Дарья Ривер

Дарья Ривер

Четвёртое измерение № 36 (564) от 21 декабря 2021 года

Не пепел

* * *

 

Это моя порфира, это – беда легка.

Рыба наелась статиров – и спать ушла к облакам,

Чтоб поутру – в огонь, и – там обрести ребро.

Кони-вагоны-кони, завяжи мне рот.

 

Рот, говорю, бинтами – красными, как смола.

Дерзкая моя тайна станет главой угла.

Рыба кричит в доспехах, рыба блестит на дне.

Полчища человеков – в яме, в гражданской войне.

 

Аримафей! Дни оны – поскорей выходи.

Прочно сидит горгона на ледяной груди.

Небо идёт в долину на длинных слоновьих ногах.

Огненны исполины, огненны облака.

 

Рыба кричит младенцем: празднуй, я родилась!

Входит душа в Освенцим – и чует свою грязь.

Эта беда – не к смерти, эта беда – потом.

Свет на меня посмотрит страшным Своим Крестом:

 

Бойся, душе, что спиши? Лёд холоднее стал.

Полно, тебя не спишут, как будет идти состав.

Это – последний выстрел, и дерзости всей – конец.

Под нимбы ли толпы выстроились иль под терновый венец?

 

* * *

 

Саранча напитала нас. Ныне – чумной и голодной –

Пробирается к небу, за колокол, за околоток

Уцепившись. Отдать ей долги, влиться в медный язык.

Оглядеться – окрест – легионы, полки херувимов,

А за ними – овины – непроданно, невытравимо,

И в глазницы нам – кости маслины и кости лозы.

 

«Дарья, Дарья, ударь смело в колокол», – еле шепчу я.

Где же скальпель Хирурга, Что душу и тело врачует?

Да сошедший с Хирурга язык к херувиму спешит.

На орле – прокуратор, на решке – хмельной предикатор.

Нам пришпилили руки от гекатонхейра-Пилата.

Саранча ковыляет, а следом – её малыши.

 

Вознести на булавку, на жертвенник – рой насекомых.

Разве сердцу безгласных церковные звоны знакомы?

Вознести на булавку, чтоб царства им вмиг показать.

Но цепляется звон мёртвой хваткой за руки и ноги

И собратьев зовёт, а собратья – уже на подмоге,

И небесное эхо ему – всеземная гроза.

 

Звон приходит, как тать и орда. И вздымаются шпили,

А на них – те, кого мы в прошедшем так страшно любили.

Лики Санкт-Ленинградские в Адмиралтейство глядят.

И галдят насекомые жертвы: вдруг кто-то услышит?

Плоть промёрзшей земли разлагается в дым и булыжник,

Полагается в твердь, отрешённые взгляды крадя.

 

Звон крадётся, кладётся на лики: «Усни, Пантократор,

Ждёт в кунсткамере муха, что, как серафимы, крылата,

Вот и мы, шестикрылые, с ней до шеола пойдём.

И шеол приютит по-отцовски – рассадит-рассудит,

И подаст хлипкий суп из покорно свершившихся судеб».

 

Металлический конь – по соседству с дырявой ладьёй.

 

* * *

 

Был шов на дне реки, как шее динозавра,

Был шов преступно бел, Иудою зовясь.

Не спи: сквозь битый час нам прогрохочет завтра,

С кем жить у ног воды и перерезать связь.

 

И завязь, и узлы – моё немое лето.

Строчи, швея, строчи, не больно никому.

Со всех концов земли – воскреснем и отпеты,

Так – выстроиться в шов по сердцу и уму!

 

По шее, по свистку, по злому перешейку –

Иудова тоска пойдёт во все концы.

Был шов, был шов, был шов – так гладит нож чешуйку,

Так девственно чисты карминовы гонцы.

 

Иудова любовь. И прикасаться рано.

Как слышимость, игла? Как дышимость, игла?

Впадают в Иордан зализанные раны –

И там, на дне реки, находят удила.

 

* * *

 

Гон холостых собак, что пуль.

Проснись, питбуль,

Проснись – и поклонись рабу.

 

Гон – пуль – гон – голь.

Дин-дон. Изволь!

Жри траву, питбуль, раз покрыли травой.

 

А как встанет раб – глиняная башка –

Если есть рубашка – дам ему порошка.

Петушка. Наша пуля – несушка та ещё.

Злающая.

 

Гон холостых собак, что пуль,

Гон холостых собак, что пал.

Труби в последнюю трубу,

Глухой шакал.

 

И встанет посреди...

Переведи.

Переведи да проведи – сквозь мерзость запустения – пути,

Душа и плоть.

И плоть приходится колоть.

 

И мне приходится нести

Приказы прежние, взрастив

Их мачехой... Да нет же, нет!

Их матерью. Гон пуль, коней,

Отлитых вместе. Близнецы.

Вам не положены отцы –

Не под ноги, не в ДНК.

И капает себя рука.

 

Питбуль, в рукав.

 

* * *

 

Это гуляет очумевший народ: дзынь да дзынь,

Это сгорает по адресу хули-цзин,

Это молитву перемежают с охотой упыри да вепри.

«Двери, двери!

Премудростию вонмем!»

Двери в рай закрываются – а никто и не помер.

 

И стоит Пётр с ключами, словно Иван-дурак,

А неподалёку – в обнимку – прокурор, прокуратор,

Бомжевание которых – не в масть, юродивость – не в чести.

Смертью души, господа, вас не угостить?

...Эхом от вышних «не» – конечного пункта не обрящет лиса:

Выбили, словно стёкла хрущёвки, все поминаемые адреса.

 

...Холодно. Многоочит народ: столько у него голов,

Сколько во всех монастырях – колоколов.

Это стыд подступает к горлу и вяжет его воскресающейся верёвкой.

Вяжет ловко.

По земле – матерный крик, материнский вой.

Жизнь оканчивается на одной стороне – совестью, на другой – булавой.

 

Стадо шло, думало: впереди – пастух. Оказалось, там кустодия.

Двери в рай закрываются. Машинист пречист. Это было, когда его посадили.

Это стало – смерть на смерти, кость на кости.

«Окрестить» не спасает от «огрести».

Видим в бреду коноплю – срываем цветок керосиновый.

Не-вы-но-си-мо...

 

* * *

 

На дереве ворон, и у него вывернут ворот.

В озере – лебедь и память о младенческом лепете.

Сына съела гусыня.

Сына лебедя съела гусыня.

А я пойду на птичий базар.

На рыбьем рынке – ни рыкнуть, ни слова сказать.

Там – траур по птицам.

Ворон с дерева смотрит в оба – и видит оба.

Птицам несу гостинцы.

Под теменем гнездится Чернобыль.

 

«Resurgam» изрёк не феникс.

Гамаюн в стихах моих глотку дерёт.

Если душа – аппендикс,

Любовь приложится в быльё.

Точнее, мутирует. Но даже аппендикс порою страждет.

...И появляется небесный страж.

Я замечала его на сторожевой башне

И слышала ангельский марш.

 

Ангелы шли по изрыгающему «resurgam»

В сопровождении птицы.

Она жила раньше не в Библии, не на иконах – на детских рисунках,

Теперь – под рефрен «правой, правой» – не остановиться.

...Я поднимаю голову –

Ворон клюёт глаза.

По струящемуся олову

Ползёт стрекоза.

 

* * *

 

Хлынет внезапно вода из обшарпанных потных дверей,

Рваные рвотные рты закричат: «Назорей! Назорей!»

Будит оркестр смертоносный трещанием древа в костре,

Пар возгоняющий к небу стальному по трубам ноздрей.

Рой землероек незрячих, а всё – человек, человек...

Крови – виновной бродить по земле, а земле – багроветь.

Кругом, кольцом, кольцевой зарубцуется дряхлая ось.

Тромбы, петля пуповины – что разо- и оторвалось?

 

Вой, имбецил-горлопан. Под тобою лежит котлован.

Подорвались, дорвались до исхода, последнего рва.

Трогаю, трогаю лобное место-Голгофу на лбах,

Брат мой любезный, твой мёд неспроста прилепился губам.

Тронется крест предержащий – отвесно, откосно, в паркур.

На перекур – самосад, и не важно, друзьям ли, врагу.

Стынет и стонет под окнами порожняком самосвал –

Век наш недужный, калечный, имён не желая назвать.

 

Брат мой, твой мёд – на повязку, на реани-мать, на роду.

Волей циррозной и в омуте чёрт, и в форельном пруду.

Брюхо форелье на блюде – на радость ей, наперевес.

Кровью виновной, венозной ты вырулишь кончивших здесь.

Лобной Голгофе назваться сестрой – незатейливый труд.

По кольцевой до депо мчит планета на шалом ветру,

До не грядущих, бредущих, до маршем гремящих эпох.

Эхо вслепую, на звук опираясь – до проводников.

 

Дай же у пруда супружески рыбу ловить и смердеть.

Нас не допустят до рек полноводных не в жизнь и не в смерть.

Нам куковать у черты, что подводит к последней заре.

Эхо гремит кукушонком в часах: «Назорей! Назорей!».

Только вода, только мы, насрывавшие дамб и плотин.

Тело живое – в утиль, да и душу, пожалуй, в утиль.

Тянется миром до мёртвых ноздрей инвалид-эвкалипт.

В жертвенной сытной форели нам крови осталось на литр.

 

* * *

 

Великое болотце,

Ты вынимало и вынашивало душу мою,

Ты хотело устроить экспансию жнивью,

Ибо душа – не удержишь...

Стволы окрест – что от центробежной.

Душе попутчик – ангел един,

Един на сонмище твоих ундин,

Но зато – в трясину с ней, внутреннюю куртину,

До горящей купины – молитвою непереводимой...

До. Дальше душе нельзя.

А в тебе – страхи сквозят,

И – то младенческий плач, то, болезный, не говорит.

«Пузыри» несут в себе «упыри».

Пузыри на твоём веку и верху –

Метка греху.

Хлеб – сжат.

Сон. Жар.

По крови да по железу, по металлу лезет ржа.

Прилепляются к ночи нетопыри.

Царство твоё горит.

«Я – суррогатная мать этой душе.

Отваливай, пока не более чем по шею».

Но когда уловит Херувимскую дух-прозелит

Да егда сеть он на тебе прозмеит –

Луна над тобой станет – кровь,

Скажет: «Последний даю покров»,

Разорять начнёшь застарелые склепы

И поймёшь, как всю жизнь стражи местные были слепы.

Не порвётся, порвётся невод?

Выревев кровь, луна место уступит на небе

Солнцу.

 

* * *

 

Под часовою горловиной –

Утёкший холм.

Что было – клевер и барвинок,

То стало мхом.

Столы – волы: не передвинуть.

Бетонный холл.

 

И тянет небо пуповину –

Невинный трос.

Навырост нам – до половины,

На детский рост.

Столы, стволы, души помины.

А холм – оброс.

 

У смерти – взмыленная холка –

Затей итог.

И барахлит на барахолке

Вседневный торг.

Холм – малосольный, малохольный...

На молоток

 

Идёт завравшееся солнце –

За чем, за кем?

И мой язык не повернётся,

И ключ в замке.

И только кровь на горловине –

Невдалеке.

 

* * *

 

Забытые схроны слепящих дверей,

Где лепет и мох, лебеда и порей,

Замок-поводок на горниле моём.

Не жёванный сахар, живое жнивьё.

 

В огне Исаакий, Исайя – вовне.

Коней Петербурга подводят ко мне –

Вымарывать память и перебирать:

Который отлит без раба и ребра?

 

Которого – в колокол не переплавь

Среди бездорожий-мытарств-переправ.

А колокол – глохнет под собственный крик,

И стенами нам – материк, патерик.

 

Огонь же топтать – не копыту – мечу.

Я – стыд свой душою усердно топчу.

Дугу мне – петропольской арке под стать –

И паводок – в непреходящих местах.

 

В отверстые двери – под марш, под уздцы.

Мытарь ждёт у входа, душа-сарацин.

Ладонями – лоб – неминуемый жар,

Когда наступает не пепел, но ржа.