Дмитрий Кедрин

Дмитрий Кедрин

Вольтеровское кресло № 5 (101) от 11 февраля 2009 года

«Жить вопреки всему!»


Красота

 

Эти гордые лбы винчианских мадонн

Я встречал не однажды у русских крестьянок,

У рязанских молодок, согбённых трудом,

На току молотивших снопы спозаранок.

 

У вихрастых мальчишек, что ловят грачей

И несут в рукаве полушубка отцова,

Я видал эти синие звёзды очей,

Что глядят с вдохновенных картин Васнецова.

 

С большака перешли на отрезок холста

Бурлаков этих репинских ноги босые...

Я теперь понимаю, что вся красота –

Только луч того солнца, чьё имя – Россия!

 

5 сентября 1942

 

Цыганка

 

Устав от разводов и пьянок,

Гостиных и карт по ночам,

Гусары влюблялись в цыганок,

И седенький поп их венчал.

 

«Дворянки» в капотах широких

Навагу едали с ножа,

Но староста знал, что оброка

Не даст воровать госпожа.

 

И слушал майор в кабинете,

Пуская дымок сквозь усы,

Рассказ, как «мужицкие» дети

Барчатам разбили носы!..

 

Он знал, что когда он отдышит

И сляжет, и встретит свой час, –

Цыганка поднимет мальчишек

И в корпус кадетский отдаст.

 

И вот уходил её сверстник,

Её благодетель – во тьму,

И пальцы в серебряных перстнях

Глаза закрывали ему.

 

Под гул севастопольской пушки

Вручал старшина Пантелей

Барчонку от смуглой старушки

Иконку и триста рублей.

 

Старушка в наколке нелепой

По дому бродила с клюкой,

И скоро в кладбищенском склепе

Ложили её на покой.

 

А сыну глядела Россия,

Ночная метель и гроза

В немного шальные, косые,

С цыганским отливом глаза...

 

Доныне в усадебке старой

Остались следы этих лет:

С малиновым бантом гитара

И в рамке овальной портрет.

 

В цыганкиных правнуках слабых

Тот пламень дотлел и погас,

Лишь кровь наших диких прабабок

Нам кинется в щеки подчас.

 

16 января 1944

 

Грибоедов

 

Помыкает Паскевич,

Клевещет опальный Ермолов...

Что ж осталось ему?

Честолюбие, холод и злость.

От чиновных старух,

От язвительных светских уколов

Он в кибитке катит,

Опершись подбородком на трость.

 

На груди его орден.

Но, почестями опечален,

В спину ткнув ямщика,

Подбородок он прячет в фуляр.

Полно в прятки играть.

Чацкий он или только Молчалин –

Сей воитель в очках,

Прожектёр,

Литератор,

Фигляр?

 

Прокляв английский клоб,

Нарядился в халат Чаадаев,

В сумасшедший колпак

И в моленной сидит, в бороде.

Дождик выровнял холмики

На островке Голодае,

Спят в земле декабристы,

И их отпевает... Фаддей!

 

От мечты о равенстве,

От фраз о свободе натуры,

Узник Главного штаба,

Российским послом состоя,

Он катит к азиятам.

Взимать с Тегерана куруры,

Туркменчайским трактатом

Вколачивать ум в персиян.

 

Лишь упрятанный в ящик,

Всю горечь земную изведав,

Он вернётся в Тифлис.

И, коня осадивший в грязи,

Некто спросит с коня:

– Что везёте, друзья?

– «Грибоеда.

Грибоеда везём!» –

Пробормочет лениво грузин.

 

Кто же в ящике этом?

Ужели сей желчный скиталец?

Это тело смердит,

И торчит, указуя во тьму,

На нелепой дуэли

Нелепо простреленный палец

Длани, коей писалась

Комедия

«Горе уму».

 

И покуда всклокоченный,

В сальной на вороте ризе,

Поп армянский кадит

Над разбитой его головой,

Большеглазая девочка

Ждёт его в дальнем Тебризе,

Тяжко носит дитя

И не знает,

Что стала вдовой.

 

1936

 

Кукла

 

Как темно в этом доме!

Тут царствует грузчик багровый,

Под нетрезвую руку

Тебя колотивший не раз...

На окне моём – кукла.

От этой красотки безбровой

Как тебе оторвать

Васильки загоревшихся глаз?

 

Что ж!

Прильни к моим стёклам

И красные пальчики высунь...

Пес мой куклу изгрыз,

На подстилке её теребя.

Кукле – много недель!

Кукла стала курносой и лысой.

Но не все ли равно?

Как она взволновала тебя!

 

Лишь однажды я видел:

Блистали в такой же заботе

Эти синие очи,

Когда у соседских ворот

Говорил с тобой мальчик,

Что в каменном доме напротив

Красный галстучек носит,

Задорные песни поёт.

 

Как темно в этом доме!

Ворвись в эту нору сырую

Ты, о время моё!

Размечи этот нищий уют!

Тут дерутся мужчины,

Тут женщины тряпки воруют,

Сквернословят, судачат,

Юродствуют, плачут и пьют.

 

Дорогая моя!

Что же будет с тобой?

Неужели

И тебе между них

Суждена эта горькая часть?

Неужели и ты

В этой доле, что смерти тяжеле,

В девять – пить,

В десять – врать

И в двенадцать –

Научишься красть?

 

Неужели и ты

Погрузишься в попойку и в драку,

По намёкам поймёшь,

Что любовь твоя –

Ходкий товар,

Углем вычернишь брови,

Нацепишь на шею – собаку,

Красный зонтик возьмёшь

И пойдёшь на Покровский бульвар?

 

Нет, моя дорогая!

Прекрасная нежность во взорах

Той великой страны,

Что качала твою колыбель!

След труда и борьбы –

На руке её известь и порох,

И под этой рукой

Этой доли –

Бояться тебе ль?

 

Для того ли, скажи,

Чтобы в ужасе,

С чёрствою коркой

Ты бежала в чулан

Под хмельную отцовскую дичь, –

Надрывался Дзержинский,

Выкашливал лёгкие Горький,

Десять жизней людских

Отработал Владимир Ильич?

 

И когда сквозь дремоту

Опять я услышу, что начат

Полуночный содом,

Что орёт забулдыга-отец,

Что валится посуда,

Что голос твой тоненький плачет, –

О терпенье моё!

Оборвешься же ты наконец!

 

И придут комсомольцы,

И пьяного грузчика свяжут,

И нагрянут в чулан,

Где ты дремлешь, свернувшись в калач,

И оденут тебя,

И возьмут твои вещи,

И скажут:

«Дорогая!

Пойдём,

Мы дадим тебе куклу.

Не плачь!»

 

1932

 

Поединок


К нам в гости приходит мальчик

Со сросшимися бровями,

Пунцовый густой румянец

На смуглых его щеках.

Когда вы садитесь рядом,

Я чувствую, что меж вами

Я скучный, немножко лишний,

Педант в роговых очках.

 

Глаза твои лгать не могут.

Как много огня теперь в них!

А как они были тусклы...

Откуда же он воскрес?

Ах, этот румяный мальчик!

Итак, это мой соперник,

Итак, это мой Мартынов,

Итак, это мой Дантес!

 

Ну что ж! Нас рассудит пара

Стволов роковых Лепажа

На дальней глухой полянке,

Под Мамонтовкой, в лесу.

Два вежливых секунданта,

Под горкой – два экипажа,

Да седенький доктор в чёрном,

С очками на злом носу.

 

Послушай-ка, дорогая!

Над нами шумит эпоха,

И разве не наше сердце –

Арена её борьбы?

Виновен ли этот мальчик

В проклятых палочках Коха,

Что ставило нездоровье

В колёса моей судьбы?

 

Наверно, он физкультурник,

Из тех, чья лихая стайка

Забила на стадионе

Испании два гола.

Как мягко и как свободно

Его голубая майка

Тугие гибкие плечи

Стянула и облегла!

 

А знаешь, мы не подымем

Стволов роковых Лепажа

На дальней глухой полянке,

Под Мамонтовкой, в лесу.

Я лучше приду к вам в гости

И, если позволишь, даже

Игрушку из Мосторгсина

Дешёвую принесу.

 

Твой сын, твой малыш безбровый

Покоится в колыбели,

Он важно пускает слюни,

Вполне довольный собой.

Тебя ли мне ненавидеть

И ревновать к тебе ли,

Когда я так опечален

Твоей морщинкой любой?

 

Ему покажу я рожки,

Спрошу: «Как дела, Егорыч?»

И, мирно напившись чаю,

Пешком побреду домой.

И лишь закурю дорогой,

Почуяв на сердце горечь,

Что наша любовь не вышла,

Что этот малыш – не мой.

 

1933

 

Двойник

 

Два месяца в небе, два сердца в груди,

Орёл позади, и звезда впереди.

Я поровну слышу и клёкот орлиный,

И вижу звезду над родимой долиной:

Во мне перемешаны темень и свет,

Мне Недоросль – прадед, и Пушкин – мой дед.

 

Со мной заодно с колченогой кровати

Утрами встаёт молодой обыватель,

Он бродит, раздет, и немыт, и небрит,

Дымит папиросой и плоско острит.

На сад, что напротив, на дачу, что рядом,

Глядит мой двойник издевательским взглядом,

Равно неприязненный всем и всему, –

Он в жизнь в эту входит, как узник в тюрьму.

 

А я человек переходной эпохи...

Хоть в той же постели грызут меня блохи,

Хоть в те же очки я гляжу на зарю

И тех же сортов папиросы курю,

Но славлю жестокость, которая в мире

Клопов выжигает, как в затхлой квартире,

Которая за косы землю берёт,

С которой сегодня и я в свой черёд

Под знаменем гезов, суровых и босых,

Вперёд заношу мой скитальческий посох...

Что ж рядом плетётся, смешок затая,

Двойник мой, проклятая косность моя?

 

Так, пробуя легкими воздух студёный,

Сперва задыхается новорождённый,

Он мерзнет, и свет ему режет глаза,

И тянет его воротиться назад,

В привычную ночь материнской утробы;

Так золото мучат кислотною пробой,

Так все мы в глаза двойника своего

Глядим и решаем вопрос: кто кого?

 

Мы вместе живём, мы неплохо знакомы,

И сильно не ладим с моим двойником мы:

То он меня ломит, то я его мну,

И, чуть отдохнув, продолжаем войну.

К эпохе моей, к человечества маю

Себя я за шиворот приподымаю.

 

Пусть больно от этого мне самому,

Пускай тяжело, – я себя подыму!

И если мой голос бывает печален,

Я знаю: в нём фальшь никогда не жила!..

Огромная совесть стоит за плечами,

Огромная жизнь расправляет крыла!

 

1934

 

Кофейня

 

...Имеющий в кармане мускус

не кричит об этом на улицах.

Запах мускуса говорит за него.

Саади

 

У поэтов есть такой обычай –

В круг сойдясь, оплёвывать друг друга.

Магомет, в Омара пальцем тыча,

Лил ушатом на беднягу ругань.

 

Он в сердцах порвал на нём сорочку

И визжал в лицо, от злобы пьяный:

«Ты украл пятнадцатую строчку,

Низкий вор, из моего "Дивана"!

 

За твоими подлыми следами

Кто пойдёт из думающих здраво?»

Старики кивали бородами,

Молодые говорили: «Браво!»

 

А Омар плевал в него с порога

И шипел: «Презренная бездарность!

Да минет тебя любовь пророка

Или падишаха благодарность!

 

Ты бесплоден! Ты молчишь годами!

Быть певцом ты не имеешь права!»

Старики кивали бородами,

Молодые говорили: «Браво!»

 

Только некто пил свой кофе молча,

А потом сказал: «Аллаха ради!

Для чего пролито столько жёлчи?»

Это был блистательный Саади.

 

И минуло время. Их обоих

Завалил холодный снег забвенья.

Стал Саади золотой трубою,

И Саади слушала кофейня.

 

Как ароматические травы,

Слово пахло мёдом и плодами,

Юноши не говорили: «Браво!»

Старцы не кивали бородами.

 

Он заворожил их песней птичьей,

Песней жаворонка в росах луга...

У поэтов есть такой обычай –

В круг сойдясь, оплёвывать друг друга.

 

1936

 

Сердце

(Бродячий сюжет)

 

Дивчину пытает казак у плетня:

«Когда ж ты, Оксана, полюбишь меня?

Я саблей добуду для крали своей

И светлых цехинов, и звонких рублей!»

Дивчина в ответ, заплетая косу:

«Про то мне ворожка гадала в лесу.

Пророчит она: мне полюбится тот,

Кто матери сердце мне в дар принесёт.

Не надо цехинов, не надо рублей,

Дай сердце мне матери старой твоей.

Я пепел его настою на хмелю,

Настою напьюсь – и тебя полюблю!»

Казак с того дня замолчал, захмурел,

Борща не хлебал, саламаты не ел.

Клинком разрубил он у матери грудь

И с ношей заветной отправился в путь:

Он сердце её на цветном рушнике

Коханой приносит в косматой руке.

В пути у него помутилось в глазах,

Всходя на крылечко, споткнулся казак.

И матери сердце, упав на порог,

Спросило его: «Не ушибся, сынок?»

 

1935

 

* * *

 

Когда кислородных подушек

Уж станет ненадобно мне –

Жена моя свечку потушит,

И легче вздохнётся жене.

 

Она меня ландышем сбрызнет,

Что в жизни не жаловал я,

И, как подобает на тризне,

Не очень напьются друзья.

 

Чахоточный критик, от сплетен

Которого я изнемог,

В публичной «Вечерней газете»

Уронит слезу в некролог.

 

Потом будет мартовский дождик

В сосновую крышку стучать

И мрачный подпивший извозчик

На чахлую клячу кричать.

 

Потом, перед вечным жилищем

Простясь и покончив со мной,

Друзья мои прямо с кладбища

Зайдут освежиться в пивной.

 

Покойника словом надгробным

Почтят и припомнят, что он

Был малость педант, но способный,

Слегка скучноват, но умён.

 

А между крестами погоста,

Перчаткой зажавшая рот,

Одета печально и просто,

Высокая дама пройдёт.

 

И в мартовских сумерках длинных,

Слегка задохнувшись от слёз,

Положит на мокрый суглинок

Весенние зарева роз.

 

1936

 

Беседа


На улице пляшет дождик. Там тихо, темно и сыро.

Присядем у нашей печки и мирно поговорим.

Конечно, с ребёнком трудно. Конечно, мала квартира.

Конечно, будущим летом ты вряд ли поедешь в Крым.

 

Ещё тошноты и пятен даже в помине нету,

Твой пояс, как прежде, узок, хоть в зеркало посмотри!

Но ты по неуловимым, по тайным женским приметам

Испуганно догадалась, что у тебя внутри.

 

Не скоро будить он станет тебя своим плачем тонким

И розовый круглый ротик испачкает молоком.

Нет, глубоко под сердцем, в твоих золотых потемках

Не жизнь, а лишь завязь жизни завязана узелком.

 

И вот ты бежишь в тревоге прямо к гомеопату.

Он лыс, как головка сыра, и нос у него в угрях,

Глаза у него навыкат и борода лопатой.

Он очень ученый дядя – и всё-таки он дурак!

 

Как он самодовольно пророчит тебе победу!

Пятнадцать прозрачных капель он в склянку твою нальёт.

«Пять капель перед обедом, пять капель после обеда –

И всё как рукой снимает! Пляшите опять фокстрот!»

 

Так, значит, сын не увидит, как флаг над Советом вьётся?

Как в школе Первого мая ребята пляшут гурьбой?

Послушай, а что ты скажешь, если он будет Моцарт,

Этот не живший мальчик, вытравленный тобой?

 

Послушай, а если ночью вдруг он тебе приснится,

Приснится и так заплачет, что вся захолонешь ты,

Что жалко взмахнут в испуге подкрашенные ресницы

И волосы разовьются, старательно завиты,

 

Что хлынут горькие слёзы и начисто смоют краску,

Хорошую, прочную краску с тёмных твоих ресниц?..

Помнишь, ведь мы читали, как в старой английской сказке

К охотнику приходили души убитых птиц.

 

А вдруг, несмотря на капли мудрых гомеопатов,

Непрошеной новой жизни не оборвётся нить!

Как ты его поцелуешь? Забудешь ли, что когда-то

Этою же рукою старалась его убить?

 

Кудрявых волос, как прежде, туман золотой клубится,

Глазок исподлобья смотрит лукавый и голубой.

Пускай за это не судят, но тот, кто убил, – убийца.

Скажу тебе правду: ночью мне страшно вдвоём с тобой!

 

1937

 

Глухарь

 

Выдь на зорьке и ступай на север

По болотам, камушкам и мхам.

Распустив хвоста колючий веер,

На сосне красуется глухарь.

 

Тонкий дух весенней благодати,

Свет звезды – как первая слеза...

И глухарь, кудесник бородатый,

Закрывает жёлтые глаза.

 

Из дремотных облаков исторгла

Яркий блеск холодная заря,

И звенит, чумная от восторга,

Зоревая песня глухаря.

 

Счастлив тем, что чувствует и дышит,

Красотой восхода упоён, –

Ничего не видит и не слышит,

Ничего не замечает он!

 

Он поёт листву купав болотных,

Паутинку, белку и зарю,

И в упор подкравшийся охотник

Из берданки бьёт по глухарю...

 

Может, так же в счастья день желанный,

В час, когда я буду петь, горя,

И в меня ударит смерть нежданно,

Как его дробинка – в глухаря.

 

1938

 

Пластинка

 

Л. К.

 

Когда я уйду, –

Я оставлю мой голос

На чёрном кружке.

Заведи патефон,

И вот,

Под иголочкой,

Тонкой, как волос,

От гибкой пластинки

Отделится он.

 

Немножко глухой

И немножко картавый,

Мой голос тебе

Прочитает стихи,

Окликнет по имени,

Спросит:

«Устала?»,

Наскажет

Немало смешной чепухи.

 

И сколько бы ни было

Злого, дурного,

Печалей,

Обид, –

Ты забудешь о них.

Тебе померещится,

Будто бы снова

Мы ходим в кино,

Разбиваем цветник.

 

Лицо твоё

Тронет волненья румянец.

Забывшись,

Ты тихо шепнёшь:

«Покажись!»

 

Пластинка хрипнёт

И окончит свой танец –

Короткий,

Такой же недолгий,

Как жизнь.

 

1939

 

Уголёк

 

Минуют дни незаметно,

Идут года не спеша...

Как искра, ждущая ветра,

Незримо зреет душа.

 

Когда налетевший ветер

Раздует искру в пожар,

Слепые люди заметят:

Не зря уголёк лежал!

 

23 октября 1941

 

Архимед

 

Нет, не всегда смешон и узок

Мудрец, глухой к делам земли:

Уже на рейде в Сиракузах

Стояли римлян корабли.

 

Над математиком курчавым

Солдат занёс короткий нож,

А он на отмели песчаной

Окружность вписывал в чертёж.

 

Ах, если б смерть — лихую гостью —

Мне так же встретить повезло,

Как Архимед, чертивший тростью

В минуту гибели — число!

 

5 декабря 1941

 

Бог

 

Скоро-скоро, в жёлтый час заката,

Лишь погаснет неба бирюза,

Я закрою жадные когда-то,

А теперь – усталые глаза.

 

И когда я стану перед богом,

Я скажу без трепета ему:

«Знаешь, боже, зла я делал много,

А добра, должно быть, никому.

 

Но смешно попасть мне к чёрту в руки,

Чтобы он сварил меня в котле:

Нет в аду такой кромешной муки,

Что б не знал я горше – на земле!»

 

10 июля 1942

 

* * *

 

Скинуло кафтан зелёный лето,

Отсвистели жаворонки всласть.

Осень, в шубу жёлтую одета,

По лесам с метёлкою прошлась,

Чтоб вошла рачительной хозяйкой

В снежные лесные терема

Щеголиха в белой разлетайке –

Русская румяная зима!


1 октября 1942


* * *

 

Ты говоришь, что наш огонь погас,

Твердишь, что мы состарились с тобою,

Взгляни ж, как блещет небо голубое!

А ведь оно куда старее нас...

 

1944

 

* * *

 

Всё мне мерещится поле с гречихою,

В маленьком доме сирень на окне,

Ясное-ясное, тихое-тихое

Летнее утро мерещится мне.

 

Мне вспоминается кляча чубарая,

Аист на крыше, скирды на гумне,

Тёмная-тёмная, старая-старая

Церковка наша мерещится мне.

 

Чудится мне, будто песню печальную

Мать надо мною поёт в полусне,

Узкая-узкая, дальняя-дальняя

В поле дорога мерещится мне.

 

Где ж этот дом с оторвавшейся ставнею,

Комната с пёстрым ковром на стене?

Милое-милое, давнее-давнее

Детство мое вспоминается мне.

 

13 мая 1945

 

Приглашение на дачу

 

...Итак, приезжайте к нам завтра, не позже!

У нас васильки собирай хоть охапкой.

Сегодня прошел замечательный дождик –

Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой.

 

Он брызнул из маленькой-маленькой тучки

И шёл специально для дачного леса,

Раскатистый гром – его верный попутчик –

Над ним хохотал, как подпивший повеса.

 

На Пушкино в девять идёт электричка.

Послушайте, вы отказаться не вправе:

Кукушка снесла в нашей роще яичко,

Чтоб вас с наступающим счастьем поздравить!

 

Не будьте ленивы, не будьте упрямы.

Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте.

В кокетливых шляпах, как модные дамы,

В лесу мухоморы стоят на пуанте.

 

Вам будет на сцене лесного театра

Вся наша программа показана разом:

Чудесный денёк приготовлен на завтра,

И гром обеспечен, и дождик заказан!

 

6 июля 1945


Глухота

 

Война бетховенским пером

Чудовищные ноты пишет.

Её октав железный гром

Мертвец в гробу – и тот услышит!

 

Но что за уши мне даны?

Оглохший в громе этих схваток,

Из всей симфонии войны

Я слышу только плач солдаток.

 

2 сентября 1941

 

Осень сорок первого года

 

Ещё и солнце греет что есть силы,

И бабочки трепещут на лету,

И женщины взволнованно красивы,

Как розы, постоявшие в спирту.

 

Но мчатся дни. Проходит август краткий.

И мне видны отчетливо до слёз

На лицах женщин пятна лихорадки –

Отметки осени на листьях роз.

 

Ах, осень, лета скаредный наследник!

Она в кулак готова всё сгрести.

Недаром солнце этих дней последних

Спешит дожечь, и розы – доцвести.

 

А женщины, что взглядом ласки просят,

Не опуская обречённых глаз, –

Предчувствуют, что, верно, эта осень

Окажется последней и для нас!

 

19 августа 1941

 

Днепропетровск

 

На двор выходит

Школьница в матроске,

Гудят над садом

Первые шмели.

Проходит май...

У нас в Днепропетровске

Уже, должно быть,

Вишни зацвели.

 

Да, зацвели.

Но не как прошлым летом,

Не белизной,

Ласкающею глаз:

Его сады

Кроваво-красным цветом

Нерадостно

Цветут на этот раз!

 

И негде

Соловьям перекликаться:

У исполкома

Парк

Сожжён дотла,

И на ветвях,

Раскидистых акаций

Повешенных

Качаются тела.

 

Как страшно знать,

Что на родных бульварах,

Где заблудилась

Молодость моя,

Пугают женщин,

От печали старых,

Остроты

Пьяного офицерья...

 

Друзья мои!

Я не могу забыть их.

Я не прощу

Их гибель палачам:

Мне десять тысяч

Земляков убитых

Спать не дают

И снятся по ночам!

 

Я думаю:

Где их враги убили?

В Шевченковском,

На берегу Днепра?

У стен еврейского кладбища

Или

Вблизи казарм,

Где сам я жил вчера?

 

Днепропетровск!

Ужель в твоих кварталах,

Коль не сейчас,

Так в будущем году,

Из множества

Друзей моих бывалых

Я никого,

Вернувшись,

Не найду?

 

Не может быть!

Всему есть в жизни мера!

Недаром же

С пожарной каланчи

На головы

Немецких офицеров

По вечерам

Слетают кирпичи.

 

Мои друзья, –

Как их враги ни мучай, –

Ведут борьбу,

И твердо знаю я:

Те,

Кто не носит

Свастики колючей,

В Днепропетровске

Все

Мои друзья!

 

1942

 

Днепропетровску

 

Здравствуй, город чугуна и стали,

Выдержавший бой с лихим врагом!

Варвары тебя не растоптали

Кованым немецким сапогом.

 

Молчаливый, опустевший, тёмный,

Ты, как воин, а не как слуга,

Погасив пылающие домны,

Встретил ненавистного врага!

 

Жаждавший днепропетровской стали,

Немец получил её в ночи

Только пулями, что залетали

В дом, где пировали палачи!

 

Вдоль твоих проспектов и бульваров

Враг поставил виселицы в ряд.

Но сердца суровых сталеваров

Крепче стали, что они варят!

 

И в октябрьский день, уже нежаркий,

В своего освобожденья час,

Шумом лип Шевченковского парка

Воскрешённый город встретил нас!

 

Радость стариков и смех подростков,

Всё, чем ты, победа, дорога, –

Нам залог, что сталь Днепропетровска

Скоро полетит в лицо врага!

 

1943

 

* * *

 

Прекрасна полнокровных дев

Старательная добродетель,

Но лучше, в том господь свидетель,

Блудниц вакхический напев.

 

Когда, шатаясь во хмелю.

Вино на скатерть лья рекою,

Нетвёрдой трепетной рукою

Я ножку лёгкую ловлю,

 

Когда горячий влажный рот

И взор, блеснувший томной мглою,

Влекут меня и над стрелою

Хлопочет маленький эрот,

 

Тогда в крови тяжёлый жар

Пылает, сдерживаем еле,

И, пленная, в славянском теле

Бьет золотая кровь татар.

 

1928

 

Зодчие

 

Как побил государь

Золотую Орду под Казанью,

Указал на подворье своё

Приходить мастерам.

И велел благодетель, –

Гласит летописца сказанье, –

В память оной победы

Да выстроят каменный храм.
 

И к нему привели

Флорентийцев,

И немцев,

И прочих

Иноземных мужей,

Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое

Безвестных владимирских зодчих,

Двое русских строителей,

Статных,

Босых,

Молодых.
 

Лился свет в слюдяное оконце,

Был дух вельми спёртый.

Изразцовая печка.

Божница.

Угар и жара.

И в посконных рубахах

Пред Иоанном Четвёртым,

Крепко за руки взявшись,

Стояли сии мастера.
 

«Смерды!

Можете ль церкву сложить

Иноземных пригожей?

Чтоб была благолепней

Заморских церквей, говорю?»

И, тряхнув волосами,

Ответили зодчие:

«Можем!

Прикажи, государь!»

И ударились в ноги царю.

 

Государь приказал.

И в субботу на вербной неделе,

Покрестясь на восход,

Ремешками схватив волоса,

Государевы зодчие

Фартуки наспех надели,

На широких плечах

Кирпичи понесли на леса.

 

Мастера выплетали

Узоры из каменных кружев,

Выводили столбы

И, работой своею горды,

Купол золотом жгли,

Кровли крыли лазурью снаружи

И в свинцовые рамы

Вставляли чешуйки слюды.

 

И уже потянулись

Стрельчатые башенки кверху.

Переходы,

Балкончики,

Луковки да купола.

И дивились учёные люди,

Зане эта церковь

Краше вилл италийских

И пагод индийских была!

 

Был диковинный храм

Богомазами весь размалёван,

В алтаре,

И при входах,

И в царском притворе самом.

Живописной артелью

Монаха Андрея Рублёва

Изукрашен зело

Византийским суровым письмом...

 

А в ногах у постройки

Торговая площадь жужжала,

Торовато кричала купцам:

«Покажи, чем живёшь!»

Ночью подлый народ

До креста пропивался в кружалах,

А утрами истошно вопил,

Становясь на правёж.

 

Тать, засеченный плетью,

У плахи лежал бездыханно,

Прямо в небо уставя

Очёсок седой бороды,

И в московской неволе

Томились татарские ханы,

Посланцы Золотой,

Перемётчики Чёрной Орды.

 

А над всем этим срамом

Та церковь была –

Как невеста!

И с рогожкой своей,

С бирюзовым колечком во рту, –

Непотребная девка

Стояла у Лобного места

И, дивясь,

Как на сказку,

Глядела на ту красоту...

 

А как храм освятили,

То с посохом,

В шапке монашьей,

Обошёл его царь –

От подвалов и служб

До креста.

И, окинувши взором

Его узорчатые башни,

«Лепота!» – молвил царь.

И ответили все: «Лепота!»
 

И спросил благодетель:

«А можете ль сделать пригожей,

Благолепнее этого храма

Другой, говорю?»

И, тряхнув волосами,

Ответили зодчие:

«Можем!

Прикажи, государь!»

И ударились в ноги царю.

 

И тогда государь

Повелел ослепить этих зодчих,

Чтоб в земле его

Церковь

Стояла одна такова,

Чтобы в Суздальских землях

И в землях Рязанских

И прочих

Не поставили лучшего храма,

Чем храм Покрова!

 

Соколиные очи

Кололи им шилом железным,

Дабы белого света

Увидеть они не могли.

Их клеймили клеймом,

Их секли батогами, болезных,

И кидали их,

Тёмных,

На стылое лоно земли.

 

И в Обжорном ряду,

Там, где заваль кабацкая пела,

Где сивухой разило,

Где было от пару темно,

Где кричали дьяки:

«Государево слово и дело!» –

Мастера Христа ради

Просили на хлеб и вино.
 

И стояла их церковь

Такая,

Что словно приснилась.

И звонила она,

Будто их отпевала навзрыд,

И запретную песню

Про страшную царскую милость

Пели в тайных местах

По широкой Руси

Гусляры.

 

1938


© Дмитрий Кедрин, 1932–1945.
© 45-я параллель, 2009.