Борис Вольфсон

Борис Вольфсон

Золотое сечение № 14 (398) от 11 мая 2017 года

Зебра на рояле

Новый год

 

Итак, Планета наша завершает

очередной виток вокруг Светила

и возвращает нас к исходной точке,

в которой прежде не бывали мы.

 

По Млечному Пути Светило наше

само летит и каждую секунду

уносит нас на сотни километров,

а за год – даже трудно подсчитать.

 

И незачем. Мы этого движенья

не замечаем, как не замечают

микробы, помещённые в пробирку

того, что неуклюжий лаборант

 

несёт пробирку – может, чтоб добавить

в неё бульон питательный, а, может,

затем, чтоб вымыть грязную посуду,

поскольку завершён эксперимент.

 

Нас это чудо ожидает завтра

или в весьма далёкой перспективе.

Ну, а пока мы верим, что бульона

должно хватить – на наш хотя бы век.

 

Мы можем жить, и можем размножаться,

и воевать за лучшие жиринки –

в надежде, что не выронит пробирку

наш лаборант из ненадёжных рук.

 

Ну, что ж, друзья, поздравим с Новым годом

друг друга. Все сравнения хромают.

А Мир наш, нашу хрупкую пробирку,

никто ни мыть не хочет, ни ронять.

 

И мы летим с Планетой и Светилом

по нашим эллиптическим орбитам,

и отмечаем возвращенье к точке,

в которой не бывали никогда!

 

В море грёз

 

ПОТОМ случится сна прохлада,

задует тусклую свечу,

и всё, что ДО, пройдёт, как НАДО,

оставив лишь КАК Я ХОЧУ

 

и ХОЧЕШЬ ТЫ. Смежая вежды,

в объятьях сна и тишины,

мы проскользнём с тобою между

лучами призрачной луны.

 

И остановится мгновенье,

когда ко мне прижмёшься ты,

и ангел – ветра дуновенье –

увидит с горней высоты

 

как, позабыв о ностальгии

по жизни, что была всерьёз,

плывут любовники нагие

в открытом ими море грёз.

 

Он нас увидит, и смутится,

и всё же взгляд не отведёт,

как зачарованная птица,

на миг прервавшая полёт.

 

* * *

 

И мы ликовали, и молоды были,

кружилась на звёздном пиру голова.

А нынче в потоке космической пыли

от фона себя отличаем едва.

 

Что ж, мы упустили небесные гранты.

Таверна закрыта. Раскинув крыла,

увы, не хранители – официанты –

нас ангелы тряпкой смахнут со стола,

 

как крошки. Мы были участники бала,

но выпали, словно птенцы, из гнезда.

А кто-то с Земли разглядит, как упала,

сверкнув на мгновенье, крупинка-звезда.

 

И прежде, чем вспышка погаснет за гранью,

где тьма, и забвенье, и нет ничего,

быть может, успеет придумать желанье

и даже наивно прошепчет его.

 

Последняя встреча

 

Дом, сложенный из старых брёвен,

давно стоял пустым, и сырость,

накопленная в нём за осень,

согреться не давала. Дождь

не утихал с утра, и капли,

лазейки находя, летели

то в ржавый таз, то мимо таза,

о чём свидетельствовал звук –

то звонкий, то глухой. Ну, что же,

я вытирал две лужи тряпкой,

в таз отжимал её и воду

носил выплёскивать с крыльца.

Потом подбрасывал поленья

в буржуйку, от которой проку

почти и не было. Пытался

пристроить таз на новом месте –

так, чтоб текло в него побольше, –

развешивал сушиться тряпку

на жестяной горизонтальной

трубе, которая к окну

была протянута от печки,

и, завернувшись в одеяло,

к тебе подсаживался. Ты

внимания не обращала

на эту суету. Мы были

знакомы с детства. Я когда-то

был, кажется, влюблён немного

в твою подругу, а с тобой

любил поговорить о Кафке,

на стареньком магнитофоне

послушать песни Окуджавы

и просто помолчать, когда

всё, вроде бы, уже сказали,

как мне казалось. Ты умела

молчать естественно и просто,

а я был слеп, и глух, и лишь

спустя немало лет я понял,

кем ты могла быть и не стала

в моей вполне успешной жизни,

но всё-таки совсем другой.

 

Мы встретились почти случайно.

Я был женат, твоя карьера

удачно складывалась – степень

учёная и этот дом,

в котором, впрочем, не хватало

двух рук мужских – но где их сыщешь? –

а ты привыкла управляться

сама. Вот только дождь и сырость

порою нагоняют чувство

усталости. Но это слабость,

которой ты не поддаёшься, –

обычно, разве что чуть-чуть…

 

Нас разбудил сосед, в окошко

он постучал, чтобы напомнить,

что едет на базар и может

меня до станции подбросить.

 

Я был готов. Ты положила

мне в сумку яблоко и с ним –

записку – позже прочитаешь, –

потом, слегка обняв, губами

щеки по-дружески коснулась

и помахала на прощанье…

Мы виделись в последний раз.

 

Два в одном

 

Не люблю себя чувствовать – даже не плохо, вообще

не люблю ощущать, как работают сердце и печень.

Вот бы стать для себя невидимкой в волшебном плаще, –

мол, и рад ощутить бы, но нечего больше и нечем!

 

Организм отвлекает, в нём что-нибудь вечно свербит.

Дух, едва воспарив, как алкаш, оседает под столик.

Он бы рад принести себя в жертву, но этот гамбит

не излечит колит, не избавит от почечных колик.

 

Что ж, придётся терпеть организм, эту рыхлую плоть,

эту жидкость, которая вовсе не кровь, а водица.

Пригодился бы скальпель, чтоб сей огород прополоть

и местечко найти, где сумеет мой дух угнездиться.

 

Потому что бессмысленно, целое на два деля,

сочинять два спектакля, отдельно две главные роли. 

Дух и тело друг другу как палочки возле нуля,

а без палочек просто нули, пусть и вовсе без боли.

 

В общем, ладно, согласен, пускай донимает мигрень, –

проглочу цитрамон и займусь возвышением духа.

Ну, а тело потерпит, пока не истёрлась шагрень

и убрать за двумя не явилась со шваброй старуха.

 

Утешительный сонет

 

Для каждого из нас смерть – это завершенье, –

быть может, вечный мрак, быть может, новый свет.

Но Главный Инженер уже нашёл решенье,

как обойтись без нас и вычеркнуть из смет.

 

Электрик Смерть придёт и, размыкая клеммы,

заменит ротор твой на статор, – вот итог.

И кто-нибудь другой насущные проблемы

всё так же не решит, как ты решить не мог.

 

Но весь ты не умрёшь – твоё везенье в этом

особое, оно даровано поэтам:

потомок, может быть, найдёт в строках твоих

 

такое, что и сам ты в них нашёл бы вряд ли,

потом наступит он, увы, на те же грабли

и детям передаст твой прозорливый стих.

 

Исторический выбор

 

Свобода, по мненью многих, была б филиалом рая,

когда б она не гуляла, дороги не разбирая,

когда б, озаряя дали, светила и тем, кто ближе, –

а то забредёшь в болото и тонешь в вонючей жиже.

 

Вот тут-то и начинаешь мечтать об ином раскладе:

долой, говоришь, свободу, спасите, мол, бога ради,

готов, говоришь, смириться, скупую слезу утёрши,

лишь только подали б руку, да чтобы была потвёрже.

 

И вот уже крепкий некто тебя, как изюм из теста,

вытаскивает на кочку, хотя там и мало места.

Он сверху даёт советы и тех, кто внизу, торопит:

бросайте скорей свободу, – она же вас всех утопит.

 

Я выбрался из трясины, не веря в свою удачу,

вокруг толпа потерпевших, с которыми я судачу

о спорте и о погоде, о явном вреде разгула,

но только не о свободе, которая утонула.

 

Пассажирская страшилка

 

Нам покой предвещал Фукуяма,

но трясёт, как давно не бывало.

Это типа воздушная яма

с неизвестным масштабом провала.

 

Сверху вниз с ускорением птичьим

мы летим, сознавая, что птицы,

коль запас высоты ограничь им,

тоже могут о землю разбиться.

 

И ревут, надрываясь, моторы,

и бессильные лопасти гнутся,

будто в детском кошмаре, который

не даёт ни уснуть, ни проснуться.

 

А пилоты не ведают страха:

им знакомы все эти маршруты

единения духа и праха, –

а ещё у них есть парашюты.

 

Жизнь по Шопенгауэру

 

Люди слушают не того, кто говорит разумно,

а того, кто говорит громко. 

Шопенгауэр

 

Громкость

ума и таланта превыше.

Мудрость забилась, как мышь, между строчек.

Я бы прислушался к ней, но не слышу,

что эта мудрость сквозь зубы бормочет.

 

Громкость же множит свои децибелы,

шумно ликует: пришла её эра.

Мудрость, заполнить пытаясь пробелы,

у звукового застыла барьера.

 

Перекричать – бесполезное дело, –

звук резонирует: в черепе пусто.

Мудрость ослабла,

как лес, поредела,

но не освоила это искусство.

 

Громкость – как будто стреляет базука...

Может быть, лучше по почте ли, в чате ль

с мудростью нам пообщаться без звука,

вовремя вспомнив, что есть выключатель?

 

Это же проще «мышиного клика» –

щёлкнул, но тише не стало, хоть тресни.

Видимо, мы разучились без крика.

Мудрость молчит. Ей мы не интересны.

 

Локальное позиционирование

 

Я ленив и равнодушен, – кто-то скажет, что корректен, –

я же просто избегаю бесполезной траты сил,

уклоняясь от дискуссий, выяснения позиций

и попыток переделать собеседников и мир.

 

Я, конечно, слышал где-то, что должно быть с кулаками,

если хочет быть успешным, настоящее добро.

Но влезать в чужие распри, а они всегда чужие,

мне и скучно, и противно, и жалею кулаки.

 

Вот и вы меня в покое, по возможности, оставьте, –

будем брать пример с китайцев и сидеть на берегу,

созерцая эту реку, по течению которой

все мы рано или поздно равнодушно проплывём.

 

Когда-то в Египте

 

Во времена фараона Рамзеса Второго

мёрли младенцы, а также мамаши при родах,

эти болели, а те, что считались здоровы,

гибли на стройках и в долгих военных походах.

 

В общем, людишки, как правило, жили не много, −

долгая жизнь не светила ни знати, ни смердам.

Но фараон, воплощение плотское бога,

правил Египтом, как бог, и казался бессмертным.

 

Плавилось небо, пустыня цвела миражами,

и пирамида кренилась Пизанскою башней.

Старый Рамзес у бассейна в лиловой пижаме

тихо дремал после долгой пирушки вчерашней.

 

Сом уходил от жары в камышовые плавни,

дрозд умолкал в пропылённой осиновой кроне,

а человек, поднимая тяжёлые камни,

думал об отдыхе и о другом фараоне.

 

Этот строитель был плохо подкован идейно,

не понимал, что едва ли изменится что-то,

если, к примеру, бессмертный старик у бассейна

всё же помрёт и бессмысленной станет работа.

 

Не понимал, что не вылечить эту обиду,

что до конца его жизни, расписанной строго,

будет он камни таскать, возводя пирамиду –

та же работа, хотя и для нового бога.

 

* * *

 

По состоянию экстаза,

когда себя в бою не жаль,

тоскует пушечное мясо

и ждёт команды «Заряжай!»

 

Кант и другие

 

Ах, эти канты, позументы –

не гоголь-моголь, – Гегель прав!

Он – силлогизм, ему взамен ты –

настойку горькую из трав.

 

Хлебнёт – достигнет пароксизма, –

и дух сбежит, как молоко.

А там, глядишь, и до марксизма

уже совсем не далеко.

 

Но если перекроешь кран ты,

всей философии кранты́.

А эти Гегели и Канты

за молоком сбегут в кусты.

 

Там дух сливается с натурой,

и бдит природа – дура дурой,

но с песней ангельской во рту.

Занюхать бы мануфактурой

сей спиритизмус на спирту!

 

 

Крючконосый убешщур

 

дыр бул щыл
убешщур
скум
вы со бу
р л эз

Алексей Кручёных, русский поэт-футурист,

теоретик и практик поэтической зауми –

абстрактного, беспредметного языка,

очищенного от «житейской грязи»…

 

Хруст стиха в руках-прокрустах:

дыр не бул, а щыл с утра…

В грамматических конструктах

только ли ума игра?

 

Или смысл обесформил –

то ли в свя́зи, то ль в связи́ –

крах и страх абстрактных формул

оторваться от стези?

 

В чаще слов непричащённых –

под сурдинку абсурдизм.

Недовыварил Кручёных

сыроватый афоризм.

 

Но дискретный математик,

крючконосый убешщур,

смысл извлёк из всех грамматик

и сказал, что чересчур

 

много знающий – в печали,

сколько слов не городи,

вечно просит – кирпича ли? –

и допросится, поди!

 

Моя река 

 

Куда река моя течёт? 

Чем полон невод?

Я сам себе сдаю зачёт  

и ставлю неуд!

 

Мне все твердят наперебой,

что, полный неуч,

я расплачусь с самим собой –

найду, мол, мелочь.

 

А крупных денег всё равно

никак не стою.

Плыву, как глупое бревно,

не с тем, не с тою.

 

Я на зачёт к себе проник,

не взяв билета.

Но кто проверит мой дневник?

Не я, а Лета.

 

Вот имя речки, мне она

уже по плечи

и захлестнуть давно должна

пустые речи.

 

Мои невнятные слова

не по билету

и чем набита голова –

всё канет в Лету.

 

Но погружаясь в благодать,

как в рыбью стаю,

зачёт надеюсь пересдать,

кому – не знаю…

 

Дон Кихот

 

Аршином общим или метром

не пробуя измерить Русь,

борюсь я с мельницами, с ветром

бороться всё же не берусь.

 

Я с этой гибельной стихией

схлестнулся в яростной гульбе

и отпустил свои грехи ей,

её грехи привив себе.

 

И, может быть, на целом свете

тишайший штиль – в листве, в траве, –

а у меня гуляет ветер,

дурацкий ветер в голове.

 

Снаружи он почти не слышен,

но за год не было ни дня,

чтоб не сорвало ветром крыши,

отнюдь не только у меня.

 

О, Русь, бескрайние просторы, –

на что нам метр, аршин, вершок

и бесконечные повторы,

как недоученный стишок?

 

Зачем наш путь не прям и светел?

Зачем, не выплатив долги,

мы возвращается, как ветер,

на те же дантовы круги?

 

Из стародавних сбережений,

раздвинув взглядом окоём,

не отдаём мы ни сажени 

и против ветра не плюём.

 

И всё же, в поисках исхода,

не видим мы стези иной,

чем, по примеру Дон Кихота,

штурм цитадели ветряной!

 

Объяснительная записка

 

А я на то и сочинитель,

чтобы придуманная жизнь

казалась ярче и реальней,

чем настоящая. Стихи

 

всего лишь фотопроявитель

для неосознанного «я»,

хотя читатель вправе верить,

что открывает мой дневник.

 

Ещё читатель вправе думать,

что я подглядывал за ним

и разболтал его секреты.

Но в этом не было нужды.

 

Он сам такой же сочинитель.

Мне никогда не угадать,

что он в самом себе находит,

ступая по моим следам.

 

И я отнюдь не претендую –

какой там выразитель чувств…

Мои в стихах слова, а чувства –

они у каждого свои.

 

Старая сказка

 

Сын Божий, умирая на кресте,

но зная, что спустя три дня воскреснет,

страдал, как всякий смертный человек,

которому не светит воскресенье.

 

Он умирал без дураков, всерьёз,

забыв, что гибнет только оболочка,

и призывая смерть как избавленье,

а не начало царства своего.

 

Его сознанье корчилось от боли,

и в нём уже не оставалось места

любви к бесчеловечным божьим тварям,

за чьи грехи он жертвовал собой.

 

Он прозревал бесчисленные войны,

костры на площадях и ликованье

безумных толп, которые, вернись он,

опять его распяли б на кресте.

 

Потом пришло забвение, и Вечность

измученную душу подхватила,

и побрели апостолы по миру,

рассказывая сказку о любви.

 

И, знаете, им кое-кто поверил,

да так, что жить попробовал без злобы,

как в этой сказке – с миром и любовью.

Вот в них-то он, пожалуй, и воскрес.

 

Зебра на рояле

 

Банальное сравнение: жизнь – как зебра, причём не полосатая африканская лошадка, а одноимённый пешеходный переход на мостовой. Мы идём по жизни, как по этому переходу, наблюдая чередование тёмных и светлых полос. Оказавшись на светлой полосе, радуемся, а попадая на тёмную, стараемся утешить себя тем, что рано или поздно она должна закончиться. При этом мы надеемся, что жизнь не закончится раньше, хотя и не очень в этом уверены.

 

Иногда движение по тёмной полосе так затягивается, что невольно начинаешь думать, не перемещаешься ли ты по ней вдоль, а не поперёк. А ведь тут у нас один высокопоставленный шутник недавно сказал, что когда в новейшей российской истории закончилась тёмная полоса, то выяснилось, что, по сравнению со следующей, она вполне могла бы сойти за светлую.

 

Чего не хотелось бы, так это помереть на тёмной полосе. А если успел добежать до светлой, помирать обидно вдвойне. И ведь самое главное, никто не знает, на какой полосе окажется после смерти: вдруг на тёмной − и уже навсегда.

 

Впрочем, возможно, всё не так печально. Просто мы прибегли к неудачному сравнению. Не лучше ли нам сравнить жизнь с чёрно-белой клавиатурой рояля? Образ практически тот же, но есть и существенное отличие. Ведь каждая клавиша звучит − хоть и по-своему, но вполне музыкально. И особенно радует, что талантливые бегуны по клавишам, меняя темп и силу удара, могут сыграть вполне себе симпатичную мелодию.

 

Ей-богу, клавиатура рояля нравится мне больше, чем чёрно-белая зебра, нарисованная на мостовой. Цвет клавиш утрачивает свой сакраментальный смысл. И даже самая последняя из них продолжает звучать. И даже после того, как ты её навсегда покинул!