Андрей Баранов

Андрей Баранов

Четвёртое измерение № 1 (169) от 1 января 2011 года

Et cetera

  

* * *
 
Каждый вечер, устав от капризов
вечно всем недовольной жены,
я сажусь и смотрю телевизор,
что на тумбе стоит у стены.
В его чёрном прозрачном экране
много вижу всего, например:
это – я вот лежу на диване,
это – светится рядом торшер.
Вижу комнату, книги, картины,
отпечаток луны за окном,
как растут потихоньку три сына,
а потом покидают мой дом,
как проходят недели разлуки,
следом месяцы, годы, века,
как приходят притихшие внуки
и садятся в ногах старика.
И как будто из прошлого зуммер
раздаётся родной голосок:
– Мама, папа, а дедушка умер?
– Нет он спит. Осторожней, сынок.
 

* * *

 

Когда господин экскаватор, стены ковшом сокруша,
гусеницами раскатает то, что домом было когда-то,
что остаётся от дома? – только его душа
прозрачным контуром на фоне заката.
В этом жили когда-то люди, в этом курили богам фимиам,
в этом, совсем неказистом, был театрик провинциальный –
души домов погибших разбросаны по площадям,
по набережным помпезным, по улицам магистральным.
Им от места не оторваться – слишком они тяжелы,
так и стоят невидимо, открытыми ставнями машут.
Душе истины, прииди и вселися в ны,
и  спаси, Блаже, души наша.
 
Дурак
 
Он забросил офис и ушёл в загул.
Было всё как надо, а теперь не так.
У него замкнуло что-то там в мозгу –
раньше был он умный, а теперь дурак.
Прежде говорили: У него семья,
важная работа, домик у леска.
А теперь смеются бывшие друзья
и тихонько пальцем крутят у виска.
Мы столкнулись в парке. Я домой спешил.
Он сидел под буком около пруда.
Мимо пролетали тысячи машин,
по подземным рельсам мчались поезда.
Мир вокруг клубился, пенился, урчал,
громыхал станками, трубами гудел –
он же увлечённо уток изучал,
будто нет важнее в жизни этой дел.
Хлипкая фигура, много дней небрит,
он сидел свернувшись, точно эмбрион.
Мне же показалось, кольцами орбит
звякают планеты, а в серёдке – он.
Вертятся народы, страны, города,
миллионы твёрдых и упругих тел.
Я хотел окликнуть: «Здравствуй, борода!»
но чуть-чуть подумал и перехотел. 
 

Листопад

 

Повсюду листопад –
расцвета антипод
в кисельном небе над,
в кофейных лужах под,
у старых жигулей
на ветровом стекле,
в витринах бакалей-
ной лавочки «Nestle».
Засыпала листва
дорожки во дворе,
и дворник Мустафа
мечтает о поре,
когда, отправив в путь
листвы последний тюк,
он сможет отдохнуть
недельки две до вьюг. 
 

* * *

 

Мельтешением пчёл привлечённые,
от раскрытых цветов обомлев,
мы брели, дураки неучёные,
по ещё не остывшей земле.
Нам цвели семицветные радуги
и светили всю ночь светляки,
метеорные лампочки падали
и тонули в затоне реки.
Ты не думай, мне вовсе не плохо,
просто с каждой минутой горчей
наблюдать, как уходит эпоха
радуг, пчёл, светляковых ночей. 
 

Собачья смерть

 

Собаке и смерть-то собачья.
Забыл о собаке весь свет.
А как же могло быть иначе?
Собакам спасения нет.
В овраге за дедовой дачей
спущусь потихоньку к ручью.
Над бедной собакой поплачу,
вздохну, помолюсь, помолчу. 
 

Стрекозы 

 

Ещё мы не были в проекте. Мы
ещё считались неземными,
а эти с зенками фасетными
и с лопастями  слюдяными
уже кружили над болотами,
над хвощевидными лесами
и эскадрильями сторотыми
гигантских ящеров кусали.
Теперь не то. Паря над травами,
они заметно измельчали.
Уже не монстрами кровавыми,
не бронтозавров палачами
без кайнозоевой экзотики
они вплелись в обитель лилий –

 

серебряные вертолётики
совсем не страшных эскадрилий. 

  

Уедем 

 

уедем уедем уедем с тобой
в любой понедельник на остров любой
в любую калугу в любую дыру
к медведям уедем в медвежью нору
но только подальше от проклятых мест
где а окнах горит несгораемый крест
где гроздья грустники черны над рекой
где пахнет горелой доской и тоской
где женщины жёстки как горький сухарь
где рядом с аптекой всё тот же фонарь
где всем  наплевать на свободу и свет
здесь нет избавленья и выхода нет
уедем уедем как солнце взойдёт
мы сядем с тобой в золотой самолёт
лишь дети заметят копаясь в песке
сверкающий след на небесной реке 

 

Уловка № 1

 

Уловка в том, что ты веришь в уникальность своей судьбы,
а потом понимаешь, что всё стандартно и неуникально.
В принципе, ты мог бы родиться ребёнком любым
и от любых родителей, как это ни печально.
И в любую школу пойти, и найти там любых друзей,
и с девчонкой любой ощутить небывалое что-то,
и с любой из трёх миллиардов женщин нарожать сколько угодно детей,
и, чтоб вырастить их, впрячься в любую работу.
И, наевшись любых подвернувшихся под руку блюд,
сидеть и смотреть по ящику любые (какая разница!) передачи.
И случайной женщине рядом доказывать, что ты не верблюд,
и наивно надеяться, что всё ещё будет иначе.
 
* * *
 
Человек не приходит – его приводят,
дарят ему просто так, безвозмездно
небо, каждый раз новое при новой погоде,
вёсны и осени, вершины и бездны,
дожди и снега, цветы и растения,
любовь и нежность, боль и страдание,
радость надежды и обретения,
горечь потери и увядания...
Человек не уходит – его уводят,
выталкивают, выбрасывают во внешнюю бездну.
Вечного ничего не бывает в природе.
Гибнет всё, что становится бесполезным.
Так домой затаскивает с детской площадки
ребёнка упирающегося сердобольная мать,
приговаривая: Ну, наигрался, мой сладкий?
Дай теперь и другим поиграть! 
 

Это 

 

Только не делайте вида,  что  вас  это  не  касается.
Вы же прекрасно знаете – это касается вас.
Это кошачьей лапой к вам по ночам прикасается,
смотрит вороньим оком в ваш приоткрытый глаз.
Можете отмахнуться и отвернуться к стенке,
можете пить запоем или курить гашиш –

 

это сидит на кухне и, обхватив коленки,
смотрит невидящим взглядом прямо в ночную тишь.
Это – височной болью,  это – мерцанием в сердце,
это – звонком из детства, тёплым грибным дождём,
это – всё время с нами, и никуда не деться,
если ещё живём. 

  

Первый снег

 

Утром проснулся, а город совсем не тот.
Не тот, что оставил, вечером засыпая.
В небе кружится вьюжистый хоровод,
снегом пушистым улицы засыпая.
Хоть бы проехал кто, пролаял, прокаркал хоть!
Ни человека кругом, ни даже залётной птицы.
Тихо, так тихо, что кажется: сам Господь
спит, и ему так сладко под утро спится! 
 

* * *

 

Не кормите меня в день рождения сладкими тортами,
не поите вином, ведь известно мне наверняка,
что мы все из живых постепенно становимся мёртвыми
и уходит душа из застывшего известняка.
 
Отмирают пластом и ложатся на дно аммониты,
остывает вулкан, превращается в камень коралл.
Эту страшную вещь – энтропию – поди обмани ты!
Я б тому молодцу много слов бы хороших сказал.
 
Нет, порядок вещей никому никогда не нарушить,
но откуда, скажи, из какой ослепительной мглы
всё идут и идут караванами новые души
и проходят сквозь мир, как верблюды сквозь ушко иглы!?
 

* * *

 

Мы знакомы давно, два комочка космической пыли,
что летит сквозь миры мёртвый облик планет изменя.
Мы возникли давно. Мы всегда, моя милая, были,
только ты в прошлый раз, как назло, не узнала меня.
 
Через тысячи лет нам с тобой будет снова по тридцать,
и однажды поймём, и поверим, отбросив сомне...,
что любовь только сон, но он снится, и снится, и снится
для меня – о тебе, а тебе – в сотый раз обо мне. 
 

Оса

 

Никто не хочет мне писать
на SMS ответа.
А надо мной кружит оса
как осени примета.
Ну, эка невидаль – оса!
Подумаешь, светило!
Но вот уж целых два часа
она мне посвятила.
И я так благодарен ей,
что, наплевав на осень,
она летает целый день
и ни о чём не просит!
В её жужжаньи голоса
мне слышатся родные...
Не покидай меня, оса,
на эти выходные. 
 

* * * 

  

Брожу ли я вдоль улиц шумных...

 А. С. Пушкин

 
брожу ль по улицам шумящим
вхожу ли в новую мечеть
сижу ли в обществе курящих
пою ли (отчего ж не спеть?)
я думаю:
промчатся годы
всему что вижу я вокруг
цивилизации
свободе
придёт один большой каюк
придёт он с узкими глазами
с хиджабами на голове
другими ли придёт стезями
какая разница?
москве
как и парижу и нью-йорку
удел один и он таков –
стучатся орды новых орков
в ворота древних городов
  

Учебная граната

 

В ней давно уже нет
ни запала, ни пороха,
раньше были, но сдох довоенный запал,
и её извлекли из ненужного вороха,
чтобы к жизни вернуть
проржавевший металл.
 
И запал удалили рукой осторожною,
из груди извлекли смертоносный заряд,
и в простую болванку пустопорожнюю
превратили опасный военный снаряд.
 
А она всё мечтала о славе. Особенно
ей хотелось взорвать огнедышащий дзот.
Ей никто не сказал, что она – лишь пособие,
и что ей никогда уже не повезёт. 
 

* * *

 

Такие утра бывают разве что перед казнью.
Снег скрипит под ногами, от мороза ядрён и парчов,
так, наверное, шёл на заклание Стенька Разин,
так, наверное, трясся в предсмертной тоске Пугачёв.
 
(А потом – в вышине удивительно синее небо,
а потом – запах хлеба, канареечный свист топора...
Пламенеет пятно ещё ярче от белого снега,
и в палаческий мех удалая летит голова).
 
Так к тебе я иду. Что за нити меня привязали?
Что за чёрные шоры заслонили от света глаза?
Эти нити и шоры в России любовью назвали,
на латыни – amor, а по-птичьи не знаю назва...
 
...а когда острый нож в моё бренное тело вонзится,
и по нервам пройдёт терпкий холод последнего дня,
умирая, скажу: «Славься вечные веки, царица!»
И губами прижмусь к той руке, что сгубила меня... 
 

Переулок

 

Весь переулок был в нашем распоряжении – 
от Пролетарской до Народного Ополчения:
десяток домов, кусты сирени,
да будка непонятного предназначения.
Мы – это я, мой брат Серёга,
Валерка Косой, да Вовка Рыжий.
Было ещё девчонок немного.
Одну дразнили Танькой Бесстыжей,
другая была болтушка та ещё –
лапшу развешивала по полной программе
о куклах, говорящих и всё понимающих,
о живущих в Эстонии папе и маме.
Мы этой болтушке охотно верили,
потому что жили в ожидании чуда.
Эстония была для нас чем-то вроде Америки –
экзотическая, как фарфоровая посуда
дома у Алика с Народного Ополчения.
Он жил не в бараке, не в частном секторе,
а в огромной квартире с паровым отоплением
и высокими потолками, «не то что некоторые».
«Некоторые» – это я, мой брат Серёга,
Валерка Косой, Володька Рыжий,
Юлька – болтушка из двадцать седьмого,
да Танька, прозванная Бесстыжей.
Кстати, за что её так прозвали?
Точно сейчас навряд ли вспомнится –
говорили о каком-то полуподвале,
о собрании в школе, о Детской Комнате...
Слухи разные вокруг Таньки ходили,
но она вышагивала походкой царской,
и мы её звали Красоткой Дилли,
и дрались за неё со шпаной с Пролетарской.
Святая пора! Целый мир безвестный.
Сказочный. Сгинувший, как Атлантида.
Нет переулка. На этом месте
стоит супермаркет безобразного вида.
У супермаркетова порога
стою и сквозь линзу витрины вижу:
по переулку идёт Серёга,
Валерка Косой, Володька Рыжий,
с ними девчонки – Юлька и Танька –
в воздухе запах сирени летней.
И я с друзьями на «Землю Санникова»
иду счастливый, тринадцатилетний. 
 
Причал
 
Меркло небо голубое,
ветер западный крепчал.
Море молотом прибоя
колотило о причал.
 
Мы прощались на причале
у судьбы на волоске.
Чайки шалые кричали
на забытом языке.
 
Ты стояла и курила,
опершись на парапет,
о нездешнем говорила
и о том, что смерти нет.
 
Вот, от пристани отчалив,
пароход издал гудок
и оставил за плечами
припортовый городок.
 
Мне до Гавани Страданья
контролёр продал билет.
До свиданья! До свиданья!
Мы ведь знаем – смерти нет... 
 

* * *

 

Когда обрыднет старая планета,
наверное, душа с потоком света
помчится прочь по Млечному Пути
и на другом конце дороги этой
себе отыщет новую планету,
чтоб вновь на ней телесность обрести.
И снова, точно пойманная птица,
куда-то будет рваться и томиться,
смотреть на звёзды, а придёт пора –
помчится дальше странница ночная,
ни отдыха, ни устали не зная,
et cetera.