Андрей Вознесенский

Андрей Вознесенский

Вольтеровское кресло № 18 (114) от 21 июня 2009 года

Исповедь: ностальгия по настающему

 
* * *

 

В. Шкловскому
 
– Мама, кто там вверху, голенастенький –
руки в стороны – и парит?

– Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не может за ним повторить.

 

 Ф-ки
 
Ухаждивали. Фаловали.
Тебе, едва глаза протру,
Фиалки – неба филиалы –
Я рвал и ставил поутру.
Они из чашки хорошели.
Стыдясь, на цыпочках, врастяг
К тебе протягивали шеи,
Как будто школьницы в гостях.
Одна, отпавшая от сверстниц,
В воде оплывшая по грудь
Свою отдать хотела свежесть
Кому-нибудь, кому-нибудь...
 

2008

  

* * *
 
В человеческом организме

девяносто процентов воды,

как, наверное, в Паганини,

девяносто процентов любви.
 

Даже если – как исключение –

вас растаптывает толпа,

в человеческом

назначении –

девяносто процентов добра.
 

Девяносто процентов музыки,

даже если она беда,

так во мне,

несмотря на мусор,

девяносто процентов тебя.

 
* * *
 
В дни неслыханно болевые

быть без сердца – мечта.

Чемпионы лупили навылет –

ни черта!
 

Продырявленный, точно решёта,

утешаю ажиотаж:

«Поглазейте в меня, как в решётку, –

так шикарен пейзаж!»
 

Но неужто узнает ружьё,

где,

     привязано нитью болезненной,

бьёшься ты в миллиметре от лезвия,

ахиллесово

сердце

моё!?
 

Осторожнее, милая, тише...

Нашумело меняя места,

Я ношусь по России –
                               как птица
отвлекает огонь от гнезда.
 

Всё болишь? Ночами пошаливаешь?

Ну и плюс!

Не касайтесь рукою шершавою –

я от судороги – валюсь.
 

Невозможно расправиться с нами.

Невозможнее – выносить.

Но ещё невозможней –

вдруг снайпер
срежет

  нить!

 
1965

 

 * * *
 
Есть русская интеллигенция.

Вы думали – нет? Есть.

Не масса индифферентная,

а совесть страны и честь.
 

Есть в Рихтере и Аверинцеве

земских врачей черты –

постольку интеллигенция,

постольку они честны.
 

«Нет пороков в своём отечестве».

Не уважаю лесть.

Есть пороки в моём отечестве,

зато и пророки есть.
 

Такие, как вне коррозии,

ноздрёй петербуржской вздет,

Николай Александрович Козырев –

небесный интеллигент.
 

Он не замечает карманников.

Явился он в мир стереть

второй закон термодинамики

и с ним тепловую смерть.
 

Когда он читает лекции,

над кафедрой, бритый весь –

он истой интеллигенции

указующий в небо перст.
 

Воюет с извечной дурью,

для подвига рождена,

отечественная литература –

отечественная война.
 

Какое призванье лестное

служить ей, отдавши честь:

«Есть, русская интеллигенция!

Есть!»

 
1967

 

* * *

 

Б. Ахмадулиной

 
Нас много. Нас может быть четверо.

Несёмся в машине как черти.

Оранжеволоса шофёрша.

И куртка по локоть – для форса.
 

Ах, Белка, лихач катастрофный,

нездешняя ангел на вид,

хорош твой фарфоровый профиль,

как белая лампа горит!
 

В аду в сковородки долдонят

и вышлют к воротам патруль,

когда на предельном спидометре

ты куришь, отбросивши руль.
 

Люблю, когда выжав педаль,

хрустально, как тексты в хорале,

ты скажешь: «Какая печаль!

права у меня отобрали...
 

Понимаешь, пришили превышение

скорости в возбуждённом состоянии.

А шла я вроде нормально...»

 
Не порть себе, Белочка, печень.

Сержант нас, конечно, мудрей,

но нет твоей скорости певчей

в коробке его скоростей.
 

Обязанности поэта

не знать километроминут,

брать звуки со скоростью света,

как ангелы в небе поют.
 

За эти года световые

пускай мы исчезнем, лучась,

пусть некому приз получать.

Мы выжали скорость впервые.
 

Жми, Белка, божественный кореш!

И пусть не собрать нам костей.

Да здравствует певчая скорость,

убийственнейшая из скоростей!
 

Что нам впереди предначертано?

Нас мало. Нас, может быть, четверо.

Мы мчимся –

  а ты божество!

И всё-таки нас большинство.

 
1964
 
Баллада 41-го года

 

Партизанам Керченской каменоломни

 
Рояль вползал в каменоломню.

Его тащили на дрова

К замёрзшим чанам и половням.

Он ждал удара топора!
 

Он был без ножек, чёрный ящик,

Лежал на брюхе и гудел.

Он тяжёло дышал, как ящер,

В пещерном логове людей.
 

А пальцы вспухшие алели.

На левой – два, на правой – пять...

Он

    опускался

                   на колени,

Чтобы до клавишей достать.
 

Семь пальцев бывшего завклуба!

И, обмороженно-суха,

С них, как с разваренного клубня,

Дымясь, сползала шелуха.
 

Металась пламенем сполошным

Их красота, их божество...

И было величайшей ложью

Всё, что игралось до него!
 

Все отраженья люстр, колонны...

Во мне ревёт рояля сталь.

И я лежу в каменоломне.

И я огромен, как рояль.
 

Я отражаю штолен сажу.

Фигуры. Голод. Блеск костра.

И как коронного пассажа,

Я жду удара топора!

 
1960
 
Исповедь
 
Ну что тебе надо ещё от меня?

Чугунна ограда. Улыбка темна.

Я музыка горя, ты музыка лада,

ты яблоко ада, да не про меня!
 

На всех континентах твои имена

прославил. Такие отгрохал лампады!

Ты музыка счастья, я нота разлада.

Ну что тебе надо ещё от меня?
 

Смеялась: «Ты ангел?» – я лгал, как змея.

Сказала: «Будь смел» – не вылазил из спален.

Сказала: «Будь первым» – я стал гениален,

ну что тебе надо ещё от меня?
 

Исчерпана плата до смертного дня.

Последний горит под твоим снегопадом.

Был музыкой чуда, стал музыкой яда,

ну что тебе надо ещё от меня?
 

Но и под лопатой спою, не виня:

«Пусть я удобренье для божьего сада,

ты – музыка чуда, но больше не надо!

Ты случай досады. Играй без меня».
 

И вздрогнули складни, как створки окна.

И вышла усталая и без наряда.

Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.

Ну что тебе надо ещё от меня?»

 
Гойя
 
Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворон,

слетая на поле нагое.

 
Я – Горе.
 
Я – голос

Войны, городов головни

на снегу сорок первого года.

 
Я – Голод.
 
Я – горло

Повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

било над площадью голой...

 
Я – Гойя!
 
О, грозди

Возмездья! Взвил залпом на Запад –

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды –

Как гвозди.

 
Я – Гойя.
 
1959
 

* * *

 
Ты поставила лучшие годы,

я – талант.

Нас с тобой секунданты угодливо

Развели. Ты – лихой дуэлянт!
 

Получив твою меткую ярость,

пошатнусь и скажу, как актёр,

что я с бабами не стреляюсь,

из-за бабы – другой разговор.
 

Из-за той, что вбегала в июле,

что возлюбленной называл,

что сейчас соловьиною пулей

убиваешь во мне наповал!

 
1972
 
Ностальгия по настоящему
 
Я не знаю, как остальные,

но я чувствую жесточайшую

не по прошлому ностальгию –

ностальгию по настоящему.
 

Будто послушник хочет к господу,

ну а доступ лишь к настоятелю –

так и я умоляю доступа

без посредников к настоящему.
 

Будто сделал я что-то чуждое,

или даже не я – другие.

Упаду на поляну – чувствую

по живой земле ностальгию.
 

Нас с тобой никто не расколет.

Но когда тебя обнимаю –

обнимаю с такой тоскою,

будто кто-то тебя отнимает.
 

Одиночества не искупит

в сад распахнутая столярка.

Я тоскую не по искусству,

задыхаюсь по настоящему.
 

Когда слышу тирады подленькие

оступившегося товарища,

я ищу не подобья – подлинника,

по нему грущу, настоящему.
 

Всё из пластика, даже рубища.

Надоело жить очерково.

Нас с тобою не будет в будущем,

а церковка...
 

И когда мне хохочет в рожу

идиотствующая мафия,

говорю: «Идиоты — в прошлом.

В настоящем рост понимания».
 

Хлещет чёрная вода из крана,

хлещет рыжая, настоявшаяся,

хлещет ржавая вода из крана.

Я дождусь – пойдёт настоящая.
 

Что прошло, то прошло. К лучшему.

Но прикусываю, как тайну,

ностальгию по настающему.

Что настанет. Да не застану.

 
1976
 

* * *

 
Не возвращайтесь к былым возлюбленным,

былых возлюбленных на свете нет.

Есть дубликаты –

как домик убранный,

где они жили немного лет.
 

Вас лаем встретит собачка белая,

и расположенные на холме

две рощи – правая, а позже левая –

повторят лай про себя, во мгле.
 

Два эха в рощах живут раздельные,

как будто в стереоколонках двух,

всё, что ты сделала и что я сделаю,

они разносят по свету вслух.
 

А в доме эхо уронит чашку,

ложное эхо предложит чай,

ложное эхо оставит на ночь,

когда ей надо бы закричать:
 

«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,

былых возлюбленных на свете нет,

две изумительные изюминки,

хоть и расправятся тебе в ответ...»
 

А завтра вечером, на поезд следуя,

вы в речку выбросите ключи,

и роща правая, и роща левая

вам вашим голосом прокричит:
 

«Не покидайте своих возлюбленных.

Былых возлюбленных на свете нет...»
 

Но вы не выслушаете совет.

 
Художник и модель
 
Ты кричишь, что я твой изувер,

и, от ненависти хорошея,

изгибаешь, как дерзкая зверь,

голубой позвоночник и шею.
 

Недостойную фразу твою

не стерплю, побледнею от вздору.

Но тебя я боготворю.

И тебе стать другой не позволю.
 

Эй, послушай! Покуда я жив,

жив покуда,

будет люд тебе в храмах служить,

на тебя молясь, на паскуду.

 
1973
 
Ипатьевская баллада

 

Морганатическую фрамугу

выломал я из оконного круга,

чем сохранил её дни.

Дом ликвидировали без звука.

Боже, царя храни!
 

Этот скрипичный ключ деревянный,

свет заоконный, узор обманный,

видели те, кто расстрелян в упор.

Смой фонограмму, фата моргана!

У мальчугана заспанный взор…

– Дети! Как формула дома Романовых?

– HCL!
 

Боже, храни народ бывшей России!

Хлорные ливни нам отомстили.

Фрамуга впечаталась в серых зрачках

мальчика с вещей гемофилией.

Не остановишь кровь посейчас.
 

Морганатическую фрамугу

вставлю в окошко моей лачуги

и окаянные дни протяну

под этим взглядом, расширенным мукой

неба с впечатанною фрамугой.

Боже, храни страну.
 

Да, но какая разлита разлука

в формуле кислоты!

И утираешь тряпкою ты

дали округи в раме фрамуги

и вопрошающий взор высоты.

 
Тоска
 
Загляжусь ли на поезд с осенних откосов,

забреду ли в вечернюю деревушку –

будто душу высасывают насосом,

будто тянет вытяжка или вьюшка,

будто что-то случилось или случится –

ниже горла высасывает ключицы.
 

Или ноет какая вина запущенная?

Или женщину мучил – и вот наказанье?

Сложишь песню – отпустит, а дальше – пуще.
 

Показали дорогу, да путь заказали.

Точно тайный горб на груди таскаю –

тоска такая!
 

Я забыл, какие у тебя волосы,

я забыл, какое твое дыханье,

подари мне прощенье,

коли виновен,

а простивши – опять одари виною...

 
1967
 
* * *
 
Я – двоюродная жена.

У тебя – жена родная!

Я сейчас тебе нужна.

Я тебя не осуждаю.
 

У тебя и сын и сад.

Ты, обняв меня за шею,

поглядишь на циферблат –

даже пикнуть не посмею.
 

Поезжай ради Христа,

где вы снятые в обнимку.

Двоюродная сестра,

застели ему простынку!
 

Я от жалости забьюсь.

Я куплю билет на поезд.

В фотографию вопьюсь.

И запрячу бритву в пояс.

 
Роща
 
Не трожь человека, деревце,

костра в нём не разводи.

И так в нём такое делается

Боже, не приведи!
 

Не бей человека, птица,

ещё не открыт отстрел.

Круги твои –

ниже,

тише.

Неведомое – острей.
 

Неопытен друг двуногий.

Вы, белка и колонок,

снимите силки с дороги,

чтоб душу не наколол.
 

Не браконьерствуй, прошлое.

Он в этом не виноват.

Не надо, вольная рощица,

к домам его ревновать.
 

Такая стоишь тенистая,

с начёсами до бровей

травили его, освистывали,

ты-то хоть не убей!
 

Отдай ему в воскресение

все ягоды и грибы,

пожалуй ему спасение,

спасением погуби.

 
1968
 
Реквием

 

Возложите на море венки.

Есть такой человечий обычай –

в память воинов в море погибших,

возлагают на море венки.
 

Здесь, ныряя, нашли рыбаки

десять тысяч стоящих скелетов,

ни имён, ни причин не поведав,

запрокинувших головы к свету,

они тянутся к нам глубоки.

Возложите на море венки.
 

Чуть качаются на позвонках,

кандалами прикованы к кладбищу,

безымянные страшные ландыши.

Возложите на море венки.
На одном, как ведро сапоги,

На другом – на груди амулетка.

Вдовам их не помогут звонки.

Затопили их вместо расстрела,

души их, покидавшие тело,

по воде оставляли круги.
Возложите на море венки

под свирель, барабан и сирены.

Из жасмина, из роз, из сирени

возложите на море венки.
 

Возложите на землю венки.

В ней лежат молодые мужчины.

Из сирени, из роз, из жасмина

возложите живые венки.
 

Заплетите земные цветы

над землёю сгоревшим пилотам.

С ними пили вы перед полётом,

Возложите на небо венки.
 

Пусть стоят они в небе, видны,

презирая закон притяженья,

говоря поколеньям пришедшим:

«Кто живой – возложите венки»
 

Возложите на Время венки,

в этом вечном огне мы сгорели.

Из жасмина, из белой сирени

на огонь возложите венки.
 

И на ложь возложите венки.

мы в ней гибнем, товарищ, с тобою.

Возложите венки на Свободу.

Пусть живёт. Возложите венки.

 
1975
 
* * *
 
На суде, в раю или в аду

скажет он, когда придут истцы:

«Я любил двух женщин как одну,

хоть они совсем не близнецы».
 

Всё равно, что скажут, всё равно...

Не дослушивая ответ,

он двустворчатое окно

застегнёт на чёрный шпингалет.

 
* * *
 
Пусть наше дело давно труба,

пускай вы прошли по нашим трупам,

пускай вы живы, нас истребя,

вы были – трупы, мы были – трубы!
 

Средь исторической немоты

какой божественною остудой

в нас прорыдала труба Судьбы!

Вы были – трусы, мы были – трубы!
 

Вы стены строили от нас затем,

что ваши женщины от нас в отрубе,

но проходили мы сквозь толщу стен,

на то и трубы!
 

Мы трубадуры от слова «дуры».

Вы были правы, нас растоптавши.

Вы заселили все кубатуры.

Пространство – ваше. Но время – наше.
 

Разве признаетесь вы себе

в звуконепроницаемых срубах,

что вы завидуете трубе?

Живите, трупы. Зовите трубы!

 
1981
 
На озере
 
Прибегала в мой быт холостой,

задувала свечу, как служанка.

Было бешено хорошо

и задуматься было ужасно!
 

Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-

вствует бодрая температура!»

И на высохших после дождя

громких джинсах – налёт перламутра.
 

Спрыгну в сад и окно притворю,

чтобы бритва тебе не жужжала.

Шнур протянется

в спальню твою.

Дело близилось к сентябрю.

И задуматься было ужасно,
 

что свобода пуста, как труба,

что любовь – это самодержавье.

Моя шумная жизнь без тебя

не имеет уже содержанья.
 

Ощущение это прошло,

прошуршавши по саду ужами...

Несказаемо хорошо!

А задуматься — было ужасно.

 

Портрет Хуциева

 

Марлен Мартыныч, Марлен Монтирович,

Арестовавыч Картиныч,

как лист сутулыч,

как лист осеннич,

летишь, христовыч,

на свой чердак.

Тел в твоё время не арестовывали –

душе впаяли четвертак!
 

Все годы лучшие твои схватили –

не самого тебя, слава Господи.

Убили душу лишь, Марлен Мотивыч,

и расшакалили в Госкино.
 

Топтал ботиныч асфальт Державы,

а в заточённой твоей душе

сидели Слуцкий и Окуджава,

зал нестудентов теперь уже.
 

Душа с Распутиным срока навёртывала

(с Григорь Ефимычем) – за годом год…

Она вернулась, от пыток мёртвая,

и нас с тобою не узнаёт.
 

Бродило тело меж нас, не плакало,

Нематерьяльное, как вина.

Ведь, по свидетельству Андрея Плахова,

фильм закрыли из-за меня.
 

И что тут выправишь?

И что тут вычленишь?

Как всё постичь?

Мерлин Мартинивич, Политехничевич,

Нечечевичевич,

ты всех простишь.

 
Романс
 
Запомни этот миг. И молодой шиповник.

И на Твоём плече прививку от него.

Я – вечный Твой поэт и вечный Твой любовник.

И – больше ничего.
 

Запомни этот мир, пока Ты можешь помнить,

а через тыщу лет и более того,

Ты вскрикнешь, и в Тебя царапнется шиповник...

И – больше ничего.

 
Смерть Шукшина

 

 Хоронила Москва Шукшина,

хоронила художника, то есть

хоронила страна мужика

и активную совесть.
 

Он лежал под цветами на треть,

недоступный отныне.

Он свою удивлённую смерть

предсказал всенародно в картине.
 

В каждом городе он лежал

на отвесных российских простынках.

Называлось не кинозал –

просто каждый пришёл и простился.
 

Он сегодняшним дням – как двойник.

Когда зябко курил он чинарик,

так же зябла, подняв воротник,

вся страна в поездах и на нарах.
 

Он хозяйственно понимал

край как дом – где берёзы и хвойники.

Занавесить бы чёрным Байкал,

словно зеркало в доме покойника.

 
1975

Заповедь

 
Вечером, ночью, днём и с утра
благодарю, что не умер вчера.
 

Пулей противника сбита свеча.

Благодарю за священность обряда.

Враг по плечу – долгожданнее брата,

благодарю, что не умер вчера.
 

Благодарю, что не умер вчера

сад мой и домик со старой терраской,

был бы вчерашний, позавчерашний,

а поутру зацвела мушмула!
 

И никогда б в мою жизнь не вошла

ты, что зовёшься греховною силой –

чисто, как будто грехи отпустила,

дом застелила – да это ж волжба!
 

Я б не узнал, как ты утром свежа!

Стал бы будить тебя некий мужчина.

Это же умонепостижимо!

Благодарю, что не умер вчера.
 

Проигрыш чёрен. Подбита черта.

Нужно прочесть приговор, не ворча.

Нужно, как Брумель, начать с «ни черта».

Благодарю, что не умер вчера.
 

Существование – будто сестра,

не совершай мы волшебных ошибок.

Жизнь – это точно любимая, ибо

благодарю, что не умер вчера.
 

Ибо права не вражда, а волжба.

Может быть, завтра скажут: «Пора!»

Так нацарапай с улыбкой пера:

«Благодарю, что не умер вчера».
  

Тарковский на воротах

 

Стоит белый свитер в воротах,

Тринадцатилетний Андрей.

Бей, урка дворовый,

Бей урка дворовый,

бутцей ворованной,
по белому свитеру

бей –

По интеллигентской породе!
 

В одни ворота игра.

За то, что напялился белой вороной

в мазутную грязь двора.
 
Бей белые свитера!
 

Мазила!

За то, что мазила, бей!

Пускай простирает Джульетта Мазина.

Сдай свитер

в абстрактный музей.
 

Бей, детство двора,

за домашнюю рвотину,

что с детства твой свет погорел,

за то, что ты знаешь

широкую родину

по ласкам блатных лагерей.
 

Бей щёткой, бей пыром,

бей хором, бей миром

всех «хоров» и «отлов» зубрил,

бей по непонятному ориентиру.
 

Не гол – человека забил,

за то, что дороги в стране развезло,

что в пьяном зачат грехе,

что мяч ожидая,

вратарь назло

стоит к тебе буквой «х».
 

С великой темью смешон поединок.

Но белое пятнышко,

муть,

бросается в ноги,

с усталых ботинок

всю грязь принимая на грудь.
 

Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки.

Дело шло к финалу.
 

Подошвы двор вытер

о белый свитер

– Андрюха! Борьба за тебя.

– Ты был к нам жестокий,

не стал шестёркой,

не дал нам забить себя.
 

Да вы же убьёте его, суки!

Темнеет, темнеет окрест.

И бывшие белые ноги и руки

Летят, как андреевский крест.
 
Да они и правда убьют его! Я переглянулся с корешом – тот понимает меня,
и мы выбиваем мяч на проезжую часть переулка, под грузовики.
Мячик испускает дух. Совсем стемнело.
 

Когда уходил он,

зажавши кашель,

двор понял, какой он больной.

Он шёл,

обернувшись к темени нашей

незапятнанной белой спиной.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу

в поспешной могиле чужой.

Ты вспомнишь не урок – Щипок-переулок.

А вдруг прилетишь домой?
 

Прости, если поздно. Лежи, если рано.

Не знаем твоих тревог.

Пока ж над страной трепещут экраны,

как распятый

твой свитерок.

 
Сага
 
Ты меня на рассвете разбудишь,

проводить необутая выйдешь.

Ты меня никогда не забудешь.

Ты меня никогда не увидишь.
 

Заслонивши тебя от простуды,

я подумаю: «Боже всевышний!

Я тебя никогда не забуду.

Я тебя никогда не увижу».
 

Эту воду в мурашках запруды,

это Адмиралтейство и Биржу

я уже никогда не забуду

и уже никогда не увижу.
 

Не мигают, слезятся от ветра

безнадежные карие вишни.

Возвращаться – плохая примета.

Я тебя никогда не увижу.
 

Даже если на землю вернёмся

мы вторично, согласно Гафизу,

мы, конечно, с тобой разминёмся.

Я тебя никогда не увижу.
 

И окажется так минимальным

наше непониманье с тобою

перед будущим непониманьем

двух живых с пустотой неживою.
 

И качнётся бессмысленной высью

пара фраз, залетевших отсюда:

«Я тебя никогда не забуду.

Я тебя никогда не увижу».
 
 
© Андрей Вознесенский, 1959–2009.
© 45-я параллель, 2009.

 

 
Подборку составили Вячеслав Лобачёв (Москва) и Сергей Сутулов-Катеринич (Ставрополь)