Борис Вольфсон

Борис Вольфсон

Золотое сечение № 16 (580) от 1 июня 2022 года

Караван

Витражи

 

Нет, отнюдь не без разведки – в бой, −

но по плану, словно два стратега,

не впадали – строили любовь

эти двое, как конструктор Лего.

 

Подбирая каждую деталь,

извлекая ноты из астрала,

сопрягали стёклышки и сталь,

словно звуки звёздного хорала.

 

Не бродили чувства, как вино,

и страстям не требовалась проба.

Плавно в мозаичное панно

с двух сторон они врастали оба.

 

Без помарок строили под ключ.

Но когда в витражные спирали,

будто стриж, врывался яркий луч,

как же хорошо они играли!

 

Мгновенье

 

Всегда в озёрах по очереди

Купаются звёзды и девушки.

Леопольд Стафф

 

Над озером туман висит, как вата,

умолкли птицы, замерло мгновенье,

которое ни в чём не виновато,

лишь ветер экономит дуновенье.

 

Казалось, что в тумане нужен гид, но

стекает он подобием сгущёнки,

не в силах скрыть, как плещутся бесстыдно

в воде нагие звёзды и девчонки.

 

Всё временно, расплывчато и странно,

нет сотых и десятых, даже целых.

И только клочья белого тумана

ещё висят на ветках отсырелых.

 

Шестидесятые

 

Проблемы вечные с жильём:

да, не было хором,

зато была любовь втроём

и даже вчетвером.

 

Когда сквозило из щелей,

когда сгущалась мгла,

под ветхим пледом, чтоб теплей,

сплетались их тела.

 

Они могли друг другом всласть

пленяться без ума.

Их грела ласковая страсть,

а стыд скрывала тьма.

 

Как осьминогие стада,

играли жизнь с листа.

И, в общем, не было стыда,

а только теснота.

 

Такие, право, дикари,

голодный моветон.

Так жили Пьер, Ирэн, Мари

и иногда Гастон.

 

Он приходил не всякий раз,

ложился на краю.

Такой вот, граждане, рассказ

про ангелов в раю.

 

Такой спектакль из-за кулис,

кораблик на мели.

Они однажды разбрелись

и крылья унесли.

 

И стали жить, как господа,

и сытный есть обед,

не вспоминая никогда

любовь и старый плед.

 

А их лачуга под горой,

безумство той весны,

конечно, снились им порой,

но это ж только сны.

 

Заложник

 

От звонка отбарабанив до звонка,

жизнь свою на годы горькие кроша,

я товар твой и заложник, твой зэка,

но тебе-то я не стоил ни гроша.

 

У меня стокгольмский, кажется, синдром −

за тобой по стёклам бегаю босой.

А ещё я запасной аэродром

с расфигаченной бетонной полосой.

 

Я разменная монета, твой трофей,

к облегчённому приравнен багажу.

Страсти пишет мне не Бах, а сам Матфей,

но себе я больше не принадлежу.

 

Помню, что меня не ставишь ты ни в грош,

но давно уже взяла на карандаш

и скорее нас обоих подорвёшь,

чем отдашь или, тем более, продашь.

 

Над собой я слёзы лью и хохочу,

но когда за нами явится спецназ,

я на волю сам уже не захочу,

пусть берут кого угодно, но не нас.

 

Ну а нам пора подумать о душе,

даже если приглашают в шапито.

Мы как пластик и графит в карандаше −

я собой тебя прикрою, если что.

 

Дождь

 

Дождь хлещет третий день, дороги развезло

в пропитанном водой и скукой околотке.

Эх, лодку б отыскать и хоть одно весло.

Но здесь не проплывёшь на неуклюжей лодке.

 

Промокли сапоги, течёт за воротник.

Я тщетно, как моряк, высматриваю сушу.

И кажется, что дождь не под пиджак проник,

а выстудил мою простуженную душу.

 

Я знаю, оглашён прогноз, как приговор:

ещё три дня дождей, – так сказано в приказе.

Хозяин добрый пса не выгонит во двор.

Зачем же я бреду по этой липкой грязи?

 

Над головой моей косматых туч стада

летят или плывут, как рыбы или птицы, −

им с высоты видней, а я забыл − куда

мог путевой листок с утра запропаститься.

 

Ну что ж, в моём краю не любят беглецов

и тех, кто свой маршрут освоил в полной мере.

Но я куда-нибудь приду в конце концов

и тихо постучу, и мне откроют двери.

 

Дождь хлещет третий день, дороги развезло.

Но я по ним прошёл и в качестве награды

я дом сумел найти, где сухо и тепло,

и дверь не на замке, и мне, представьте, рады.

 

Здесь чайник на печи, и на столе еда,

и любят угощать без мыслей о продаже.

И приглашают жить, хотя б и навсегда.

А дождь стучит в окно, но с ним уютней даже.

 

Зеркала

 

С тобою мы друг друга сочинили,

взаимный проявляя интерес.

Как цвет на плёнке, звуки на виниле,

живём, пока носитель не исчез.

 

Проблема в том, что вряд ли приневолишь,

удержишь от рассеянья мираж.

А мы с тобой фантазии всего лишь,

конкретные, но слишком мал тираж.

 

Как странно зна́ком собственного знака

себя вносить в нелетописный том.

Я образ и прообраз твой, однако

и ты творящий образы фантом.

 

Не дым, не завихренье пылевое,

два снящихся друг другу визави,

мы живы до тех пор, пока нас двое,

пока жива энергия любви.

 

Её и занесли мы на скрижали,

и даже если вечность истекла,

мы знаем, что неплохо отражали,

любя друг друга, наши зеркала.

 

Мой бес

 

Помню, что верен чему-то, причём без особой лести,

что удалось кулаками мне оснастить добро,

что седина в бороде – как есть, на привычном месте,

правда, вот бес зачем-то покинул моё ребро.

 

Хотел ограничиться соткой, а принял триста плюс двести −

в общем, не так уж много, это же не ведро.

А вот седина осталась − вся на привычном месте,

жаль только, бес зачем-то покинул моё ребро.

 

Слово месть происходит и от мести́, и от ме́сти.

А месть подают холодной, сперва подготовив хитро́.

Когда б не мои седины, к тому же на видном месте,

мог бы бес и остаться, не покидать ребро.

 

Мимо красотки шастают, а мне уже неохота

за кем-то из них волочиться – лучше схожу в собес.

И дело тут не в сединах – в ребре не хватает чего-то,

куда-то запропастился мой распрекрасный бес.

 

Я не Адам, и рёбра – вот они, честь по чести,

давеча пересчитывал и не нашёл пропаж.

Ну да, борода седая, но бес на законном месте,

и Ева ребро щекочет, так что – на абордаж!

 

* * *

 

Не плавная, а именно мгновенная,

без вязкой обстоятельности плавного,

никчёмная, вполне обыкновенная,

но знаю, что она главнее главного.

 

За спешкой, суетой неразличимая,

деталь, подробность, ничего вальяжного,

болезнь, как лёгкий насморк, излечимая,

но вдруг опасней и важнее важного.

 

И всё же не вполне определённая,

бычок идёт и даже не качается,

угроза, но довольно отдалённая,

раскат, который в гром не превращается.

 

Звук бубна и шаманское камлание,

и поезд, уходящий в затемнение,

и всё-таки надежда и желание…

Неужто жизнь? А кажется – мгновение.

 

Орфей

 

Время больше не повременит,

и пейзаж − летейский, но не летний.

Этот путь ничем не знаменит,

если не считать, что он последний.

 

Я в слезах бреду сквозь мрак и гнусь,

ветер в спину мне совсем не брат, но

слёзы замерзают – поскользнусь,

если захочу идти обратно.

 

А ещё привратник нахамит,

и хлестнёт своим хвостом комета.

Нет здесь ни гробниц, ни пирамид,

и весов нет – только души нетто.

 

Но слова какие-то не те,

и черна недвижная водица.

Звуки замирают в темноте –

так что лира вряд ли пригодится.

 

Вырываюсь из объятий сна,

но твержу себе: «Не навреди-ка!» −

и давно забыв все имена,

повторяю имя Эвридика.

 

И опять бреду сквозь мрак и гнусь,

зря слезами путь мой прежний полит.

Даже если я не оглянусь,

лёд вернуть подругу не позволит.

 

По слезам бессмысленным скользя,

по следам – из ада или рая…

Знаю, что назад смотреть нельзя,

но смотрю – и вновь её теряю.

 

Художник и фотограф

 

Пока наметит карандашиком художник,

где на картине разместятся дом и лес,

фотограф лихо установит свой треножник

и снимок сделает – со вспышкой или без.

 

На фотографии, чуть смазанной, треножник

не будет виден, только речка вдалеке,

и лес, и дом, и незадачливый художник –

в своём берете, с карандашиком в руке.

 

Ну а художник краски выдавит без спешки,

чтобы раскрасить на картине дом и лес,

и рот фотографа в язвительной усмешке,

и как снимает он – со вспышкой или без.

 

Пусть у обоих ограниченная дальность,

наклеив их работы рядышком на лист,

полней смогли б мы воспроизвести реальность,

когда б художник не был абстракционист.

 

Нам настроение художника понятно −

усмешка, будто рот скривил Лаокоон.

Однако всё иное лишь цветные пятна,

но так реальность смог увидеть только он.

 

Зато есть камера – весьма полезный гаджет:

нам на картине виден лишь пятнистый смог,

а все детали фотография покажет,

жаль, что треножник на неё попасть не смог.

 

Ещё одна история любви

 

Он не был скульптором – обычный камнетёс,

его любовь была, как мраморная крошка.

Она ж хотела целовать его взасос:

влюбилась, видимо, как мартовская кошка.

 

А он к ней чувств и притяженья не имел,

не мог ответить на её кипящий а́мор.

Любил другую, белоснежную, как мел,

и равнодушную, как лаконийский мрамор.

 

Он опознал её, придя на горный склон,

и глыбу вырубил, и разбросал обломки.

Потом к работе приступил Пигмалион,

а камнетёса не запомнили потомки.

 

Она стоит на пьедестале, не дыша,

в неё влюбляться – бесполезная затея.

Здесь красота, но где-то носится душа,

а камнетёс и скульптор шепчут: − Галатея.

 

Они пьют горькую, в страданье кривят рот,

распутать пробуя любви злосчастной сети…

А та, живая, ждёт покорно у ворот.

Дождётся, видимо, как говорят соседи.

 

Памяти N.N.

 

Умер некто, кто не был мне другом,

так − знакомый, но крайне далёкий.

Мы сближаться с ним не собирались,

а теперь уж и точно не сможем.

 

Умер тот, с кем мы спорили как-то

и расстались, отнюдь не доспорив.

Я бы мог с ним ещё согласиться,

только он не узнает об этом.

 

Мне казалось, что этот знакомый

был себе на уме и к тому же

он меня не ценил как поэта −

и уже никогда не оценит.

 

Это всё не имеет значенья, −

пусть бы жил, оставаясь далёким,

и не ставил ни в грош мои вирши,

и любил то, что мне не по нраву.

 

Только он неожиданно умер,

и уже ничего не исправить,

впрочем, и не испортить, − последний

шанс на всё это мы упустили.

 

В праздник горькие мысли запретны −

ты слезами его не коверкай…

Говорят, наши души бессмертны.

Но зачем поспешил он с проверкой?

 

Форма капли

 

Дождик с утра моросит ехидно,

пугает нас понарошку.

А капля в полёте не каплевидна –

сплющивается в лепёшку.

 

Вот так и летит она неуклюже,

вибрируя и леденея,

приняв заранее форму лужи,

чтоб легче сливаться с нею.

 

А мы не вникаем, как эти капли

земли достигают в итоге.

Мы сами похожи на них, не так ли? –

но смотрим себе под ноги.

 

В лужу не вляпаться – лишь за этим

следим в добровольной схиме.

Мы даже и радугу не заметим,

но ноги будут сухими.

 

Баллада о прорабе

 

Прораб своей жизни, он строил её по уму,

а страсти гасил, как излишества в архитектуре.

Судьба оказалась вполне благосклонной к нему –

лишь раз вдалеке показала суму и тюрьму,

но после позволила жить сообразно натуре.

 

Тем паче, что век ему выпал спокойней других,

да, гнусный, но прежде бывали намного противней.

Судьба − я писал о ней – вовсе не била под дых,

на войны локальные гнали совсем молодых,

а он, не намокнув, прошёл между струями ливней.

 

Похожа была его жизнь на яйцо, на овал,

и пьяно звучало в ней чаще гораздо, чем форте.

Пусть кто-то с чертями, о долге забыв, пировал,

прораб своей жизни, он так её сформировал,

что долг не нарушить сумел, проживая в комфорте.

 

Он строил по плану, и вышло − один к одному,

постройка его восхищенье повсюду внушала.

А то, что он смог обойтись без любви, так ему

деталь эта, в общем и целом, была ни к чему −

она бы в строительстве здания лишь помешала.

 

Но старость пришла и сказала: «Все годы твои −

всего лишь труха, в лучшем случае − серая вата.

Ты зря регулировал жизнь, как инспектор ГАИ».

И он прошептал: «Всё отдам за мгновенье любви!»

Но было уже поздновато, друзья, поздновато.

 

* * *

 

А говорит Он тихо и не с каждым,

со мной − от силы пару-тройку раз.

Не лучше и не хуже прочих граждан,

я удостоен был коротких фраз.

 

Я их с земли, как подаянье, поднял,

как птенчика, достал из-под стрехи,

и записал, и, в общем-то, не понял,

что это были лучшие стихи.

 

Мне дар скупою меркою отмерен,

хотя слова подсказывает Бог.

Не то чтобы я в этом был уверен,

но сам бы их найти едва ли смог.

 

Из грязи я не пробиваюсь в князи

и знаю: ненадёжна эта нить, −

но плохо сплю и жду сеанса связи −

авось, смогу хоть что-то сохранить.

 

Караван

 

Не древние ладьи, норвежские драккары −

куда южней: жара, и ни воды, ни льда.

Верблюжий караван ползёт в песках Сахары,

где солнца синий спрут и небо, как слюда.

 

Здесь нет границ, здесь путь – к колодцу от колодца,

а то, что в бурдюках, − отмеренный литраж.

И кто посмел отстать, от стаи отколоться,

тот сгинул без следа, как ветер и мираж.

 

Слюна в цене – плевать на жизнь никто не смеет,

коль на зубах скрипит попавший в рот песок,

от жара и песка сознание немеет,

и щупальца свои вгоняет спрут в висок.

 

Взбираясь на бархан, ползёт теней семейка,

смущает сонный взгляд оптический дурман.

А ночью скорпион шуршит в песках, и змейка

ужалить норовит, забравшись в балаган.

 

Нагружены добром не зря верблюжьи спины,

но нет ни точных карт, ни подорожных схем.

И, кажется, уже не помнят бедуины,

куда их путь лежит и главное – зачем.

 

Ничтожный человек, отринь свою гордыню,

на солнце не смотри и небо из слюды.

Верблюжий караван форсирует пустыню,

а ветер и песок стирают все следы.

 

* * *

 

Покажется, что из непостижимой дали

махнёт оно платком, назначит рандеву…

Я руку протяну, но дотянусь едва ли, –

и ладно, и пускай, без счастья проживу!