Евгений Пальцев

Евгений Пальцев

Четвёртое измерение № 29 (593) от 11 октября 2022 года

По ту и эту сторону стены

По ту и эту сторону стены

 

Сад отделён был от разлива улиц

Высокою кирпичною стеной.

Был архитектор гений записной.

Весёлый неприкаянный безумец,

Он сам там жил, во флигеле. Стена

Малейший звук гасила без усилий

И, словно бы Офелия средь лилий,

По саду проплывала тишина.

 

И только трёх созвездий перебранка

Мешала архитектору заснуть.

Он брал свечу и отправлялся в путь.

«У чёрных лестниц белая изнанка», –

Шептал он и спускался, словно Дант,

Куда-то вниз, в пространства неземные

И наблюдал, как светляки ночные

Высаживают огненный десант.

 

И там была квартира репортёра,

Сотрудника неизданных газет,

Он за сюжетом извлекал сюжет

«Когда б вы знали, из какого сора»,

По ту и эту сторону стены

Он коллекционировал печали,

Но как бы заголовки не кричали,

Ничто не нарушало тишины.

 

В квартире выше кукольник-малаец,

Достав двенадцать кукол тростевых,

Их разделял на мёртвых и живых.

И мертвецы отплясывали танец

В ночи на занавешенном окне,

А тени их, раз в десять выше ростом,

Качались среди белых тубероз там,

В лимонном лунном круге на стене.

 

И там, ладони грея над лучиной

У старого дубового стола,

Так долго эта женщина жила,

Что сад себя почувствовал мужчиной.

Над ней, блаженной, бушевали сны

И чайки в небе собирали клику,

Её к морскому причисляя лику

По ту и эту сторону стены.

 

Но иногда в прозрачном полумраке,

Когда черёмух ткался аромат,

Её шагами наполнялся сад.

Как Одиссей, не помнящий Итаки,

Не выпускал бы крепкого весла,

Снедаемый неведомой тревогой,

Так и она вперёд брела дорогой,

Которая назад её вела.

 

А раз в году они садились рядом.

Горели по периметру стола

Лампады мавританского стекла

И не было конца цветным лампадам.

И то, что проникало сквозь стекло,

И ползало мурашками по коже

Настолько было на любовь похоже,

Что и взаправду ею стать могло.

 

В плаще напоминавший единицу,

Смотрелся зодчий в зеркало веков,

Ловил малаец в плошку светляков,

А репортёр строчил передовицу.

И шла зима походкою войны

По тропам сада, как последний довод,

И только люди согревали город

По ту и эту сторону стены.

 

Город и погост

 

Шли навстречу город и погост.

Город, что достать хотел до звёзд,

Пёр, как танк, пути не разбирая,

За мостом сооружая мост,

И уже врывалась мостовая

В государство нор, берлог и гнёзд;

Город и про лес, и про покос

Говорил:  «Моя передовая!»

 

А погост был холоден и тих,

Но имел резервов на троих,

Потому что тех, что стали тенью,

Несравнимо больше, чем живых.

И, подобно цепкому растенью,

Полз погост в распадинах сырых,

И кресты заместо часовых

Расставлял по своему владенью.

 

И когда ликующий бетон

Вышел на пологий влажный склон,

Город встал и на минуту замер,

Словно на змею ступивший слон.

Он, привыкший к нарушенью правил,

Здесь чужой почувствовал закон,

Но ещё уверенным был он,

Что ему зачтут любой экзамен.

 

Он привычно ввинчивал дома,

Забирал угодья задарма,

Но уже доспехи не бряцали.

И зима являлась, как чума,

Медными играя бубенцами.

То ли спя, то ли сходя с ума,

Город повстречался у холма

Со своими бывшими жильцами.

 

И сошлись они в земле пустой,

Встретились, как щёлочь с кислотой,

Без тревоги, радости и гнева.

Знать, таков был замысел простой

Зодчего, закопанного слева,

Что скрепились в завязи густой

Шум и тишь. Ручей и сухостой.

Почва и кирпич. Стекло и древо.

 

Татлин

 

Жаль, не выросла башня Татлина!

Необъятна и неподатлива,

Вознеслась бы над Эсэсэсэром

Металлическим Гулливером.

 

Я бы сам эту башню гордую

Одесную вкопал за Охтою,

И разбил бы сады ошую,

Как положено по фэн-шую.

 

Чтоб над стройками- многокраньями

Рвала небо косыми гранями,

И слова «С добрым утром!» разом

Выжигал бы на небе лазер.

 

Не чиновника, не правителя –

Был бы там кабинет Овидия.

Он из космоса был бы виден,

Доморощенный наш Овидий!

 

Не во зле вперемежку с сахаром,

Не на панцире черепаховом,

Даже не на учёных книгах –

Мир стоит на шутах и психах.

 

Вам осанна, безумцы с психами!

Пойте громко вы, пойте тихо вы,

Пусть нелеп, словно ангел в цирке,

Ваших замыслов штангенциркуль.

 

Дерзновение, дерзновение!

Под уздцы ухватить мгновение,

И судьба, что пришла под окна,

Дерзновению будь подобна!

 

Так и что же тут непонятного?!

Я не сбылся, как башня Татлина,

Неизвестен, как сон троянца.

Некто. Не был. Не состоялся.

 

Буду слушать, как вечер выльется,

Как ложится в тетрадь кириллица,

Как стучит неуёмным дятлом

Вечный мой, персональный Татлин.

 

Повитуха

 

В тот славный год зима пришла, как госпожа,

Белёсым языком по лезвию ножа

Прошлась – и снегирей помазала бордовым,

Была не за горой кончина декабря

И с каждым днём бледней цвела его заря,

Он завершал дела и становился словом.

 

Деревню тишина укрыла с головой,

Полночный снег мерцал. И пахло синевой,

Полночной синевой, безудержною, пряной.

И человек вошёл, разбивший синеву:

«Ты повитуха, да?! Так поспеши! В хлеву...»

И не договорил, и на колени прянул.

 

Ничейный хлев чернел деревни на меже,

Гнездился мёртвый куст в проломленной уже

Который год назад кривой дощатой двери,

Морозный пар стоял серебряным столпом

И женщина в углу при отсвете скупом

Была едва видна, как в сумрачной пещере.

 

Шли роды тяжело. Роженица пока

Держала боль внутри, но смертная тоска,

Как молоко на стол, текла в её глазницы,

Её сгибала боль, как руки палача

И в глиняном горшке оплывшая свеча

Пускала чертенят по стенам вереницы.

 

Когда они вошли, огонь почти потух,

В окрестных деревнях средь прочих повитух

Кудесницей слыла пришедшая старуха.

«Кричи, – рекла она, – крик не держи во рту!»

И закричала мать в глухую темноту,

В поросшее быльём всеслышащее ухо.

 

Казалось ей – в ночи щебечут снегири,

Казалось – у неё ворочались внутри

Эпохи, времена, столетия без счёту,

А повитуха к ней склонилась, холодна,

И начала вершить то, что вершить должна –

Кровавую свою, великую работу.

 

Младенец в мир пришёл к утру, часу в шестом,

И мир лежал пред ним нетронутым листом:

Хоть целиком бери – и начинай сначала!

Старуха, замерев, как будто нежива,

Молчала. И молчал утративший слова

Расхристанный отец. И женщина молчала.

 

Младенец пах добром и статью вековой,

А свет, что над его струился головой,

Дорогу озарял тому, кто ждал ответа,

А где-то далеко, за краем синевы,

Уже сбирались в путь суровые волхвы,

Седлали лошадей и щурились от ветра.

 

И повитуха, что средь прочих повитух

Кудесницей слыла, проговорила вслух:

«Откуда в нём, в малОм, взялась такая сила?!»

Но чувствуя, что свет становится теплей,

Увидела звезду сквозь полосы щелей,

Вздохнула глубоко – и тут сообразила.

 

Разговор о верёвке

 

Я его не видел больше месяца,

А теперь, зимы на рубеже,

Прихожу – а он решил повеситься

И гляжу – повесился уже.

 

Смерть и жизнь даются одноразово

Человеку или снегирю.

«Что ж ты не предупредил, зараза, а?!

Хоть бы слово молвил»,  – говорю!

 

Он и молвил, как через пробоину,

С лёгкою небесной хрипотцой:

«Ты не бойся! Я живой по-своему,

В этом плане я — почти что Цой!

 

Я теперь смогу из жизни вырасти,

Не по росту стала мне она,

Я смогу неслыханные милости

Для друзей затребовать сполна!

 

А ещё я чаще буду сниться вам,

Приходить в метели и в грозе

И к тебе, гордячка в платье ситцевом,

И к тебе, плясунья в органзе.

 

И за нашу вечную инаковость,

И за журавлей у нас в руках –

В нас ещё повсюду будет надобность,

В нас – поэтах и проводниках.

 

Так что, кореш, дай работу штопору,

Выпьем за почин грядущих лет,

Будем живы – завтра сходим в оперу,

А не будем – сходим на балет!»

 

И, пока с какой-то высшей жёрдочки

Он ронял слова в мою тюрьму,

Примостились жизнь и смерть на форточке,

Свесив ноги в комнату к нему.

 

История с тремя неизвестными

 

Даниил Иванович Ю.

Выбивает крайне старательно

Об скамейку трубку свою

Совершенно самостоятельно.

 

Он фасадом повёрнут к Неве

И сидят рядом с этим баричем

Александр Иванович Ве.

Вместе с О. НиколайМакарычем.

 

Даниил Иванович Ю.

Совершает поступки странные:

Хочет он завести семью,

А заводит часы карманные.

 

На квадратный висок его

Кепи в крупную клетку грузится,

Николай Пижонович О.

Говорит, что это – безвкусица.

 

Сам же он к машинистке своей

Заявляется в чёрной кожанке,

Пьёт коньяк, чтоб затем смелей

Под столом её гладить ноженьки.

 

Александр Иванович Ве.

Не такой, как знакомцы все его:

Покупает, когда в Москве,

Шоколад он у Елисеева,

 

Чтоб глядеть, как всеми пятью

Ест конфеты его избранница.

Даниил Цинизмович Ю.

Говорит от неё избавиться.

 

Сам он, сердцем пустым бренча,

В треугольнике страсти мечется:

От пловчихи – к дочке врача,

А от дочки врача – к буфетчице.

 

А под вечер в большом трюмо

Предстаёт он фигурой жалкою,

Николай Однолюбович О.

Называет сие аморалкою.

 

Но когда выходят втроём,

Каждый – величина в истории!

И шагают чин-чинарём

По немыслимой траектории.

 

...Даниил Иванович спит,

Ищет выхода, ищет выходца.

Хоть насквозь пройди алфавит –

А из книги букве не вырваться.

 

Не испить святого вина,

Не гулять по Риму и Страсбургу,

Что ж поделать, если страна

Нынче верит в другую азбуку?!

 

Хоть на В. ты, а хоть на О.,

Хоть на Х. до чёртовой кучности –

Но пополнишь собой большинство

Перешедших в иные сущности.

 

Ляжешь в глине или в песке

(А свезёт – то в аллее буковой),

Но потом вставай налегке,

Чтобы твёрдо стоять в строке

И неважно – какою буквою.

 

Про красного аса Валерия Чкалова и ангела Гришу

 

Спирт хлестал не из бокалов

Красный ас Валерий Чкалов

И ходило средь народа,

Что летать умел он сам –

Даже и без самолёта,

Даже и по небесам.

Из Москвы летал в Ванкувер,

А потом взлетел – и умер.

 

Бог навстречу: «Здравствуй, сокол!

Приютим. Снабдим жильём.

А какой тут вид из окон –

Не сравнится и с Кремлём!

Но сперва порадуй классом

И сразись-ка с нашим асом!

 

Ангел Гриша юн и ловок,

Камнем – вниз, ракетой – ввысь,

Столько райских съел перловок,

Что считать и не трудись!

Победишь –  паёк и крыша!

Если ж верх одержит Гриша –

Ждут котлы тебя и сера,

А не райская купель,

Потому как ты, Валера,

Матершинник и кобель.

 

Хоть нахал ты из нахалов,

Красный ас Валерий Чкалов,

Но твоя лихая страстность

Мне, признаться, по душе!

Залезай в свой И-16

И начнём давай уже!»

И рванули ввысь над бездной

Белокрылый и железный.

 

Ангел Гриша – в горку с места,

Так и лезет на рожон!

Но и Чкалов был из теста

Из добротного сложён.

 

Ангел, плюнув жжёным пухом,

В штопор ухает в момент,

Чкалов тот же кверху брюхом

Выполняет элемент.

 

Тот  – в пике, а Чкалов рядом,

Гриша – тут и Чкалов – тут,

И уже над Ленинградом

Небо крыльями метут.

 

Ангел взмок уже три раза,

Продохнуть бы, но – шалишь!

Ах ты, думает, зараза –

Этот большевистский стриж!

 

Чкалов, хоть и в низшем ранге,

Но кричит весёлым ртом:

«А слабо, товарищ ангел,

Да под Троицким мостом?!»

 

Гриша обмер: слишком низко!

Но свербит внутри него:

Если ты не видел риска –

Ты не видел ничего!

 

И с размаху, с повороту,

Заложив крутой вираж,

К мостовому прёт пролёту,

Как матрос – на Эрмитаж.

 

Оборвалось приключенье

В паре метров от земли,

На державное теченье

Перья тонкие легли.

 

Чкалов Гришу – на закрылки

И несётся, как болид!

Эй, кричит, готовь носилки,

Райский доктор Айболит!

 

И шептал без аллегорий

Он лихому пареньку:

«На тот свет не смей, Григорий!

Мы и так уже вверху!»

 

Бог сподобил – и повыше

Расхотелось парню Грише.

Молвил Бог: « Прости, Валера!

Ты в хранители негож,

А вот в качестве курьера

Исключительно хорош!

График плотный: шестидневка.

В руки – флаг и к флагу – древко!»

 

...Двое из небесной лавки

Вылетают в пять утра:

Гриша – ангел по доставке

Озарений и добра,

 

И доставщик идеалов,

Дерзновений счетовод

Красный ас Валерий Чкалов –

Человек и самолёт.

 

Вагонная сказка

 

Мужику спать хотелось настолько,

Что святые зевали с утра.

Всё смешалось: наливка, настойка,

Триста беленькой, «Три топора».

 

В перегоне «Тверская — Динамо»

Выпадал из реальности он,

И мотало его, и пинало

Между двух незнакомых персон.

 

Сонной башнею, воткнутой в Пизу,

Он соседу скользил на плечо,

А сосед поддавал ему снизу,

И ругался при том горячо.

 

Это был толстопузый, как нецкэ,

Белозубый бухгалтер-фискал,

Он газету держал по- эстетски

И в неё по-эстетски икал.

 

Справа ехала тётка-горгона,

Вместо змей накрутив бигуди,

От неё до конца перегона

Шла трансляция: «Не подходи!»

 

А мужик, побеждённый Морфеем,

К ней бочком подобрался чуть-чуть,

И, в обнимку с потёртым портфелем,

Опустился горгоне на грудь.

 

Люди ждали, впиваясь зрачками,

Как снаряда на передовой,

Что она превратит его в камень –

Или почечный, иль мочевой.

 

А она, в мятой куртке «Лакоста»,

Вдруг его за плечо обняла,

Из горгоны став женщиной просто,

Просто женщиной, ждущей тепла.

 

В разрисованном чреве вагона

Спал мужик, не сносив головы...

Вот. А вы говорили – Горгона!

Впрочем, то говорили не вы.

 

Стул

(Из цикла «Песни форелевой бухты»)

 

Стул из лосиных сделан был рогов

И выглядел нелепо и жестоко,

Как будто три ладони великанских

Сцепились мёртвой хваткой напослед

И так остались послесловьем битвы.

За те года, что мы прожили здесь,

Сохатых мы не видели ни разу,

А этот стул, и стол, и прочий скарб

Остались нам от прежнего владельца.

Казалось, стул своею жизнью жил:

Его в углу я ставил полутёмном,

А утром у нагретой он печи

Стоял и, словно Шива многорукий,

Метался двойником на потолке

И на кедровых старых половицах.

Тогда его я выставил за дверь.

В ту ночь пришла невиданная буря,

Я чувствовал, что хочет он войти,

Языческим своим пылая гневом.

А утром он, грозою сбитый с ног,

Лежал в свинцовой необъятной луже.

Я подошёл и руку дал ему,

Я говорил ему: «Пойдём, дружище!

Пойдём домой – там сухо и тепло!»

А он лежал, отростками щетинясь,

И показалось: отвечал мне что-то,

И я бы это знание сберёг,

Когда бы понимал язык лосиный.

 

Господние маляры

 

С рождения четверга

Из-за туманной горы

К нам приходили снега –

Господние маляры.

 

И вмёрзшая в лёд форель

Глядела из синевы

На мессу белых земель

И похороны травы.

 

Но были к земле добры,

Отзывчивы и легки

Господние маляры,

Весёлые мужики.

 

Морозом от плеч горя,

Сходились на круглый двор,

На скатерти декабря

Белел костяной фарфор.

 

Кричали они: «Встречай!»

И пели нездешний зонг,

И сыпались звёзды в чай,

Рождественский оолонг.

 

Банка из-под чая

 

Чай давно заварен был и выпит,

Но на крышке так же, не шутя,

Ослик вёз дорогою в Египет

Женщину, мужчину и дитя.

 

Этой сценой в пустошах Синая

( Во второй главе Матфея стих)

Отличалась банка жестяная

От обычных банок жестяных.

 

Вместо каркадэ и кардамона

В банке этой помещались три,

Помнящие губы Посейдона,

Раковины с нотами внутри.

 

Каждая по-своему звучала

Два тысячелетия спустя,

В каждой был конец, расцвет, начало.

Женщина, мужчина и дитя.

 

Весёлая работа

 

Покуда жизнь волнуется и бьётся

Из края в край,

Не потеряй чутья первопроходца,

Не потеряй!

 

Пока ещё не вылеплен, не создан

Самим собой,

Ты удивись проткнувшим небо соснам,

Звезде любой.

 

Найди в любой обыденности странность,

В песках – исток

И не воспринимай житьё как данность,

Но как восторг.

 

Взметнись, как флаг, блесни спиною щучьей

В реке большой,

Произойди, как будто добрый случай,

С другой душой.

 

И окажись у женщины во власти,

Чтоб, не тая,

Распознавать все алгоритмы страсти

От А до Я.

 

И ничего особого не надо,

Когда без слов

Шагнёшь в заворожённость листопада,

В экстаз ветров.

 

А сделаешься лёгок и настоян –

Друзей любя,

Плесни в стаканы им себя, по сто им

Плесни себя.

 

И ощутив присутствие кого-то

Средь облаков,

Поверь, что жизнь – весёлая работа.

Без дураков!