Елена Зейферт

Елена Зейферт

Четвёртое измерение № 5 (209) от 11 февраля 2012 года

Язык, поток людей, златая прядь...

 

Фрагмент весны
 
Дремучей ветвью, пахнущей весной,
Не насладиться пальцами и зреньем.
Вдыхать и слушать сладостный покой
И привкус смол узнать прикосновеньем,
Желаньем губ.
Изведать новизну
Не трепета – биения лесного.
И рассказать грядущую весну
Её истокам, повторённым снова.       
              
Яблони
 
У родительского дома
росли четыре яблони.
Две из них
приносили кислые красные плоды,
две другие – сладкие жёлтые.
Сорта плодоносили через год.
И один год белым цветом, а потом яблоками
была устлана левая половина двора,
другой год – правая…
 
Мне сегодня приснилось,
что яблони сгорели –
стволы обуглились,
но на ветках всех четырёх деревьев яблоки.
 
– Так не бывает, – подумала я и позвонила маме.
 
– Мама, какие яблони будут цвести в этом году?
 
– Да все наши яблони замёрзли этой зимой, Ленок!
Они были совсем старые –
их сажал ещё дед,
а он умер за двадцать лет до твоего рождения.
Дадут плоды
вишневые и сливовые деревья.
Помнишь, ты их сама сажала?
 
В мобильнике – звук яблокопада.
Наверное, это соседский мальчишка
бьёт красным или жёлтым мячом о забор.
 
Я стою на Садовом кольце,
словно боясь наступить на те, детские яблоки…
 
Их было так много.
Они пахли.
Они создавали настроение.
Они жили.
Их больше нет.
 
Кроворечение
 
Между нами кроворечение.
Кровь-речение, речь из крови.
Ведь река под названьем В-лечение
Убежала в песок, под кровлю.
 
Ведь дома оказались вехами.
Поцелуями. Утром ранним.
Проаукали мы, проэхали
Даже отзвуки пониманья.
 
С многочисленными заботами
Размешается что есть силы
Горе плотное и животное…
Я ребёнок? Спасибо, милый.
 
Мы вершили на грани, на грани… Власть
Ты мячом бил о пол моих чаяний.
Лишь лицо моё нежное ранилось
О твою кольчугу молчанья.
 
Бросьте – щупальце этого крабика
Не назвать осторожным сроду
В день, когда вернулась силлабика
В моё горло, к тебе – свобода.
 
Я не жертва. Но их количеством
Измеряют любую победу.
Мой Желанный, Твоё Величество...
Мы не встретимся в эту среду. 
 
* * *
 
Кем осталась я после нежной дружбы с тобой?
Деревом или косточками в его плодах?
Я уже никогда не узнаю, что значит боль,
Даже если как ценность её никому не отдам.
 
Может (скажешь), я стала ещё живей,
Тронешь пальцем меня, и рана кровоточит?
Из таких деревьев, как я, не строят церквей,
Потому что Слово в храмах таких горчит.
 
Посмотри, как прекрасна падалица моя!
Ей не нужно стремиться к небу – страх высоты.
И без спила понятно: я старше, поблекла явь
И корней не пускают ни храмы мои, ни кресты.
 
Я отныне статична, мне некуда больше бежать,
Но я в силах носить в себе дупла и гнёзда других,
Подставлять своё жёсткое тело, снимать беспокойный жар
И тихонечко петь сочинённый с тобою гимн… 
 
* * *

Мне темно. Сыро.
Ноги гудят и почти не гнутся.
Я слепая лошадь на дне рудника. 
 
* * *
 
Память несовершенна.
Она ворует кусочки счастья
и распихивает их по чёрным дырам карманов.
 
Детский ангел
 
Я вдруг отчётливо
Ощущаю себя четырнадцатилетней.
 
Мужчина, во все глаза глядевший на меня в метро,
Вернул мне детство –
Кофейные волосы, острые локти, тонкую детскую кожу.
Я часами смотрела в трюмо,
А затем показывала язык и смеялась.
Я не убегала от себя.
Наоборот – та, зеркальная девчонка, ускользала,
Скрывала свои прелести, не дразнилась и не кокетничала.
 
Так хотел наш общий ангел-хранитель.
 
Откуда ей и мне было знать,
Что я уже тогда нравилась мужчинам
И они внимательно смотрели на меня не потому,
Что я растрёпана или неряшливо одета,
А потому что я маленькая женщина.
Я и себе не нравилась, чтобы не видеть этого.
 
Как я рада, что ни один сладострастник
Не целовал мои детские колени.
Ave, мой детский ангел.
 
Автоэпитафия
 
Я – камень – не тяжёл ли для неё,
Чьи хрупкие останки подо мной?..
Ей мал был и высокий окоём,
И сердце, и безоблачный покой…
Она любила изнутри сиять!
И знала, кто ей лучшие друзья:
Язык, поток людей, златая прядь,
Взгляд к небесам и поневоле – я…
 
 
Со дна морского вышел Крым как дом…
Полынный венок (сонетов)
 

Максимилиану Волошину

 
I.
 
…И стала сила Слова серебром,
а век – серебряным. Слова как пули.
Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули,
глядели ввысь: Он, «в венчике», – фантом.
 
Но вынул Он ещё одно ребро –
в цветаевскую персть весну вдохнул… И   
нагие пальцы хрупкие согнули
из звуков вёсла… Только Русь – паром
 
разбитый (вплавь… грести нельзя… вести…) –
прибило к Крыму, где в одной горсти
живые травы, мёртвые вулканы,
 
где синий киммериец Коктебель
укладывает ветер в колыбель
седой полыни на кудрях у Пана.
 
II.
 
Седой полыни на кудрях у Пана,
сплетённой с мятой в дружеский венок,
волшебен жгут… Здесь и костистый рог
древнейших скал, как вереск, гибкий, пьяный:
 
зверьё и птицы, чудища… Осанна
природе, чей стилет или клинок
творят из гор подобия. Стрелок
таится с луком за кустом – Диана?
 
О – гунн, татарин, турок, печенег,
скиф, славянин, хазар… Любой набег
хранит земля. И ржавый бок кальяна,
 
и ветхую монету… Мифов тьму
вода и берег жалуют ему –
киммериянину Максимилиану.
 
III.
 
Киммериянину Максимилиану
к лицу полынный нимб. Как лес дремуч
на голове! И мучь его, не мучь –
из львиной шевелюры великана
 
глядят сапфиры (тёплые!). Он рано 
и угадал и принял к счастью ключ:
полынный жгут не жгуч и не колюч –
терновый жжёт и оставляет раны.
 
Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин?  
Правитель в облаке пажей и фрейлин?
Огромный бородатый гном?
 
Не знает время, кто он! Но навстречу
в те дни ему, Волошину-предтече,
со дна морского вышел Крым как Дом.
 
IV.
 
Со дна морского вышел Крым как Дом
Поэта. Киммерийские Афины
открыли чрево: море, пляж старинный,
библейские холмы и окоём,
 
нагромождённый каменным зверьём.
Усыпан берег яшмой. Волны-вина,
меняя цвет, текут к тебе – черпни, на! –
соль зелья опрокидывай вверх дном.
 
Потухший Кара-Даг стоит иконой,
а рядом – Одиссеев понт со стоном
упрямо лижет бухту. Грот – проём
 
к властителю умерших душ Аиду.
На ужин – чтенье, дикий мёд, акриды.
Суровый Коктебель спит добрым сном.
 
V.
 
Суровый Коктебель спит добрым сном,
весь сине-рыже-розово-лиловый.
Здесь месяц помнит, белая подкова,
как плыл «Арго» за золотым руном.
 
Здесь в ноздри – порох пыли. НеСодом,
АнтиГоморра всех принять готовы.
Хозяева не спросят – что вы, кто вы
и почему голодный и пешком.
 
Зубчатость гор как стрельчатый собор.
Застыл навеки корифей и хор. 
И панорама глазу – без изъяна.
 
Венецианских ваз хорош узор,
но только с Максовых великих пор  
земля нагая стала легче манны.  
 
VI.
 
Земля нагая стала легче манны
для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а? –
как здесь гостили цепкий Бенуа,
точёный Брюсов, Бунин окаянный,
 
пришелец с «Башни» Вячеслав Иванов,
стихийная Марина, Белый А.,
миф Макса – Черубина Габриак…
И соляная каменная Анна,
 
и тёзка Горький, и эстет Бальмонт,
по щиколотку став в античный понт,
рождали строки разного романа.
 
«Гомер и море…» – слушал Мандельштам…
Свод Коктебеля превращался в храм,
Волошин нежно пестовал титанов.  
 
VII.
 
Волошин нежно пестовал титанов.
Кузнец, чеканщик человечьих «я»,
он чтил святую плавность бытия –
полдневную незыблемость и прану.
 
Как истый жрец, молился Солнцу рьяно
и камни призывал к себе в друзья…
С ним не одна разумная змея
лишилась жала древнего обмана.
 
Поссорить Макса с кем-то невозможно,
не брали верх над ним ни гнев, ни ложь, но
вдруг ясновидец просыпался в нём:
 
хозяин в руку брал ладонь, и, может,
он знал извилинки души прохожей,
рисуя сердцем, кистью и пером. 
 
VIII.
 
Рисуя сердцем, кистью и пером,
Макс создавал сплошные акварели. 
Сожжённая природа Коктебеля
в нём глаз соединила с языком.
 
Сквозь почву скалы лезли напролом,
приветствуя его, и вслед глядели,
меняя лики… Он стоял у мели,
но видел остро, за земным ядром.
 
Сквозь мифопоэтичность миражей
Макс чуял оси точных чертежей
и трепет прочной буквенной колонны.
 
Латинский Дух алкеевых страниц,
он пред историей склонялся ниц –
в хитоне, босоногий, всевлюблённый. 
 
IX.
 
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
он с детства путешествия любил.
И азиатскую арбу, и Нила ил,
и лотос, и тибетские поклоны –
 
в душе. Попал в Париж во время оно. 
И бархатную куртку там носил,
дышал, кипел и жил что было сил…
Но в Коктебель тянулся непреклонно.
 
Он с «серой розой» сравнивал Париж.
И город подарил любовь, но тишь
желанную – Парижа знало ль лоно?
 
Среди классических страдалиц Маргарит
Волошин выбрал пару. Мир стоит.
Макс сочинял извечные законы.   
 
X.
 
Макс сочинял извечные законы,
вводя Сабашникову в крымский рай.
Впорхнул светлоресничный, рыжий май
в покои сердца, синей бухты склоны. 
 
В ветвях Версаля Зевс узнал Юнону.
Ах, в галереях Лувра: «Слово дай –
Любить!» Черёд твой, Гретхен – так играй
брезгливо сердцем, древняя матрона! 
 
Макс был в Париже свой, не кто попало,
живой типаж Латинского квартала –
Марго и обронила честь свою.
 
Пан брызжет счастьем. Но судьба такая –
жить, призрак тонкой Гретхен упуская,
объединяя всех в своём раю. 
 
XI.
 
Объединяя всех в своём раю,
Елена (мать) звалась великой Пра.
Кормила люд амброзией с утра
в сапожках, шароварах: «Я в строю.
 
Орлиный профиль, красоту свою –
в табачный дым. Я вся уже вчера.
Сегодня – Макс, рождённый мною Ра.
Сурова внешне, я юдоль сдаю
 
прохожим странникам. У щиколоток льва
гляжу, как горькая полынная трава
с главы его летит мне на седины.
 
Германско-запорожских Макс кровей.
Его усыновили суховей
и Русь – в устах живущая былина».  
 
XII.
 
И Русь – в устах живущая былина,
и Франция – культурный Монпарнас, –
свидетели, как богатырь Пегас
ваялся Максом из подручной глины. 
 
Сам бандурист, гусляр, свободный инок,
Волошин знал тягучий русский сказ,
куплет французский – пляж пускался в пляс
и сок стихов жал из аквамаринов.
 
В гражданскую проклятую войну
Макс (зря?) ничью не выбрал сторону.
Он стал за мать, которая невинна
 
в сыновних распрях. Белый, Красный брат
сливались в розовом. И Русь, простой солдат,
дышала жарко в спину исполину. 
 
XIII.
 
Дышала жарко в спину исполину
история житий, вождей, вожжей,    
убийства в Угличе, раскола, мятежей,  
«кровавых воскресений»… Стаей длинной
 
слетелись в Коктебельскую долину
за Максом мифы, для живых уже
открылся грот… Ликуя, жен, мужей
встречал Волошин свистом соловьиным.
 
Лилит (?) болит в груди, где холст-рубаха
в крови от сердца. Сам, из горстки праха,
создал он Еву. Но любовь ничью
 
так не ценил, как зов земли-константы.
О чём шептали крымские атланты
живущему у мира на краю? 
 
XIV.   
 
Живущему у мира на краю
и с миром отошедшему – раздолье…
Он не терпел преграды, копья, колья,
лишь – горы, море, степь и слов струю…
 
При жизни видел крымский Гамаюн
свой лик-гору на Чёрном море. Солью
покрыты веки, лоб тяжёл… Весло ли
рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?..
 
Могила в самом сердце Киммерии.
Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии,
второй супруги, плачут здесь втроём.
 
Могучее в глубинах моря тело.
Над Коктебелем снова Солнце село,
и стала сила Слова серебром. 
 
 XV.
 
…И стала сила Слова серебром
седой полыни на кудрях у Пана.
Киммериянину Максимилиану
со дна морского вышел Крым как Дом.
 
Суровый Коктебель спит добрым сном,
земля нагая стала легче манны.
Волошин нежно пестовал титанов,
рисуя сердцем, кистью и пером.
 
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
Макс сочинял извечные законы,
объединяя всех в своём раю.
 
И Русь – в устах живущая былина –
дышала жарко в спину исполину,
живущему у мира на краю.