Елена Шилова

Елена Шилова

Четвёртое измерение № 36 (564) от 21 декабря 2021 года

Последний маяк

Последний маяк

 

От рутины суетной нет житья,

И на горле будто затянут жгут...

 

Мне вчера приснилось, что я маяк

На крутом, изрезанном берегу,

А вокруг – бескрайний, безлюдный мир,

Шёпот моря, чаячий хриплый плач,

И представить страшно, на сколько миль

Расплескалась мгла.

 

Я смотрюсь в неё столько долгих лет,

Что померк от горя лучистый взгляд.

Мой огонь – единственный на земле,

Но никто не ведает, где земля,

И давно истлели останки тех,

Кто бы мог направить ко мне корабль.

Но я жду в зияющей темноте,

Я всё жду утра.

 

Ни зажмурить век, ни шепнуть: «Спаси!» –

Жить куда сложнее, чем умирать.

Угасая, я на пределе сил

Полыхну надеждой в последний раз,

Разгорюсь, как искра в сухой листве,

Указав дорогу домой тому,

Кто несёт в своих парусах рассвет

Сквозь слепую муть.

 

...Привкус соли, холод и резь в глазах.

Не реальность – выцветший гобелен.

Напоённый сыростью воздух затхл,

И простуда – меньшая из проблем.

Я коплю усталость, как яд – змея,

Обречённой рыбиной бьюсь в сети.

Только в память въелось, что я – маяк

И должна светить.

 

Гаргулья

 

Глухая слушает, глядит она слепая...

Сюлли Прюдом

 

Иди – по узкой лестнице наверх,

Считая бесконечные ступени,

С которых по крупице, постепенно

Стираются следы минувших вех.

Почувствуй, как непрочен внешний мир,

Оставленный за стенами собора...

 

Застывшим и холодным хищным взором

Гаргулья наблюдает за людьми,

За полчищами наглых чужаков,

Штурмующих резную арку входа.

Под мрачные готические своды

Толпа течёт отравленной рекой,

Вобравшей всех – и грешных, и святых.

Латынь и ладан, шёпот «Mea culpa.»..

Так бредил, прикасаясь к твари, скульптор,

Боясь взглянуть на дело рук своих.

Теперь другие каются и ждут

Божественной защиты и прощенья.

Гаргулья слышит, как скрежещет щебень

Под кладкой древних стен, суля беду,

И чёткий контур плавится, дрожит

От ярости, копившейся веками...

 

Прислушайся хоть раз, как дышит камень,

Как в мёртвом норовит пробиться жизнь.

 

Невесомость

 

Голуби в лужах, трещинки на коре,

Руки, насквозь промёрзшие без перчаток...

Снова дышу на пальцы – слегка согреть,

Чтоб продолжать тебе на бегу печатать,

Слать цифровой и буквенный белый шум

В синюю даль, в космически-тёмный вечер.

Ангелы там читают, что я пишу,

И, загрустив, вздыхают по-человечьи.

 

Город купает скверы в слепом дожде,

Нежно смывая шлейф прошлогодней гари.

Вечность назад, в такой же апрельский день,

В небо навстречу солнцу взлетел Гагарин.

Атомный век, привыкший людей сминать,

Сдался тогда – с весной разговор особый.

...Знаешь, я тоже чуточку космонавт,

Без подготовки рухнувший в невесомость.

 

Если мечта зовёт, отвечаешь «да»:

Сделанный выбор сложно назвать ошибкой.

Мне остаётся только любить и ждать,

Ноющий страх скрывать под бронёй обшивки.

Я всё пишу, и время бежит вперёд,

Кроны спешит одеть в молодую зелень...

 

Главное для ракеты – успешный взлёт,

Мне же важней тебя возвратить на Землю.

 

Река

 

Блеснул, нырнув на дно реки, обол:

Харон сегодня взяток не берёт.

Я думал, что сперва приходит боль,

И лишь потом – забвения черёд,

Но память растворяется в тенях,

Вливаясь в полноводный Ахерон,

И кто-то, не похожий на меня,

Глядит, как плещет тьма со всех сторон.

 

Реальность прогнивает, словно холст.

Всё чаще лодка черпает бортом,

И страхи вьются роем диких ос,

И жалят так же зло, как в мире том,

Куда по воле волн не повернуть,

Не выгрести ни с парусом, ни без.

Безветрие колышет тишину,

Которую не слышал я в себе.

 

Кто внял ей, привыкает ко всему:

Не думать, не бояться, не жалеть.

Взметнулась над кормой густая муть,

И лодочник исчез в туманной мгле.

Светлеет гладь зеркально-чёрных вод

По ней уходит кто-то налегке,

Но лодка, опустев, ещё плывёт

По сотканной из вечности реке.

 

Я написал бы...

 

И глаза мои вроде ясные,

Но в мозгу царит чернокнижие...

Константин Арбенин

 

Кровать пустует, на часах почти полтретьего.

Мигрень скребётся в голове чумною крысою.

Я написал бы о любви, большой и трепетной,

О верной дружбе, доброте и бескорыстии,

О горизонтах, золотистой дымкой сотканных,

О белокаменных дворцах с резными башнями,

Да только дар мой не желает знать высокого,

Ему милей моей души застенки страшные.

 

Силки бессонницы верней любого карцера.

Сквозь муть реальности – иных созвездий сполохи.

Весна в разгаре, под окном цветут акации,

Но мне все чудится, что в доме пахнет порохом.

О чем ни силюсь рассказать, о чем ни думаю,

Из-под пера опять выходит злая исповедь.

И в однокомнатном прокуренном аду моем

Мечты становятся чудовищами исподволь.

 

Рассвет туманным молоком на стекла выльется.

Всю ночь ворочается бес в моей чернильнице.

 

Угли

 

Джордано Бруно смотрит на закат,

В оранжевых лучах блаженно греясь.

С ним небо говорит на языках,

В которых неизвестно слово «ересь»,

И солнце, словно спелый апельсин,

Готово сей же миг скатиться в руку.

Мир вертится вокруг своей оси,

А время мерно движется по кругу.

 

Покой царит снаружи и внутри,

Вселенная и Бог пока едины.

За много лиг от Бруно вечный Рим

Лютует, не приемля середины.

Опасен всякий мысленный кульбит,

И глупо возражать, но неужели

Те ближние, кого не возлюбить,

Достойны приговора и сожженья?

 

Католик вне привитых с детства догм –

Всего лишь человек, обычный грешник.

Но каждая душа найдёт свой дом

В раю, где боль светла, а жизнь безбрежна.

Джордано Бруно смотрит на угли,

Оставленные пламенем небесным,

Вплетая в тишину слова молитв,

Не слыша, как в затылок дышит бездна.

 

Шрёдингер и кот

 

Воображаемый кот улыбается Эрвину

Из пустой, несуществующей коробки.

«Приятель, – говорит, – подлечил бы ты нервы.

А я пока погуляю где-нибудь в сторонке.

Вся твоя квантовая механика – не оправдание

Для постройки газовой камеры и живодёрства».

Эрвин согласен, но, если служишь науке годами,

Со временем поневоле становишься чёрствым.

Покончив с делами, учёный садится ужинать.

Воображаемый кот негромко мурчит под стулом.

Коридор вероятностей к ночи становится уже,

Но совесть не мучит Шрёдингера – она уснула.

«Это всего лишь теория, – думает он, – безобидная выдумка.

Задачка для мающихся дурью студентов.

Не нужно бояться, что однажды я выйду

За границы мысленного эксперимента».

Но стоит закрыть глаза, как ему снится камера

И треск, от которого кровь застывает в жилах.

Испуганный кот путается под ногами,

И оба они ещё не мертвы.

Но уже не живы.

 

Конура

 

Во дворе беснуется детвора.

Опалённый солнцем подъёмный кран

В тополином море весь день рыбачит.

За окном цветущий июнь царит...

Мне охота сесть у входной двери

И завыть отчаянно, по-собачьи,

На пустой подъезд и уснувший лифт,

На всё то, что зверски во мне болит

И что я боюсь передать словами.

Для тебя всё просто: пришёл-ушёл,

А моя любовь – воспалённый шов,

Беспрестанно мучает, нарывает.

Зашивали наскоро – вкривь и вкось.

Я терзаю память, грызу, как кость,

Чтоб почуять счастья забытый привкус,

Но квартира кажется конурой,

Безотчётный страх проникает в кровь

И стекает холодом по загривку.

Мне не снять ошейник, что ты надел...

Мир исполнен света, тепла, надежд.

Где-то там ты смотришь с улыбкой гордой,

Как другая нянчит твоих щенят.

 

Если ты посмеешь забыть меня,

Я приду в твой дом и вцеплюсь ей в горло.

 

Гамельнское

 

Он всегда приходит из ниоткуда,

Словно шорох капель по черепице,

В час, когда туманом восток окутан

И смолкают разом ночные птицы.

Старый плащ с опущенным капюшоном

Защищает лучше иных доспехов,

Но всегда, откуда бы ни пришёл он,

По пятам чуть слышно крадётся эхо.

Затаив дыханье, он осторожно

Гладит тени серые по загривкам.

В колыбельной, трепетной и тревожной,

Скрыт осенней нежности горький привкус.

В каждой ноте странно знакомой гаммы

Ждёт дорога, только идти – ему ли?

Путь измерен крошечными шагами

В лабиринтах узких и темных улиц.

Тишина и звук – колдовские нити,

Город спит под шёлковой паутиной.

Песни тоже лгут, но к чему винить их,

Если это сказка наполовину,

Если сердце сбившимся метрономом

Отмеряет такты, минуты, годы...

 

Каждый вечер я выхожу из дома,

Чтоб идти на зов своей несвободы.

Я давно не жду ни шагов, ни чуда,

Ни свечных огней в черных дырах окон.

Я уже не знаю, чего хочу я

И смогу ли выбраться из потока,

Что несёт меня так легко и мягко,

Будто лист опавший держа в ладони.

На рассвете дождь пахнет дикой мятой.

На рассвете сны – не сыскать бездонней.

Но покуда небо черней агата,

Ночь в горсти катает предчувствий щебень.

Я не знаю – прятаться, убегать ли,

Чтобы утром грезить о возвращенье?

 

Явь течёт рекою меж берегами,

Время стынет патокой – вязкой, клейкой.

Я бездомной крысой ищу свой Гамельн,

Чтобы вновь услышать звучанье флейты.

 

Батискаф

 

В твоём раю сегодня выходной.

Рассвет ленивой облачной волной

К закрытым на ночь окнам прибивает

Осколки снов, желаний и идей,

Оставленных в моём глухом «нигде»,

Откуда чудом вывезла кривая.

Впускаешь утро, гасишь миражи

И память, словно карты, разложив,

Гадаешь – с кем случилось, не с тобой ли?

А я всё не решаюсь на побег

И в письмах, не отправленных тебе,

Рассказываю, чем наш город болен.

 

В анамнезе то морось, то пурга,

Удушливый портовый перегар.

Здесь в каждом доме – кладбище историй.

Куда теперь идти, чего искать?

Я словно затонувший батискаф,

Ржавеющий на дне людского моря.

Послания теряются в пути,

И только запоздалое «прости»

Блуждает по эфиру, как помеха.

И стылая, слепая белизна

Смыкается вокруг, веля признать,

Что ты была права тогда, уехав.

 

Марфа

 

Мария прощалась с Богом,

От Марфы шёл человек...

Аля Кудряшёва

 

Наплывала тень на Иерусалим,

Вил гнездо закат из ветвей олив.

Город засыпал, свет лампадный гас...

Марфа допоздна не смыкала глаз.

В сумрак за окном глядя, как в провал,

Думала опять: «В чём я не права?

В том ли, что резка, не смотрю легко?

Что не по нутру праздность и покой?

Господи, прошу – вразуми, ответь:

Кто же сын Твой – бог или человек?

Что мне чудеса? Крошки от хлебов...

В хлопотах простых – вся моя любовь:

Был бы сыт, одет, весел и согрет,

Прожил мирно жизнь, к сроку постарел.

Не благословив, пусть бы он ушёл,

Знать бы только: всё будет хорошо».

Маялась душа, чуяла беду,

Таяла в мольбе горечь тяжких дум.

«Лучше пол мести и готовить снедь…»

Марфа в эту ночь видела во сне:

Сея мудрость слов, будто зёрен горсть,

Не Марии – ей улыбался гость.

Не сестра – она, сбросив груз тревог,

Обо всём забыв, слушала его.

 

Омут

 

Там, где ива косы в реке полощет,

Где полынный ветер с востока дует,

На границе леса и светлой рощи

В доме с ветхой дверью живёт ведунья.

Из окрестных сёл к ней приходят люди –

Не откажет, если беда случится.

Но к себе отшельницу звать не любят –

Говорят, в друзьях у неё нечистый.

Хоть скромна, тиха, занята делами,

Но душа – затянутый ряской омут...

 

Этой ночью снова ей снилось пламя,

Снилась боль, хлеставшая по живому.

Как взлетали рыжие искры, жалясь,

Предвкушая сладость расправы скорой,

Как толпа рычала, забыв про жалость,

Обернувшись рвущей добычу сворой...

 

Бесам тесно в омуте, шепчут бесы:

«Дай нам волю, милая, не упорствуй.

Загляни в себя, зачерпни из бездны,

Не тяни, покуда не стало поздно.

Не гневи судьбу, не транжирь удачу,

От добра и щедрости много ль проку?»

 

А в окрестных сёлах с весны судачат,

Что ведунья больше не одинока.

Мол, зимой от смерти спасла бродягу,

А потом пригрела, не отпустила.

Всё поила зельем из трав и ягод,

Прогоняла жар, возвращала силы.

Хоть невест завидных в округе много,

Привязался к этой: и что нашёл-то?

А ведунья истово молит бога,

Чтобы смолк навеки проклятый шёпот.

«Не томи, родная, опасность близко,

Чужаку нельзя оставаться с нами.»..

Но его уход станет первой искрой,

От которой позже займётся пламя.

 

После Карениной

 

Поезд, переехавший Анну Каренину,

Весьма опечален, но не раскаивается ни в чём.

Он делал свою работу, спешил ко времени –

И вдруг под колёсами стало скользко и горячо,

Но не так, как обычно, от слякоти и силы трения.

Теперь его то трясёт, то бросает в жар.

Он понимает: ведь кроме этой несчастной Карениной

Есть много других, чья жизнь напоминает кошмар.

Они копошатся внутри, оставляя язвы в памяти,

Отравляют отчаяньем, а после уходят прочь.

Он думает: «Ну что вы здесь топчетесь и горлопаните?

Оставьте в покое, я не могу вам ничем помочь!»

От назойливых мыслей поезду нет спасения,

Лихорадка в чугунной груди продолжает пылать.

Её не остужают ни затяжные дожди весенние,

Ни усталость машиниста, выгоревшего дотла,

Равнодушно взирающего на похороны и рождения,

И на выходки в разной степени истеричных Анн.

Поезд вдруг понимает: каждый новый день его

Изнутри похож на уродливый балаган.

Вот юнец, проигравший в карты, ругается с папенькой,

Вот бледная барышня надсадно кашляет в платок.

Вагоны нервно вздрагивают, у поезда паника,

Но из пассажиров этого не чувствует никто.

Отставной подполковник лакает водку с матросами,

Старушка у окна считает копейки – и их в обрез.

Поезд обречённо вздыхает железным нутром своим

И сходит с рельс.