Борис Слуцкий

Борис Слуцкий

Вольтеровское кресло № 27 (231) от 21 сентября 2012 года

По закону строфы и строки

 

* * *

 

Утро брезжит,

         а дождик брызжет.

Я лежу на вокзале

                  в углу.

Я ещё молодой и рыжий,

Мне легко

            на твёрдом полу.

Ещё волосы не поседели

И товарищей милых

                              ряды

Не стеснились, не поредели

От победы

                  и от беды.

Засыпаю, а это значит:

Засыпает меня, как песок,

Сон, который вчера был начат,

Но остался большой кусок.

 

Вот я вижу себя в каптерке,

А над ней снаряды снуют.

Гимнастерки. Да, гимнастёрки!

Выдают нам. Да, выдают!

 

Девятнадцатый год рожденья –

Двадцать два

           в сорок первом году –

Принимаю без возраженья,

Как планиду и как звезду.

 

Выхожу, двадцатидвухлетний

И совсем некрасивый собой,

В свой решительный,

и последний,

И предсказанный песней бой.

 

Привокзальный Ленин мне снится:

С пьедестала он сходит в тиши

И, протягивая десницу,

Пожимает мою от души.      

         

Днём и ночью

 

Днём рассуждаешь.

Ночью мыслишь,

и годы, а не деньги, числишь,

и меришь не на свой аршин,

а на величье вершин.

 

Днём загоняем толки в догмы,

а ночью

             поважней

                 итог мы

подводим,

пострашней

итог.

Он прост,

необратим,

жесток.

 

Пустая комната

 

В комнате без занавесок,

с голой пустыней стен

свет особенно резок,

слишком режущая тень.

Комната открывает

Взглядам

стол и кровать

и ничего не скрывает –

нечего ей скрывать.

Испещрены обои

путаницей следов,

темною и рябою:

это прошла любовь.

Это содраны фото.

Это клея поток.

Словно прошла пехота,

не вытирая ног.

Выдраны с мясом гвозди,

ветром объем продут.

Скоро новые гости

в комнату эту придут.

 

Без нервов

 

Родители были нервные,

кричащие, возбужденные.

Соседи тоже нервные,

Угрюмые, как побежденные.

И педагоги тоже

орали, сколько могли.

Но, как ни удивляйтесь,

Мне они помогли.

 

Отталкиваясь от примеров

в том распорядке исконном,

я перестал быть нервным,

напротив, стал спокойным.

Духом противодействия

избылась эта беда:

я выкричался в детстве

и не кричу никогда.

 

Ночь

 

Не глушь, а слепь.

Не темь, а пустота.

Где глубина, где высота,

где долгота, где широта,

не разберешь: ни вехи, ни отметки,

и в небесах ни Альфы, ни Омеги,

и на земле не больше, ни черта-

молчание. Мир словно черный кладезь.

И это – на окраине Москвы!

Часы ручные, как ручные львы,

ревут с руки, что с вечностью не сладишь.

 

Претензия к Антокольскому

 

Ощущая последнюю горечь,

выкликаю сквозь сдавленный стон:

виноват только Павел Григорьич!

В высоту обронил меня он.

 

Если б он меня сразу отвадил,

отпугнул бы меня, наорал,

я б сейчас не долбил, словно дятел,

рифму к рифме не подбирал.

 

С безответственной добротою

и злодейским желаньем помочь,

оделил он меня высотою,

ледяною и чёрной, как ночь.

 

Контрамарку на место свободное

выдал мне в переполненный зал

и с какой-то ужасной свободою:

- Действуй, если сумеешь! – сказал.

 

Я на той же ошибке настаиваю

и свой опыт, горчайший, утаиваю,

говорю: – Тот, кто может писать, –

я того не желаю спасать.

 

Голос души и тела

 

Приказывало тело, а душа

подсказывала тихо, еле-еле,

покудова, волнуясь и спеша,

кричало тело о себе, о теле.

 

Оно было большое, а душа

была такою малой и несчастной,

что и на кончике карандаша

могла с большим удобством размещаться.

 

И зычный голос тела заглушал

все грохоты, и топоты, и шёпоты,

а тонкий голосок души плошал,

и если предлагал, то в виде опыта.

 

Смерть врага

 

Смерть врага означает, во-первых,

что он вышел совсем из игры,

так жестоко плясавший на нервах

и мои потрясавший миры.

 

Во-вторых же,

и в-третьих,

и в-главных,

для меня значит гибель его,

что, опять преуспев в своих планах,

смерть убила ещё одного.

 

Он был враг не земли и не века,

а какой-то повадки моей.

На ещё одного человека

в человечестве

меньше людей.

 

Польза невнимательности

 

Не слушал я, что физик говорил,

и физикой мозги не засорил.

Математичка пела мне, старуха,

я слушал математику вполуха.

 

Покуда длились школьные уроки,

исполнились науки старой сроки,

и смысл её весь без вести пропал.

А я стишки за партою кропал.

 

А я кропал за партою стишки,

и весело всходили васильки

и украшали без препон, на воле,

учителями паханное поле.

 

Голубизна прекрасных сорняков

усваивалась без обиняков,

и оказалось, что совсем не нужно

все то, что всем тогда казалось нужно.

 

Ньютон-старик Эйнштейном-стариком

тогда со сцены дерзко был влеком.

Я к шапочному подоспел разбору,

поскольку очень занят был в ту пору.

 

Меняющегося мирозданья грохот,

естественниками проведенный опыт

не мог меня отвлечь или привлечь:

я слушал лирики прямую речь.

 

Судьба детских воздушных шаров

 

Если срываются с ниток шары

то ли от дикой июльской жары,

то ли от качества ниток плохого,

то ли от

           вдаль

                       устремленья лихого –

все они в тучах  не пропадут,

даже когда в облаках пропадают:

лопнуть – не лопнут,

не вовсе растают.

Все они к лётчикам мёртвым придут!

Лётчикам наших воздушных флотов,

испепелённым,

сожжённым,

спалённым,

детские шарики – вместо цветов.

 

Там в небесах составляется пленум,

форум, симпозиум разных цветов,

разных раскрасок

из разных цветов.

 

Там получают летнабы шары

и бортрадисты,

и бортмеханики,

те, кто разбился,

и те, кто без паники

переселился в иные миры.

 

Все получают по детскому шару

с ниткой, оборванною при нём,

все, кто не вышел тогда из пожара,

все, кто ушёл,

полыхая огнём.

 

Большие монологи

 

В беде, в переполохе

и в суете сует

большие монологи

порой дают совет.

 

Конечно, я не помню

их знаменитых слов,

и, душу переполня,

ушли из берегов

 

граненные, как призмы,

свободные, как вздох,

густые афоризмы,

сентенции эпох.

 

Но лишь глаза открою

взирают на меня

шекспировские брови

над безднами огня.

 

Через стекло

 

У больничного окна

с узелком стоит жена.

За окном в своей палате

я стою в худом халате.

 

Преодолевая слабость,

я запахиваю грудь.

Выдержкой своею славясь,

говорю, что как-нибудь.

 

Говорю, что мне неплохо,

а скорее хорошо:

хирургического блока

не раздавит колесо.

 

А жена моя, больная,

в тыщу раз больней меня,

говорит: – Я знаю, знаю,

что тебе день ото дня

 

лучше. И мне тоже лучше.

Все дела на лад идут.-

Ветром день насквозь продут.

Листья опадают в лужи.

 

Листья падают скорей,

чем положено им падать.

О грядущем злая память,

словно нищий у дверей,

не отходит от дверей.

 

Памяти товарища

 

Перед войной я написал подвал

Про книжицу поэта-ленинградца

И доказал, что, если разобраться,

Певец довольно скучно напевал.

 

Я сдал статью и позабыл об этом,

За новую статью был взяться рад.

Но через день бомбили Ленинград –

И автор книжки сделался поэтом.

 

Всё то, что он в балладах обещал,

Чему в стихах своих трескучих клялся,

Он выполнил – боролся и сражался,

И смертью храбрых,

                            как предвидел, пал.

 

Как хорошо, что был редактор зол

И мой подвал  крестами переметил

И что товарищ,

                   павший,

                           перед смертью

Его,

         скрипя зубами,

                 не прочёл.

 

* * *

 

Умирают мои старики –

Мои боги, мои педагоги,

Пролагатели торной дороги,

Где шаги мои были легки.

 

Вы, прикрывшие грудью ваш возраст

От ошибок, угроз и прикрас,

Неужели дешёвая хворость

Одолела, осилила вас?

 

Умирают мои старики,

Завещают мне жить очень долго,

Но не дольше, чем нужно по долгу,

По закону строфы и строки.

 

* * *

 

В этот вечер, слишком ранний,

только добрых жду вестей –

сокращения желаний,

уменьшения страстей.

 

Время, в общем, не жестоко:

всё поймёт и всё простит.

Человеку нужно столько,

сколько он в себе вместит.

 

В слишком ранний вечер этот,

отходя тихонько в тень,

применяю старый метод –

не копить на чёрный день.

 

Будет день и будет пища.

Чёрный день и – чёрный хлеб.

Белый день и – хлеб почище,

повкусней и побелей.

 

В этот слишком ранний вечер

я такой же, как с утра.

Я по-прежнему доверчив,

жду от жизни лишь добра.

 

И без гнева и без скуки,

прозревая свет во мгле,

холодеющие руки

грею в тлеющей заре.