

Но человек здесь – тот единственный, кто может осознать свой удел:

 

Несуществующий Господь!

Твой мир от слёз моих раздвоен.

Я – отторгаемая плоть,

Привой, не принятый подвоем.

 

И он бунтует против такого удела:

 

Такое гортанью исторгнем,

Что ангелы уши зажмут…

 

Да, это Бунт:

 

Познавший изнанку изнанок,

Без нянек решившийся жить,

Ты, в сущности, тот же изгнанник,

Которому грех не грешить.

 

Или:

 

Подонком назовите, негодяем –

Меня ничто такое не проймёт.

Да, дорогие, я – неуправляем,

Но и паденье – всё-таки полёт.

 

Или:

 

Тем упоительней, чем гаже!

Для покаянья не гожусь.

От самой выморочной блажи

Я нипочём не откажусь.

 

Это – Бунт, и это – свобода. Человек отныне проклят быть необусловлено свободным:

 

Тогда останется одно –

Испить останется до дна

Свободы чёрное вино.

Нет горше этого вина.

 

Поэт упоён этим вином до бесчувственности:

 

… и чьи-то крик и страсть,

И поздние цветы,

И чей-то крах украсть

Нельзя у пустоты,

 

Нельзя – Господь с тобой –

На ней оставить след,

Единственная боль –

О том, что боли нет.

 

В этой высокой бесчувственности исчезает страх:

 

Был вопль – он смолк, был страх – и тот исчез…

 

Здесь нет эмоций, но есть тоска смертного существа среди равнодушного мира под пустыми небесами. Русское слово «тоска» не переводимо на другие языки: диапазон значений этого слова столь велик, что не помещается в одно слово в других языках – от печали до смертного пота. Яропольский знает это и бережно пестует свою тоску. Его лучшие стихотворения – об одинокой тоске, которой аккомпанирует ночь, дождь и тишина. Яропольский настойчиво возвращается к тому состоянию одиночества, которое позволяет ему быть наедине с бытием:

 

Звук убран – поздний час,

Какое-то кино,

Балует дождь, стучась

В прохладное окно…

 

Или:

 

Люблю замедленное утро,

Когда промытое окно

Тускнеет холодно и ртутно,

Дождинками испещрено…

 

И ещё:

 

Когда дождей октябрьских череда

Ночами месит слякотную землю,

Души мне голос слышен, и тогда

Речам её задумчиво я внемлю.

 

О чём они? Да только об одном –

Что с ней, с землёй, придётся нам расстаться,

Что жизни нить тончает с каждым днём,

Что скрыт в чертах младенца облик старца.

 

Присутствие в бытии, которое одно может дать ответ о сущности человеческой вовлечённости в мир, можно испытать лишь изредка, когда человек открыт своей тоске. Эта открытость – нечеловеческое в человеке, сообщающее ему о себе самом:

 

Тогда-то, холода исполнен,

Ко всем, кто мучает тебя,

Ясней и подлинней чем в полдень,

Я вижу в зеркале себя.

 

Дело поэта – не реализовывать какие-то из своих возможностей, а сбыться в своём существе «понимающего в мире» сторожа истины. Об этой единственной подлинной возможности человеческого присутствия не перестаёт говорить метафизическая вина человека перед миром, вина, порождённая неспособностью спасти мир после «смерти бога»:

 

Какую выпросить вину,

чтоб настоящая исчезла?

 

Или:

 

Прости меня за прошлое моё,

прости меня за всё несовершенство

Юдоли сей, где только вороньё,

Раскаркавшись, приветствует пришельца.

 

Во власти человека решать, быть ему «там» или «здесь», но не человек решает, присутствовать ему или нет: во сне, наяву, рассуждая, не рассуждая, человек вброшен в собственное присутствие, которое не «что», а «есть». Человеческое присутствие безмолвно и

 

Только чуть ощутимый сквозняк,

Зябкий шелест и сырость

Подают Неизвестности знак.

 

Сквозь бытовые значения слов у Яропольского неизменно просвечивает их символический смысл. Благодаря этому его тексты образуют между собой ту связь, которая помимо авторского своеволия, помимо «самовыражения», раскрывает взаимопринадлежность быта и бытия. Символический смысл слова есть и глубинное бытие слова, его звучащая поверх значения сущность. Поэт, ощущающий эту незримую жизнь языка, находит своё дело в словоупотреблении как таковом, в словоупотреблении, которое порождается из недр символического обстояния бытия. Он не «самовыражается», он артикулирует саму трагическую основу мира, он выговаривает боль мира –

 

Я только облекаю в буквы боль.

 

Он выговаривает её не через привнесение своих субъективных смыслов, но через смысл самих слов. В таком словоупотреблении символические смыслы имеют не культурное, а лингвистическое происхождение. Поэзия здесь не антропоцентрична, а логоцентрична. Так, смысл «воды» у Яропольского имеет несколько уровней: а) вода как нечто нисходящее с неба, из мира сакрального – в ситуации, когда «бог мёртв» эта вода не дарует жизни, и указания на порождающую силу воды у Яропольского крайне редки; б) вода как нечто пребывающее, субстанция, символически замещающая и берущая на себя смысл «времени» – у Яропольского вода, как правило, стоячая: лужи, вода «в лунках от подошв», слякоть на асфальте, это небесное, не доходящее до земного и его не оживляющее, но отторгаемое броней асфальтовой цивилизации, где время остановилось; в) вода как невидимые миру слёзы – из всех слов русского языка, имеющих отношение к воде, Яропольский менее всего склонен к упоминанию слова «слёзы», но именно это «укрывательство» указывает на значимость этого смысла в поэзии Яропольского, именно этот укрываемый смысл ведёт в глубину поэтического мирочувствования через прямой ассоциативный ряд: вода – слёзы –  боль – «смерть бога». Для Яропольского важно, не называя самого потрясения, наговорить вокруг него столько и такого, чтобы опыт богоутраты сам проступал через слова и вещи. Он вводит в стихи слова житейского неприбранного обихода с одной целью – сделать так, чтобы всем своим молчанием они говорили с его страниц об одиночестве мира и человека, которых покинули боги и Бог,

 

О том, как тесна пустота

И как одиноко в толпе.

 

Та пустота, о которой говорит Яропольский, и есть пустота, оставшаяся на месте, где прежде пребывало сакральное. Взгляд на мир через опыт богоутраты жёстко очерчен кругом того, где этот опыт уместен и единственно правдоподобен, – это переходные времена осени, зимняя мгла, слякоть, сумеречная монотонность современного города. Здесь именно тот мир, который вышел вместе с ним из общего им трагизма, становится символом мира внутреннего. В стихах Яропольского много быта. Из всех сфер человеческой деятельности быт ближе всего стоит к бытию. Большая часть жизни и сама смерть происходит в быту. Быт также ближе всего к самому человеку. Быт есть мост между человеком и бытием:

 

Я просто лишний раз хотел напомнить

О том, как важен быт для бытия.

 

Пристрастием к быту проводится черта между бытом и другими областями человеческой деятельности как неистинными. Это своего рода поэтическая честность даёт силу ясно осознать границы своего местопребывания, своего присутствия в мире. И сколько бы ни расширялся язык поэзии Яропольского за счёт привлечения языка улицы, языка прозы, через все слова будет просвечивать то символическое начало, без которого поэзия существовать не может, не утрачивая своей сущности. В поэзии Яропольского мало опознавательных знаков биографии. Но есть Судьба.

 

* * *

 

Итак, подведём итоги. Когда мы говорим о том, что поэт воплощает некий религиозный тип, мы говорим не о том, что о себе думает поэт, а о том, кем объективно является поэт в Церкви Бунта. Обнаруживается это чаще всего постфактум и не обязательно совпадает с субъективным мнением поэта о своём собственном творчестве. В идее религиозного типа, или, если угодно, архетипа, обнаруживается некая общая поэтическая типология, чьи контуры здесь только намечены – это всего лишь указание в ту сторону, которая ещё ждёт своих исследователей. Но, как представляется, эвристическая ценность этой типологии весьма значительна.

Что объединяет эти семь столь непохожих поэтических имён? Тот же набор вероисповедных поэтических истин, которые объединяют всех поэтов: недоверие к морали, ницшеанская «верность земле», пустые небеса, апология «жизни», вера в то, что язык есть Бог. На последнем пункте следует остановиться подробнее. В этом веровании прячется не всегда осознаваемый поэтический неоплатонизм. Неоплатонические мотивы воспроизводят себя естественным образом через доверие поэта к языку. Как это происходит? Как известно, тождественность божественного разума и разума человеческого есть аксиома античного сознания. На этой аксиоме держится весь античный неоплатонизм. Всякий раз, когда язык заступает место Бога, божественный Логос начинает мыслиться тождественным логосу языка. А поскольку язык есть единственный инструмент поэта, то само «владение» языком вольно или невольно склоняет поэтическую мысль к отождествлению с божественным Логосом, к идее об имманентности Бога (языка) в поэте. Поэт в известном смысле всегда неоплатоник. Отсюда возникает уверенность поэта в его непосредственной связи с Богом, в Его водительстве. Посредство языка парадоксально оказывается непосредственной близостью к сакральному. Отсюда же исходит постоянная путаница между поэтическим талантом и пророческим даром. Этот «стихийный поэтический неоплатонизм» имеет весьма разветвлённую сеть мыслительных парадигм, которые в сумме своей и образуют почву для возникновения разных религиозных типов поэтического существования в мире.