Алёна Тайх

Алёна Тайх

Четвёртое измерение № 33 (525) от 21 ноября 2020 года

На юру печальных лет

* * *

 

Хороша жизнь в шатре. Вечерами звенит соловей,


тают горы, синея...


Исаак Авраамович любит своих сыновей –


одного чуть сильнее.

 

Тот бесстрашен и ловок, не ласковый мамин сынок,


смотрит прямо и в оба.


И к обеду шмат мяса, пускающий розовый сок,


усладил старцу нёбо.

 

Неделима любовь, говоришь, как же «где же твой брат?»


Есть и мера, и сила.


А возлюбленный ласке отеческой так ли уж рад,


от чего защитила?

 

Почему же так больно другому, что эхом в веках


отдаётся, грохочет?


Ревность пуще любви, говоришь, и древнее, чем страх,


непрогляднее ночи.

 

Нелюбовь и вину, как камчу, принимая спиной,


он, прибегший к обману,


недостойнейший сын, убирайся, иди в край иной,


дальний путь – каравану.

 

О, полуденный зной, поднимается вновь суховей,


боль прошла, жизнь за нею.


Вот уж Яков Исакович любит своих сыновей;


одного чуть сильнее.

 

* * *

 

на юру печальных лет


память нам сплетает кокон


из земных примет-волокон


дом-балконы вечер-свет


круглый двор как шапито


хлеб черствеющий вчерашний


в коконе не будет страшно


в нём живёт великий кто


кто сидит поверх двора


тихо примус починяет


никому не причиняет


неуклюжего добра.

 

* * *

 

Бедность детства и жёсткость отца, точно стимул и сила,

Ну а мамина ласка – залогом капризного фарта...

Март звенит, и, в коня ли – его бледной зелени силос,

Берта-Марта, шепнёт ветерком. И опять: Берта-Марта.

Погоди, милый Эрнст, столько горьких серьёзных вопросов,

Белизна и халата, и в ступе толчённого зелья.

Я ещё всё исправлю, я только прекрасный Иосиф,

Будет, братья, на улице венской широкой веселье,

Я ещё всё исправлю. Там в тёмном младенчестве, затхлом

Бродит сон бесконечной загадкой. Вам нету конверта,

Флейшль мёртв, я бессилен помочь, не сердись, моя Мартхен.

Берта-Марта, страницы горят, шелестят: Марта-Берта,

Дальше будут Париж и Берлин, не теряю надежды

На уход от вины, на успех, на женитьбу с тобою.

Я ведь только Иосиф, пойми, так нарядны одежды,

Что судьба предстаёт, не в полоску, скорее рябою,

И я к слову «победа» мычу своё «м», своё имя. 

О здорова ль, принцесса моя, не боится ли смерти?

Он же мэтр  устал и пресыщен. И лечится в Риме. 

Только письма легки перелётные к Марте ли? К Берте. 

 

* * *

 

печаль в дождливо-лиственном плаще


пора раздолья всем духам-туманам


чем дышит небо
дышит ли вообще


над кладбищем казалось бездыханным


табличка в дециметрах пять на семь


мои непоправимые зажимы


я говорю прости я к вам ко всем


не все могилы нынче достижимы


мы стали ближе и на том стою


клочке где окликают птицы звонче


дрожащий цветик взгляда на краю


название из детства – граммофончик


другого вроде не было и нет


дырява память что ты с ней не делай

 

всегда немного жалко белый свет


а вдруг он за чертой не просто белый

 

* * *

 

Ненавидящий хасмонеев,


он убьёт тебя, Мариамна.


Так уж водится у тиранов,


что их ненависть побеждает


и сомнения их, и чувство,


когда кожа тобой убитой


льнёт, как будто живое тело,


можно рядом быть до рассвета,


можно даже владеть, как звери


мертвечиной.


Узнай, царица,


всю пустынную страсть Эдома,


и, пока не свершится казнь,

будь
самой горькой его отравой


самой жёсткой его преградой.


Через вечность кто-то напишет


Ирод пьёт, мол, а бабы прячут...


Ты не баба и ты не прячешь


сыновей.


Идёшь к эшафоту,


не позоря их, не сгибаясь.


Каждый вечер приходит пьяный,


лижет кожу и всё-то горько,


как её ни умащивай мёдом.

 

* * *

 

восточный баламут не юзал колесницы


он в тридцать три пошёл а к подвигу был стар


плуг змею и хомут а после пусть ярится


сминая ровный дол в холмы и рваный яр


волненье здешних глин из пасти змея обжиг


но вскоре он издох не выдержав ярма


мой внутренний пингвин

точнее пингвин вот же


не так уж мир и плох нарядны терема


вот площадь для менял а нищим нет надела


для храмов горок треть ложбинка для тюрьмы


никто не отменял привычку прятать тело


нутро отваром греть и бздеть холодной тьмы


во тьме закона нет и точно не до жиру


лишь звёздам тихо млеть и не сплетать венца


где летом маков цвет очерчивает жилу


остывшего в земле нетленного свинца

 

* * *

 

От творчества нынче откосим мы –


пройдём по песчаной косе.


И надо бы что-то об осени,


поскольку решительно все


прилипли к дождям, что листаются,


к ветрам, что вертаются в строй...


Как бодро цыплята считаются


в шеренге на первый-второй.


Как странно, гуляя по вересню


с его трескотнёй и теплом,


как будто цветущему вереску,


баллады читать о былом:


О пиктах, о мёде, о пожитом,


и чтобы не бросило в дрожь,


в макабр октябрьский, – что же ты –


в аллею меня не зовёшь.

 

* * *

 

Вскормленный жестоким горьким молоком


Внял оракулу и плугом землю тронул.


И вопрос, как гром, из-за облаков:


Где же брат твой, Ромул?


На двоих была утроба, короб и волна


Шерсть и рык и даже мести омут


Та, что ты захочешь всю сполна –


Власть. Родства не помнит.


Потому тебе не спать и не встречать врага


За стеной твоей железом обнажённым.


В память о той крови отворят врата


Краденные жёны.


На холме прекрасном воздух синий разрежён,


Гордый град, где кровь ведёт межу окраин.


Даже смерти нет в бою тебе, сражён


Чёрным ветром, Каин.