* * *
Это моя порфира, это – беда легка.
Рыба наелась статиров – и спать ушла к облакам,
Чтоб поутру – в огонь, и – там обрести ребро.
Кони-вагоны-кони, завяжи мне рот.
Рот, говорю, бинтами – красными, как смола.
Дерзкая моя тайна станет главой угла.
Рыба кричит в доспехах, рыба блестит на дне.
Полчища человеков – в яме, в гражданской войне.
Аримафей! Дни оны – поскорей выходи.
Прочно сидит горгона на ледяной груди.
Небо идёт в долину на длинных слоновьих ногах.
Огненны исполины, огненны облака.
Рыба кричит младенцем: празднуй, я родилась!
Входит душа в Освенцим – и чует свою грязь.
Эта беда – не к смерти, эта беда – потом.
Свет на меня посмотрит страшным Своим Крестом:
Бойся, душе, что спиши? Лёд холоднее стал.
Полно, тебя не спишут, как будет идти состав.
Это – последний выстрел, и дерзости всей – конец.
Под нимбы ли толпы выстроились иль под терновый венец?
* * *
Саранча напитала нас. Ныне – чумной и голодной –
Пробирается к небу, за колокол, за околоток
Уцепившись. Отдать ей долги, влиться в медный язык.
Оглядеться – окрест – легионы, полки херувимов,
А за ними – овины – непроданно, невытравимо,
И в глазницы нам – кости маслины и кости лозы.
«Дарья, Дарья, ударь смело в колокол», – еле шепчу я.
Где же скальпель Хирурга, Что душу и тело врачует?
Да сошедший с Хирурга язык к херувиму спешит.
На орле – прокуратор, на решке – хмельной предикатор.
Нам пришпилили руки от гекатонхейра-Пилата.
Саранча ковыляет, а следом – её малыши.
Вознести на булавку, на жертвенник – рой насекомых.
Разве сердцу безгласных церковные звоны знакомы?
Вознести на булавку, чтоб царства им вмиг показать.
Но цепляется звон мёртвой хваткой за руки и ноги
И собратьев зовёт, а собратья – уже на подмоге,
И небесное эхо ему – всеземная гроза.
Звон приходит, как тать и орда. И вздымаются шпили,
А на них – те, кого мы в прошедшем так страшно любили.
Лики Санкт-Ленинградские в Адмиралтейство глядят.
И галдят насекомые жертвы: вдруг кто-то услышит?
Плоть промёрзшей земли разлагается в дым и булыжник,
Полагается в твердь, отрешённые взгляды крадя.
Звон крадётся, кладётся на лики: «Усни, Пантократор,
Ждёт в кунсткамере муха, что, как серафимы, крылата,
Вот и мы, шестикрылые, с ней до шеола пойдём.
И шеол приютит по-отцовски – рассадит-рассудит,
И подаст хлипкий суп из покорно свершившихся судеб».
Металлический конь – по соседству с дырявой ладьёй.
* * *
Был шов на дне реки, как шее динозавра,
Был шов преступно бел, Иудою зовясь.
Не спи: сквозь битый час нам прогрохочет завтра,
С кем жить у ног воды и перерезать связь.
И завязь, и узлы – моё немое лето.
Строчи, швея, строчи, не больно никому.
Со всех концов земли – воскреснем и отпеты,
Так – выстроиться в шов по сердцу и уму!
По шее, по свистку, по злому перешейку –
Иудова тоска пойдёт во все концы.
Был шов, был шов, был шов – так гладит нож чешуйку,
Так девственно чисты карминовы гонцы.
Иудова любовь. И прикасаться рано.
Как слышимость, игла? Как дышимость, игла?
Впадают в Иордан зализанные раны –
И там, на дне реки, находят удила.
* * *
Гон холостых собак, что пуль.
Проснись, питбуль,
Проснись – и поклонись рабу.
Гон – пуль – гон – голь.
Дин-дон. Изволь!
Жри траву, питбуль, раз покрыли травой.
А как встанет раб – глиняная башка –
Если есть рубашка – дам ему порошка.
Петушка. Наша пуля – несушка та ещё.
Злающая.
Гон холостых собак, что пуль,
Гон холостых собак, что пал.
Труби в последнюю трубу,
Глухой шакал.
И встанет посреди...
Переведи.
Переведи да проведи – сквозь мерзость запустения – пути,
Душа и плоть.
И плоть приходится колоть.
И мне приходится нести
Приказы прежние, взрастив
Их мачехой... Да нет же, нет!
Их матерью. Гон пуль, коней,
Отлитых вместе. Близнецы.
Вам не положены отцы –
Не под ноги, не в ДНК.
И капает себя рука.
Питбуль, в рукав.
* * *
Это гуляет очумевший народ: дзынь да дзынь,
Это сгорает по адресу хули-цзин,
Это молитву перемежают с охотой упыри да вепри.
«Двери, двери!
Премудростию вонмем!»
Двери в рай закрываются – а никто и не помер.
И стоит Пётр с ключами, словно Иван-дурак,
А неподалёку – в обнимку – прокурор, прокуратор,
Бомжевание которых – не в масть, юродивость – не в чести.
Смертью души, господа, вас не угостить?
...Эхом от вышних «не» – конечного пункта не обрящет лиса:
Выбили, словно стёкла хрущёвки, все поминаемые адреса.
...Холодно. Многоочит народ: столько у него голов,
Сколько во всех монастырях – колоколов.
Это стыд подступает к горлу и вяжет его воскресающейся верёвкой.
Вяжет ловко.
По земле – матерный крик, материнский вой.
Жизнь оканчивается на одной стороне – совестью, на другой – булавой.
Стадо шло, думало: впереди – пастух. Оказалось, там кустодия.
Двери в рай закрываются. Машинист пречист. Это было, когда его посадили.
Это стало – смерть на смерти, кость на кости.
«Окрестить» не спасает от «огрести».
Видим в бреду коноплю – срываем цветок керосиновый.
Не-вы-но-си-мо...
* * *
На дереве ворон, и у него вывернут ворот.
В озере – лебедь и память о младенческом лепете.
Сына съела гусыня.
Сына лебедя съела гусыня.
А я пойду на птичий базар.
На рыбьем рынке – ни рыкнуть, ни слова сказать.
Там – траур по птицам.
Ворон с дерева смотрит в оба – и видит оба.
Птицам несу гостинцы.
Под теменем гнездится Чернобыль.
«Resurgam» изрёк не феникс.
Гамаюн в стихах моих глотку дерёт.
Если душа – аппендикс,
Любовь приложится в быльё.
Точнее, мутирует. Но даже аппендикс порою страждет.
...И появляется небесный страж.
Я замечала его на сторожевой башне
И слышала ангельский марш.
Ангелы шли по изрыгающему «resurgam»
В сопровождении птицы.
Она жила раньше не в Библии, не на иконах – на детских рисунках,
Теперь – под рефрен «правой, правой» – не остановиться.
...Я поднимаю голову –
Ворон клюёт глаза.
По струящемуся олову
Ползёт стрекоза.
* * *
Хлынет внезапно вода из обшарпанных потных дверей,
Рваные рвотные рты закричат: «Назорей! Назорей!»
Будит оркестр смертоносный трещанием древа в костре,
Пар возгоняющий к небу стальному по трубам ноздрей.
Рой землероек незрячих, а всё – человек, человек...
Крови – виновной бродить по земле, а земле – багроветь.
Кругом, кольцом, кольцевой зарубцуется дряхлая ось.
Тромбы, петля пуповины – что разо- и оторвалось?
Вой, имбецил-горлопан. Под тобою лежит котлован.
Подорвались, дорвались до исхода, последнего рва.
Трогаю, трогаю лобное место-Голгофу на лбах,
Брат мой любезный, твой мёд неспроста прилепился губам.
Тронется крест предержащий – отвесно, откосно, в паркур.
На перекур – самосад, и не важно, друзьям ли, врагу.
Стынет и стонет под окнами порожняком самосвал –
Век наш недужный, калечный, имён не желая назвать.
Брат мой, твой мёд – на повязку, на реани-мать, на роду.
Волей циррозной и в омуте чёрт, и в форельном пруду.
Брюхо форелье на блюде – на радость ей, наперевес.
Кровью виновной, венозной ты вырулишь кончивших здесь.
Лобной Голгофе назваться сестрой – незатейливый труд.
По кольцевой до депо мчит планета на шалом ветру,
До не грядущих, бредущих, до маршем гремящих эпох.
Эхо вслепую, на звук опираясь – до проводников.
Дай же у пруда супружески рыбу ловить и смердеть.
Нас не допустят до рек полноводных не в жизнь и не в смерть.
Нам куковать у черты, что подводит к последней заре.
Эхо гремит кукушонком в часах: «Назорей! Назорей!».
Только вода, только мы, насрывавшие дамб и плотин.
Тело живое – в утиль, да и душу, пожалуй, в утиль.
Тянется миром до мёртвых ноздрей инвалид-эвкалипт.
В жертвенной сытной форели нам крови осталось на литр.
* * *
Великое болотце,
Ты вынимало и вынашивало душу мою,
Ты хотело устроить экспансию жнивью,
Ибо душа – не удержишь...
Стволы окрест – что от центробежной.
Душе попутчик – ангел един,
Един на сонмище твоих ундин,
Но зато – в трясину с ней, внутреннюю куртину,
До горящей купины – молитвою непереводимой...
До. Дальше душе нельзя.
А в тебе – страхи сквозят,
И – то младенческий плач, то, болезный, не говорит.
«Пузыри» несут в себе «упыри».
Пузыри на твоём веку и верху –
Метка греху.
Хлеб – сжат.
Сон. Жар.
По крови да по железу, по металлу лезет ржа.
Прилепляются к ночи нетопыри.
Царство твоё горит.
«Я – суррогатная мать этой душе.
Отваливай, пока не более чем по шею».
Но когда уловит Херувимскую дух-прозелит
Да егда сеть он на тебе прозмеит –
Луна над тобой станет – кровь,
Скажет: «Последний даю покров»,
Разорять начнёшь застарелые склепы
И поймёшь, как всю жизнь стражи местные были слепы.
Не порвётся, порвётся невод?
Выревев кровь, луна место уступит на небе
Солнцу.
* * *
Под часовою горловиной –
Утёкший холм.
Что было – клевер и барвинок,
То стало мхом.
Столы – волы: не передвинуть.
Бетонный холл.
И тянет небо пуповину –
Невинный трос.
Навырост нам – до половины,
На детский рост.
Столы, стволы, души помины.
А холм – оброс.
У смерти – взмыленная холка –
Затей итог.
И барахлит на барахолке
Вседневный торг.
Холм – малосольный, малохольный...
На молоток
Идёт завравшееся солнце –
За чем, за кем?
И мой язык не повернётся,
И ключ в замке.
И только кровь на горловине –
Невдалеке.
* * *
Забытые схроны слепящих дверей,
Где лепет и мох, лебеда и порей,
Замок-поводок на горниле моём.
Не жёванный сахар, живое жнивьё.
В огне Исаакий, Исайя – вовне.
Коней Петербурга подводят ко мне –
Вымарывать память и перебирать:
Который отлит без раба и ребра?
Которого – в колокол не переплавь
Среди бездорожий-мытарств-переправ.
А колокол – глохнет под собственный крик,
И стенами нам – материк, патерик.
Огонь же топтать – не копыту – мечу.
Я – стыд свой душою усердно топчу.
Дугу мне – петропольской арке под стать –
И паводок – в непреходящих местах.
В отверстые двери – под марш, под уздцы.
Мытарь ждёт у входа, душа-сарацин.
Ладонями – лоб – неминуемый жар,
Когда наступает не пепел, но ржа.
© Дарья Ривер, 2021.
© 45-я параллель, 2021.