Галина Ицкович

Галина Ицкович

Все стихи Галины Ицкович

Атлантика

 

Стать бы однажды шхуной

В платьице деревянном,

Спать бы на тихом рейде

Тёмным лицом к причалу.

 

Чтобы ломились трюмы,

Чтобы хватило даже

Эля на полсезона

Скушного каботажа,

Чтобы еженедельно

Не набирать матросов...

 

Киль на пробор расчёсывает

Струй океанских косы,

Солнце мережит щели

В выцветшей парусине,

Лёгкие наполняют

Воды Атлантики синей.

 

Стать бы подругой рачьей,

Донной прозрачной тенью,

Ползать по треуголкам

Жертв кораблекрушенья,

Сбрасывать в прах обломков

Хвост и ошмётки панциря,

Как на качелях качаться

На уцелевшем брамселе.

Шустрые рыбьи школы,

Хрупкие рачьи радости.

Нет, всё же шхуной: шхуны

Дольше живут на радужке.

 

Билеты забвения

 

Единственный не подверженный инфляции товар –  это забвение.

С возрастом билеты забвения дешевеют,

становятся мне по карману, купить их значительно проще.

Воспоминания гремят застрявшим в замке ключом.

Переверни лабиринт моей памяти,

и просыплются крошки,

закладки, заметочки ни о чём:

имена любимых собак

и пробуждения от чьего-то дыхания,

историческая необходимость и стратегия выживания

на отдельно взятой, победившей собственных демонов

(или забывшей о них?) земле,

на острове, соедине…

(Входит кондуктор, внимание!

Где оно, последнее портмоне?)

 

 

Блюз длинного уикенда

 

Я туточки, путь недалёк,

Прощаться бесполезно.

Когда железо всех дорог

Сомнёт стопой железной,

Когда фривей, других кривей,

Своё накинет лассо,

Когда компостер щёлкнет в срок

И обленившийся замок

На щиколотке лязгнет,

Освободив,  рвану пешком

По незнакомью, братцы,

И ни о чём, ах, ни о ком

Не стану волноваться.

В просроченные отпуска

Отъеду ненадолго,

И блюз холодного песка,

Холодного с утра песка

В меня войдёт иголкой.

Иглу на диск! – Кружась, стекать,

Скользить просёлком бывшим

И потихоньку отпускать

Меня не полюбивших.

 

* * *

 

Бояться слов простых,

бояться сложных слов,

пугаться звука речи...

Но собственных зверей очеловечить -

И продолжать запуганным зверьком?

 

Нет! – храбрый непроветренный мирок,

я выпущу тебя в иное, в мир, где

ты вырастешь. Свернись ужом за шкиркой,

я всем рискну – и выйду за порог.

 

Вдохнёшь и пролепечешь: "Аз воздам..."

Карабкайся на каждый холм пологий.

Ты обойдешься без вирусологий.

Всё, дальше сам.

 

11.2019

 


Поэтическая викторина

В одиночке

 

Прогулки по периметру двора.

Прогулки пальцем по стеклу.

Прогулки

вдоль пыльных трещин пола.

Под полосатым небом

А-ля Уорхол.

Прогулки без ботинок по стеклу.

О, сколько йогов надо для того,

чтоб научить меня терпенью, боли

служенью, чтобы в этой странной школе

я наконец ответила урок.

О, сколько стражей сменится бесполых,

дней сколько прошуршать должно бессонных,

чтоб не стремилась на прогулку я,

чтоб мне прислали лестницу и пилку

в буханке с продуктовою посылкой,

а я их съела, даже не жуя.

 

2013

 

Вместо эпиграфа

 

В некоторых странаx лица женщин-поэтов украшают крупные купюры.

Или – крупные купюры украшают поэтов, особенно женщин?

Я согласна с любым из этих утверждений.

 

Воспитание Голема

 

Мостом и площадью, мимо

Кружев замка и парка,

Мы шли и беспечно спорили,

Так ли несопоставимы,

Так ли неодинаковы

Пражские две истории:

Голема и танков.

 

Чернокнижники бедные – горе им! –

Что гуманность и к падшим милость!..

Воспитатели лепят Големов

Из грязного, лишнего,

Из того, что в урок не вместилось:

Из затхлых чаяний, из отходов прошлого.

 

Беспределище, чистое чудище,

Сборище запчастей,

Голем выходит голым в будущее.

Зачем он здесь, зачем?

 

«Куль со страстями, с пра-микрочипами,

с выправкой иностранной», –

Так, скороговоркой, перечисляют спецификацию

Конструкторы Големов,

отправляя их прогуляться в горы

или в район Малой Страны.

 

А вот и чудо-продукция – многоликий Голем,

Кичащийся вечным голодом,

практикующий патриотизм и аскезу,

Проклинающий создателя, неистребимый Гомо

Советикус в разных спорных позах.

 

Голем выходит в свет

В  ореоле огня, в залпе горя.

Голема глиняны голени,

Всеисцеляюще поле.

 

Что мы за люди, что мы за звери!

Собираемся по трое и глаголем:

«Ата Бра Голем», –

Замешивая катышки неверия.

Раздуваем костры и ноздри,

Объявления лепим на спину:

«Огонь, и вода, и воздух

Ищут речную глину».

 

Приручая монстров, разруливаем век.

Изобретатели раскланиваются, прогуливаясь полем:

– Кем, товарищ, приходится чёрный Вам человек?

– Это кто у Вас, Франкенштейн?

– А у Вас, реб Иегуда?

– Голем.

 

Всей философии

 

Мне говорят:

«Ты когда-нибудь вникнешь в текущий момент?

Не пора ли в волки – из поросят?

Ведь тебе не двадцать, а пятьдесят.

Прочитай за уикенд

Айн Рэнд».

 

Я говорю:

«Чем я старше, тем соблазнительней наоборот

Жизнь прожить. Не дождаться ли мне Годо?

Ну и пусть князь Мышкин очередной –

Просто Кошкин, а то и – кот.

Прожила в тех местах я довольно лет,

Где от страха привился иммунитет.

Человеку ведь надо, в его простоте,

Чтоб ходили ночами к нему не те,

От которых холодно в животе.

Всей затей.

 

Гуманизм безвкусен, как баббл-гам.

Эгоизм коктейлем липнет к губам.

Обладатели общего живота

Пьют бензин.

 

Поглощённые жалуются на темноту.

Поглотивший жалуется на колит.

Мы в едином чреве который год.

Больше нам ничего не грозит.

 

Я – не пища, не чрево, кишка слаба.

Иногда добра. Нажила добра.

Я – ни справа, ни слева. Везёт – жива.

Непрожёвана».

 

Вынужденная остановка поезда Прага-Берлин

 

– У нас ЧП. Пардон за неудобства.

И, с чёткостью кошмара:

– Вам придётся

Здесь погулять часок... часок-другой.

 

По улицам немодного курорта

Вниз от вокзала...

Память, полустёрта:

– Ты здесь была! Есть памятник, тугой

 

Младенчик, лук из бронзы,

Крантик-с-Пальчик.

– Скажите, как пройти?.. Здесь раньше... мальчик...

Никто на иностранных ни гу-гу

И непрозрачны взгляды.

Я: Простите...

Здесь у купален раньше был целитель,

Такой забавный...

Нет, сама смогу

Найти меж павильонов: идеален,

Репродуктивный бог, хранитель спален,

Стоит. За ним – аллей прямой пробор.

Губами, грудью, пальцами молодки

(Ах, Ботичелли, Грёз, Петров-и-Водкин...),

До блеска натиравшие прибор,

Феллатио лечились от бесплодья

(Вода и грязи тоже были в моде)...

Но в кризис детородный бум зачах,

Вода течёт, но никого не лечит...

Мне через двадцать лет идут навстречу

Смурные парни с бронзою в глазах.

 

Такой демографический фенoмен –

всегда к войне (примета). Страшный омен

Мой поезд им привез. Сквозняк проник

Словечка «предвоенный» в слово «мирный».

В киоске у вокзала – сувениры,

И новобранцев профили на них.

 

 

* * *

 

Выходя из дому

за марками или в магазин,

или чтобы уйти навсегда,

пробирайся вдоль стен, чтоб лихой ассасин-

ветер не сплющил или не снёс чердак,

чтобы лист упавший, как павший враг,

не глядел с тротуара без сил,

чтобы дождь не накинулся из-за угла,

чтоб прохожий взгляд не вонзил.

 

Уходи, не запоминая пути назад,

не размениваясь на записки,

не уча наизусть пароль.

Отыграл пол-акта, и двигай в сад.

Считай, что сложилась роль.

 

Заменяй депрессию манией.

Научись улыбаться асфальту, улыбка всмятку.

Благодарен будь, что судьба, уделяя внимание,

 на тебе отжигает вальсы

и менуэты вприсядку.

 

2016

 

Вязальщицы

 

Дыхание невозмутимо

И каждое движенье точно,

Плетут старухи паутину:

Петелька-накид, шали-пончо.

Не хорошели, не дышали,

Всю жизнь плели, не возражали.

Они здесь смолоду сидели.

Киножурналом стрекотали

Минуты, вечности, недели,

Жукам и ящерицам шали,

Полупрозрачные накидки.

Отыщешь их, пройдя вдоль нитки.

На пальцах трещины-зарубки.

Щенок резвится лопоухий

И дети держатся за юбки.

Собакам – пончо, шали – мухам,

Строга мантилья, как невеста.

Ещё полшали, и сиеста.

Ступает вечер, сняв ботинки,

По остывающему пляжу –

Плетут старухи паутину,

Старухи паутину вяжут.

Замолкнут спицы в час недлинный,

Пока в подстилки прячут лица, –

Тогда им снится паутина,

Старухам паутина снится.

Рассвет струится – что, не ждали?

Все шали, пончо, пончо-шали.

Свет лижет согнутые спины.

Покинув свой приют нечистый,

Плетут старухи паутину

И продают потом туристам.

 

Глаз Кусамы

 

I

Я посетила выставку Кусамы

Кусама не приехала сама:

У нас – вялотекущая зима,

Зачем мы ей? Но странно:

Вода и свет, сводящие с ума,

Сочатся из её горсти упрямой,

Благословив промасленный пейзаж

И мусора шуршащую позёмку.

Безумье на продажу! Глаз и чёлка.

У живописца кризис или ломка,

А мы глядим – не стоит вернисаж

Ни цента. Смыт дождями макияж,

За ним – вуайериста голый глаз

И точки в рамке.

 

II

Кусама (часть вторая)

Нам прислала

Смешную инсталляцию в консервах.

Не буду в этой очереди первой:

Сюда явилась истощить запас

Зима с пакетом тающей пороши.

Промёрзшие любители горошка

Послушно ждут возможности припасть

К весёлой белизне (a я, бывало,

За баночным ещё не так стояла

В предпраздничном безумии своём),

Видениями выстелить витрины:

Фалличен пестик, девственны тычинки.

Ещё немного – и дверной проём.

А там – проход в кусамину палату.

Я вспоминаю. Я ли виновата,

Что мыслям не собраться больше трёх.

Кусама бьёт горохом по стене,

А в кухне нарезают оливье.

 

И там, и здесь проныры-тараканы

За плинтус катят краденый горох.

Картошка вся в глазках. Глаза Кусамы

Глядят из всех прорех.

_____

Яёи Кусамa – японская художница

 

Жизнь Кащея

 

Мир, когда-то безбрежный и пьяный,

умещается золотою рыбкой в стакане,

а стакан – на столике прикроватном,

в дни здоровья – сигарно-кофейном, в ностальгических пятнах

былых излишеств. Обратной

дороги утерян след,

но не буду об этом. Из-под двери свет –

растаявшим сливочным маслом,

Ван Гоговским полем, сырковой массой,

шивой, последней облаткой, мессой,

недосягаемым лезвием в пироге бытия –

обещает задверный, забытый рай

гостиной, или что там у них, живущих.

Пить не хочется, но эти чашка, кружка,

стакан пришивают ко мне, как... ну да, игла.

Жизнь –  как нитка. Жена моя молода,

Что ей стоит, вдове на выданье, мне

отереть смертный пот, пожалеть вдвойне –

за сегодня и за непришедший день.

Все сервизы последней жажды не утолят:

Напиться воздухом нового дня.

 

Из дорожных откровений

 

...А я – путешественница. Пять часов строго на юг, где острова

открываются взору – а дальше бессильны слова.

Можно в аренду взять последний уцелевший фрегат.

Отсидевший на материке (и за то уважаемый здесь) пират

Мне покажет лагуну по пиратской-таки цене.

 

Здесь рассвет распевается: «ми-ма-мо».

Волны пахнут санблоком и колбасой.

Пёс, песочная морда, учиняет чайкам разнос.

Роскошь яхт проплывающих предсказуема чуть не до слёз.

Так – пока закат не затупит карандаши, а пейзаж не потонет во сне.

 

Поновей чего хочется? – семь часов лета через океан на восток.

Предварительно вытряхну из чемодана песок,

возведённый в титул пылинок далёких стран,

и – на площадь, по которой Ганс, разумеется, Христиан,

(двусторонние флюсы, запущенный гайморит,

официант из знакомой кафешки, завидев его, раскрывает плед)

шагает в театр, или перепарковывает велосипед

с Королевской на Ратушную, по соседству с визгами из Тиволи

и обильной аромой дешёвой еды,

в снежной взвеси среди цилиндров седых,

где араб в ушанке по-датски со мной говорит.

 

Что угодно, только бы не домашний обстрел.

Как угодно, только не видеть, как мир постарел.

Где угодно, только не

наедине.

 

Иностранные студенты

 

I

Мальчики подрабатывали фарцовкой.

Продаваемые ими джинсы

натягивались почему-то исключительно лёжа.

Девочки подрабатывали тоже.

Походка казалась неловкой,

Блестела кожа,

Облитая лунным молоком.

Странно было думать, что и у них где-то был дом,

Что их посещали мысли.

Они боялись провалиться на экзаменах,

а ещё они страшно мёрзли,

хоть и были вырезаны из картона

наших о них представлений.

Через некоторое время

я встретила такого, соблазнённого СССР, испанца.

«Volver, –  сказал он мне, –

Воспоминания лижут пальцы.

Я живу прошлым наизнанку, укрываюсь воспоминаньями

о вашей странной стране».

 

II

Кубинцы-студенты к зиме сходили с ума:

Снег набивался в любовники – в засосах запястья и шеи.

Мерседес, ты казалась мне девушкой с неба,

я не понимала, что означают

мозоли на твоих огромных, прекрасных ладонях,

цвета и формы итальянских слив.

Я не умела тогда читать синею-

щие от юго-западного степняка ладони,

пальмовые ветви их линий.

Ты была похожа на календарь.

Я листала твои рассказы о далёкой земле на воде,

o далёкой воде, о бесснежности.

Не сердись на меня, Мерседес,

Я давно обещала, но всё не ехала.

Вот и я, не прошло и сорока лет.

Мы увиделись, хоть и не сразу.

Ты забыла русский, подбираешь слова,

путаешься в смыслах и фразах.

Посмотри, я жива, привезла тебе линии жизни в подглазьях

и немного снега в сердце и волосах.

 

Как и предполагалось, до рассвета. Не-видение

 

Суббота, семь утра.

Пальцами раскрываю невидящие глаза:

Не пора ли спасать человечество?

На автобусной остановке

В темноте притаился Тед,

успешный пользователь банка TD,

Запаянный в тусклый плексиглас,

Ростом в полторы меня.

Мы доверяем TD, я и Тед,

Но сомневаемся в субботнем расписании автобусов.

Возможно, мне так и не удастся

Спасти ни одного пуэрториканца

Из вытащенных на нью-йоркский берег.

Фейсбук, к счастью,

раскрашивает ожидание

В цвета надежды и гнева:

Поэт грезит о воображаемой опасности;

Поэтесса, если есть такое слово,

вспоминает о несбывшейся любви,

Добавляя нотки абсурда в утренний коктейль.

Фейсбук – это книжка-раскраска, на обложке –

Прокисшие плоды воображения.

Фейсбук, как голодный птах, разевает клюв

В ожидании лайков.

Я забанила всех.

Лучше б сходила в баню,

Где мокрая листва имитирует осень,

Но хотя бы не холодит коленки.

На остановке я не более полезна, чем в бане.

Неспасеннное мной человечество досматривает субботний сон,

И первые симптомы рассвета уже подкрашивают губы Теда.

Автобусов нет как нет.

Мы так и не определились, наши пуэрториканцы или не наши.

Загадаю: если доеду-таки к утру, то наши,

а если опоздаю – всегда можно ещё вернуться

В тёплую ночь постели.

 

11.2017

Авторский перевод с англ.

 

 

Конец Рапунцель

 

По ночам вставала наощупь к окошку,

чтоб следить, как стремится звезда

заискриться, ныряя, в моих хороших,

в волосах моих, волосах.

С утра вычёсывала, высвобождала

случайно вплетённые сны.

По стенам башни к подножью стекало

жидкое пламя косы,

что, рыбача, забрасывала в неведомое

с непонятно какою целью,

и служили волосы одновременно

неводом и якорной цепью.

Озарялись деревни окрестные

моей гордостью, пряди пламенели.

Когда же вечер клубком разматывался над местностью,

волосы рыцарем беременели.

Я себе лгала, что отец мой несчастный

не отпустит, что меня нипочём не выцыганить

у него, и менялись рыцари часто:

вниз с косы – и в лес. Но разве дело в рыцарях!

Любовалась, не глядя, поскольку знала я,

что ослепнуть впору от этого блеска.

Подносили служанки к ним воду талую,

и вода отражалась в них с тихим плеском.

Ввечеру покрывали меня, и подушку,

и не знала, что утро наступит,

когда я увижу на ней, обернувшись,

из золота тихие струны,

что ещё качнется цветком прекрасным

голова моя, странно легка, но

проступает уже под руном бесстрастно

нагота моя белой каллой.

 

Я, разбив зеркала, в моей башне тесной

погасила свет, извела расчески,

и теперь, заслышав любовную песню,

не спешу спускать утомлённые косы,

только дни напролёт все считаю капли

в обмелевшей моей реке.

Дни и ночи сплелись паляницей, канули –

хвост мышиный в моём кулаке.

Всё, что было когда-то мною,

выпадает, за горстью горсть.

Урожай наполняет подолы –

пустоцветные листья волос.

Неприкрытым, облущенным семечком –

на заклание сна. Спят глаза,

а душа заходится в плаче вечном

по волосам моим, волосам.

 

Любовь к опере

 

На следующий день после связанной

с коронавирусом отмены выступлений

Метрополитен-опера объявила,

что будет ежевечерне транслировать лучшие,

отмеченные наградами спектакли

 

Нелегко удержаться за воздух, потоп презрев,

Опоздавшим к отплытию Ноева парохода.

По усам течёт бесполезный гнев,

Но не дарит иллюзию меда

 

То ли дело на сцене! Мурлычет в бреду Ламмермур,

Гильда пачкает платье тяжёлой, недетской кровью,

Ингалятор у губ Манон, Лир в жару заснул...

– Чем лечиться?

– Попробуй любовью.

 

Понадейся на оперу в предвосхищении дна,

Набери в респиратор глоток на витке вибрато,

И поднимет на воздух внутренняя волна,

Лёгкость лёгких,

отравленных Травиатой.

 

03.2020, New York

 

Магазин антиквариата в Наталии, штат Техас

 

В городке Наталия мне знакома

Лишь русалка в тельняшке – примета дома.

Распускает вязанье в углу Пенелопа-

Паучиха. Приезжих приводят стопы

В магазин старья, где столы и блюдца

(«Осторожно – порог, здесь прошу пригнуться»),

И – вперёд, по дороге, мощёной пылью

Чьих-то малозначительных меморабилий.

 

На фарфоре, как брэнд, – полукружье помады

Какой-нибудь местной Шехерезады.

Ностальгия по прошлому точит упрямо,

Словно капли из вялотекущего крана,

Довершает картину группа туристов,

Рослых школьниц из города Корпус Кристи

(По дороге в Даллас, миль примерно триста) –

Напряженные лица, неловкие пальцы.

Соблазнительно в городе потеряться,

 

На витрины Наталии* заглядеться,

На себя примеряя чужое детство,

И проснуться промозглой техасской зимою,

Под холодной рождественскою звездою.

___

*Наталия (лат.) – рождество.

 

Мартовское бытовое

 

I

Кто за мной в очереди?

Может быть, смерть сама,

Маска в кармане?

Апокалиптический склад ума –

сущее наказание.

 

II

запустение там, где вчера макароны

очищение улицы, уплощение площади

боже, храни короля от короны

и, если можешь, подданных

по

ща

ди

 

III

Руки, обесцвеченные хлоркой…

В старую воронку не ударит...

Ты найдёшь меня на верхней полке

Среди стёртых дедовых медалей

(мне б за храбрость ничего не дали).

 

IV

Нету кары коварней, чем карантин:

что ни привидится,

покуда сидишь один.

Чем поверхность стола моего кишит?

Тут попробуй не поседей!

 

Заклинают стихи меня: "Не пиши

Хотя бы четырнадцать дней".

 

V

Карантин, капризный князёк удельный,

Нам навязывает наказы свои и законы.

Старый друг приходил постоять у двери

И ушёл к обеду, звонка не тронув.

 

VI

За стеною телеистории

Правят бал в темноте голубой.

Домовые сдают территорию,

Каждый сам себе домовой.

 

VII

Стал привычным страха обруч чёрный.

Сюр глядит смиренно, по-овечьи.

Милый мой, с подушкой обручённый,

Ничего, что я прощаюсь каждый вечер?

 

Мэйн-стрит

 

I

В прошлом году, бывало,

Дотронешься до побережья

На атласе в старой лавке –

Бухты пристанут к пальцам.

Но букинист разорился

Или умер весною.

Волны клокочут, о камни

Названий в пыль разбиваясь.

 

II

Кованые ограды,

Вдовы на каждом балконе,

От океана взгляды

Не отрывая, стонут.

Жаль, букинист закрылся,

Но повезло с погодой.

Что карантин Атлантике –

Не такое смывала походу.

 

Наш потоп #6

 

Как нам нужен Ной, строгий, как Дарвин,

серьёзнее билетёра,

с фонариком гоняющийся по темному залу

за упорными, как сорняки, безбилетниками,

не подсаживающий за десятку всякую парную шушеру.

Ноя не разжалобишь ноем

веганов, анаэробов, не-бинарных неформалов,

несформатированных видов.

Ной не верит ни в непотизм, ни в шовинизм.

Свет шарит по ночной палат… (простите!) каюте,

выхватывая лица счастливчиков.

 

Одесский зоопарк.

Как я перестала верить в Деда Мороза и прочие чудеса

 

I

 

Я люблю воскресенья, Родину и цифру «три»

на боку трамвая, как и я, патриота. Внутри –

сиденья изогнуты (новенькая сказочная ладья),

тоже красные. Разворот –

и трамвай направляется... нет, не в парк, а в обратный путь,

к зоопарку, в котором сегодня

по расписанию – чудо:

нас абсолютно бесплатно пропустят, и я без помех смогу

ходить вдоль вольеров целых сорок четыре минуты,

за жизнью зверей следя.

Мама придёт за мной на сорок пятой, в срок,

или даже позже немного. Я – счастливая дочка матери-педагога,

которой достался невероятный частный урок:

дочке директора зоопарка захотелось музыке поучиться. Неплохо,

правда? Так я попала в закрытый на санитарный день зоопарк.

Директор живёт за зелёным забором

возле страусов, лам и альпак,

сразу за парнокопытным вольером.

 

II

 

Утро позвякивает ключами,

отпирая калиточку ясного неба,

протирает солнце, вздымая клочья

пылинок. Я прилипла к стеклу вагона, нос расплющен нелепо.

Раннее утро каждого воскресенья –

это, оказывается, время

бесшумных старушек в чёрном,

наводняющих третий маршрут:

какая-то специально выведенная порода,

обитающая в этой части города.

Просачиваются к выходу, как песчинки узким горлом песочных часов,

пустыми губами что-то жуют.

Я ненавижу старушек – мещанок, мышек.

Что им Неизвестный Матрос

и слава героев павших:

они навещают пыльных тёть и племянников

на кладбищенской тощей пашне.

Большая их половина стекает на землю неслышно

из жёлтых трамвайных дверей, удаляется в каменный лес

на остановке «Второе кладбище»

по красной нити пионов, гвоздик и роз.

У пугающих врат – венки из бывших цветков ядовитых оттенков

и ещё старушки: этих, возможно,

разводят прямо там, среди памятников.

Избыток старушек чёрной волной

выплёскивается на остановку «Привоз»,

вместе с нами на солнечный зоопарковый газон.

У них – особые отношения с красным: змеиные головы тюльпанов

по-собачьи вынюхивают дорогу,

маки, обмякнув, обещают забвенье и сладкий сон.

 

III

 

Оживлённый директорский уголок. Переступаем порог

жилища с коврами, фоно и сервантом,

как у всех –  если б не звуки саванны,

периодически заставляющие позвякивать цветные бокалы.

Я спешу распрощаться вежливо и смиренно:

мне многое нужно успеть.

В кулёчке – снедь

для зверей: печенье «Мария» и яблоко «Семеренко».

Саванна с тропиками – за стенкой.

 

Я спешу к любимцам. Но сегодня, видно,

мне досталась добавка воскресного чуда,

сахарной ваты в колком пакете.

Говорит директор: «Показать хочу вам

павильон исключительно для своих. Эти

животные –  бывшие цирковые».

Я парю на облаке. В тускло-синем

сыром сарае

пахнет грустным больным зверьём.

Я умею считать до семи слонов,

но здесь восьмой, неудачливый слон

обитает среди прочих цирковых неликвидов,

бесформенно-грустен.

Рабочий мне вскользь говорит:

«Не бойся, они не укусят».

Слон, в болячках на портфельной коже,

шумно вздыхает рядом с библейским ослом

мрачного вида –

тот, обычно впряжённый в тележку, сегодня в отгуле,

детишки его не злят.

Попугая тошнит,

дрессированная мартышка дрожит, обнимая плечи.

Эти звери отравлены человечьим

не меньше, чем зоопарковая земля.

Через много лет, пытаясь понять эстетику театра абсурда,

я вспоминаю мятые ослиные губы,

трамвайный скрежет, печальный и бессмысленный,

и надо всем –  скрипучее «ля»

первой октавы, ввинчивающееся в юные нервы,

извлекаемое из двадцатирублёвого шедевра

местной деревообрабатывающей промышленности.

 

IV

 

Вот и меня наконец затошнило.

Раскрываю ладони в чернилах,

изучая

скобки, оставленные ногтями.

Пятясь,

отклоняю приглашение отведать обеда

и чая:

кто знает, чьё мясо у них на обед.

Дичь эту впитывать –

всё равно, что воспитывать

собственного Пятницу.

Прядку на палец накручиваю.

Домой сейчас – всего лучше.

Чудо ни в чём не виновато,

ком сладкой изжоги от вожделенной ваты.

Дочка директора смотрит вслед.

 

Зоопарк выносится за скобки.

Ладони разодраны, улица загазована.

Мертвецы, подрастая в кадках,

оборачиваются газонами.

Вздохи льва (не из его ли пайки оплачиваются частные уроки?)

да пронзительные, трубные упрёки

раненого животного с кольца перед трамвайным депо.

Если бы так не горели щёки.

Это – малярия? лихорадка

Денге?

Я понимаю внезапно:

Африка не существует. Индии и Австралии тоже нет нигде.

Под ногами сыро и гадко,

как в бассейне реки Амазонки, которая тоже придумана, скорее всего.

Этой зимой я впервые не жду Деда Мороза:

Дед-Морозов завозят с фабрики грёз.

Я не знаю о кладбищe, о мёртвых звёздах,

о том, что у входа

была могила Веры Холодной,

а также нескольких кино-отцов.

– В зоопарк отказываешься?! Ты всерьёз?!

_____

Примечаниe. Зоопарк располагался через дорогу от «Привоза». Рядом с зоопарком находились трамвайное депо и парк Ильича с аттракционами. Всё это было построено в конце 30-х годов на месте 1-го Христианского кладбища. Никаких перезахоронений не было – просто залили кости бетоном и построили танцплощадку, вольеры для зверей и так далее. Где-то у входа действительно были могилы знаменитых артистов немого кино, в том числе Веры Холодной. Ещё до основания зоопарка это место использовалось цирковыми для размещения животных, не занятых в представлениях.

 

 

Одиссей

 

I

 

Войну сворачивают.

Герой мечтает

О ванне, горячем ужине,

О лёгкой дороге домой

В первой же попутке-лодке.

В руинах всё, что хоть какой-то смысл имело

Разрушить – не оставить же врагу.

Хоть враг сейчас принижен до гуся,

Голодного мальчишки, попрошаек

Всех мастей, из разрозненных

Колод.

И воздух вражеский так холоден, так тонок –

Стреляется легко,

Несётся звук.

Герой, конечно, вовсе не маньяк,

А исполнявший долг –

Когда державе

Успел он эти смерти задолжать?

Война, по сути, не ведётся

Из-за Елен, гражданских прав, свободы.

Война стоит, как в горле ком, как Геркулесов столп,

Как памятник последнему пределу.

Победив и завершив войну,

Герой становится

Простым гусеубийцей.

 

II

 

Всё-таки боги любили его, все до единого: не пустили домой прямо так,

прокопчённо-циничным, с фантомной болью в ночи,

с картинами боя в фигурной рамке сна,

с вечным привкусом гари.

Он действительно отслужил,

заслужил прибытие к дому и любви

(зажИл и зАжил?).

Ампутированные чувства, конечно же, не отрастают, но

по крайней мере первая его ночь была не с той, которая ждала

другого Одиссея, прежнего жадногубого весельчака.

Ему повезло больше, чем обезумевшему Аяксу,

пытающемуся убить в себе убийства –

самоубийством.

Дорога Одиссея к дому–

лучшая метафора посттравматического стресса.

 

Охотничьи трофеи

 

Фердинанд выходит к воротам в сумерках,

озирается по привычке, примечает цели.

На горизонте ни газели.

Ружьё пристрелянно щелкает: «Ме-заль-янс».

 

Фрейд, небось, уехал уже из неприбранности Прибора

(бывшего Фрейберга)

в поисках лучшего берега,

а не то предложил бы тебе сеанс.

Австро-Венгрия, и та не дорога,

так зачем тебе, Фердинанд, рога?

Охота – это так мелко!

Ты нынче – простой эрцгерцог, эрзац,

подделка,

отдавший корону

за обычное счастье с простолюдинкой –

пропустите его под пулю!

Фердинанд выходит к обрыву,

вглядывается в конопиштские дали.

Чешские лица, чешская пища,

бессмысленные гербы и медали.

«Никто не желает больше работать», –

мажордом ему жалуется на местных.

Только курить да трепаться о войнах,

о границах Австро-Венгерских.

 

На него поохотились вволю,

как на диковинное создание,

журналисты, словоохотливые

террористы в своём репертуаре.

Фердинанд и Фрейд,

вензель «Ф» на столовом приборе.

Оба были любимы, у народа в фаворе,

всей-то разницы – у Фердинанда

мозоль на плече от приклада.

 

...Фердинанд обходит границы владений.

Ночные деревья, подсвеченные сигарой,

рассыпаются на сор и гравий,

невидимое ночью солнце соперничает с его сиятельством

Фердинандом, последним романтиком,

пленённым смертью, попирающим Африку,

расчленяющим и пожирающим зверьё

в перевёрнутом мире,

где рога – это единственный след, оставленный на земле.

Галерея рогов ведет в спальню.

Софи приглаживает усы его.

Пора ложиться, завтра ждет Сараево.

От бритья порез все саднит с утра, но царапина,

царственная кровь

на мундире почти не видна.

Падая вниз лицом,

Фердинанд успевает подумать:

«Это будет последняя война».

 

*Замок Конопиште был любимым местом отдыха и охоты эрцгерцога Франца Фердинанда. Будучи большим любителем охоты, эрцгерцог оборудовал в замке механический тир, расширил уже ранее хранившуюся там коллекцию оружия и доспехов, а также создал несколько «охотничьих коридоров», украшенных добытыми трофеями – тысячами оленьих рогов, кабаньих клыков, чучел лисиц, экзотических животных и птиц. (Wikipedia)

 

**Фрейберг (ныне Прибор) – родной город Зигмунда Фрейда, находится на расст. 30 км от замка Конопиште. Фердинанд и Фрейд жили рядом некоторое время, но никогда не пересеклись. Хотя – есть свидетельство об их встрече в Вене.

 

***В 1900 году Франц Фердинанд женился морганатическим браком на чешской графине. Софи Хотек (1868-1914)получила титул княгини Гогенберг. Перед бракосочетанием, совершённым с согласия императора, Франц Фердинанд должен был торжественно отречься за своих будущих детей от прав на престолонаследие (Wikipedia)

 

****Гибель Франца Фердинанда  в Сараево от рук сербских террористов явилась для Австро-Венгрии поводом к объявлению ультиматума Сербии и началу Первой мировой войны.

 

Ресторанчик

 

Крен при заходе в гавань увеличивает осадку.

Устав от омаров, забежали в непопулярный рыбный.

При виде меню раззуделись брюшные плавники.

 

Шотландию от Ирландии отличает не количество осадков, 

а направление ветра во время ливня.

То-то радовались пилигримы,

добравшись до ознобной Новой Англии,

явившейся явным апгрейдом.

Зависали, наверно, в восторге на рейде,

но в путеводителе об этом ни слова.

 

– Нет ли у вас чего-нибудь мясного?

 

* * *

 

Свадьба змея с летучей мышью,

мрак, бесовская отрада.

Пригласили Лаокоона,

даром что он без фрака.

Завывает кликуша Кассандра

в неуёмном своем торжестве.

Интернет задувает и хочет вырубить свет

Март, бессмысленный месяц.

 

Сон на мокром песке в Киттери, штат Мэн

 

Пока я по Киттери шла к Кеннебанку,

Из сумки ЮТьюб бормотал: «Чужестранку

Сожрала акула, стирая границы...»

Мой сервер завис, но история длится

На сервере сердца:

На севере пляжа

Купальщица мёрзнет, локатор отлажен,

В мурашках заката песочные горки.

Акул окуляры, локаторы орки

на берег направлены.

Чёрной касаткой

Бросается женщина

в зябкие лапки

Волны океанской.

Костюм её термо-

Налажен, в порядке застёжки и нервы.

 

Дельфин подплывает, как парус надежды.

Он антропоморфен,

Он северно вежлив,

готов оградить от акул и касатки.

Но женщина бьётся над смерти разгадкой...

 

Акуле не нравится вкус неопрена,

Прощается тело с душою нетленной.

 

...Без страха ложусь

На песок головою:

Акулы не ходят по кромке прибоя.

Отгладило море остатки одежды.

Морфей закрывает набухшие вежды

Мои. Но, в сознанье тараня пробелы,

Врываются в дрёму чужие проблемы.

Чужие проблемы, чужие печали

Меня атакуют

Несытою стаей.

Зачем мне чужое,

Клянусь Моби Диком,

На диком причале

Атлантики тихой?

 

Стряпухи

 

Убивайтесь не до смерти,

переругивайтесь не злобно.

Разноцветные сёстры,

несварение свaре подобно,

Не отбелены и не выпрямлены

Ваши косы и пылкие чувства

Геноцидом колумбовым -

колумбарием  пыльным и грустным.

Рис отбелен, отварен, бобы рассыпаются мелко.

Христиане и мавры*

                    на обеденной звонкой тарелке.

 

--

Moros e Cristianos* - популярное блюдо

Латинской Америки (черные бобы с белым рисом)

 

Тоска по тирану

 

I

 

Господи, слышишь, пошли мне тирана,

Чтобы по площади шагом печатным,

Чтобы сосед пострадал за тираду,

Чтобы коллегам моим неповадно.

 

Чтоб набухало, как скрытая рана,

Нежное, сложное тело тирана

В пульсе, в сознании, в порах и вздохах,

Чтобы навзрыд запевала эпоха.

 

Вот он, окуклился. Так нам и надо.

Куколка, бабочка, смерть шелкопряда.

 

Мы преступаем свои же законы.

Всем по тирану за рамой оконной.

Глянешь – к стеклу, нос лепёшкой, прижаты

Лики и литеры, руки, плакаты:

 

«Слава .. ура.. жив тиран... пусть вовеки...»

Лики ликуют, кричат человеки.

В храме робеем, привычней – спецхраны.

Цивилизация – автор тиранов.

 

II

 

Хороня, мертвеца не ругали.

 

Куба плачет, ликует Майами.

Calle Ochо, за неделю не смежив очи,

растекается под эстакады,

пляшет, молится и хохочет.

Диктаторы дебютируют в роли героев,

Море – живою изгородью, частоколом,

элементом тюремной стены. Схоронясь за картами

лучших миров, герои скатываются в диктаторы.

 

Чьи-то кубики – до сих пор за морями

(расстояние замеряли

и сообщали, что Куба – рядом,

достанешь объятием или снарядом)

Там же – велики, детские кори,

постели (из них, говорят, сигали в море,

океан ко лбу прикладывал руку).

Прыгали дети, старухи, шлюхи.

Шлюпки растягивались? По слухам,

столько их погибало в шторме,

без фонарей, в пограничном гуле!..

Я хочу понять, почему так плачут на Кубе,

«Гранма» в чёрном трауре рубрик.

Жизнь и смерть – это Рубика скользкий кубик.

Не у всякого складывается по цвету.

Некролог заштриховывает газету.

 

Жизнь и смерть – это ведомство бога Побега.

Убежать – безопаснее, но одиноко.

Оставаться – знакомо, но более страшно.

Мир поделён на оставшихся и бежавших.

Тоска по тиранам – в традициях века,

в том числе прошлого. Оторвите мне веки,

 

Чтоб невзначай не закрыть глаза.

 

 

Упражнения в изучении зимнего города

 

Предрассветное

 

Когда ты заснежен так, что кажется,

Снег – это просто триллера атрибут,

Когда за окном подмерзает кашица,

Поезда никуда не идут,

Когда посыпает снотворным крошевом,

Когда теряешь присутствие духа

Когда не ждёшь ничего хорошего,

Гляди – за окном старуха.

 

Старуха, корявая кочерыжка,

Скользит сквозь рассветный мрак.

Старуха бредёт с усилием, рыжая

Окалина на гетрах и мятых щеках.

 

Это пятно – от кимчи.

От него же отрыжка.

На связке блестят ключи.

 

Старуха, корейская ведьма на пенсии,

Выплачиваемой облачной валютой,

Сквозь метели мучное месиво

Протискивается из ниоткуда,

Снег валится кашей пшённой

В открытый рот капюшона.

 

На протяженье весны ли, осени,

Лета, приступа полиартрита,

В день нажатия кнопки, наутро после –

Химчистка всегда открыта.

Старуха ортопедически шаркает,

Отдуваясь – неужто жарко ей?!

Скользит вперед кривоного, натружено

Героиня собственного не кончающегося сериала.

Сущее мерит стужами.

Открыться вовремя – это немало.

 

Старуха вечная, неизменная

Торит тропу по-хозяйски.

Это её вселенная,

Её ключи на связке.

 

Ностранд Авеню

 

Открыточный день. Красногрудая птица

На алом пирожном рябины, в глазури снежной.

В проёме открытой двери

Старая пьяница

дивится на невозможное

С последней не пропитой территории –

Никакой Нострадамус не предскажет похмельный восторг.

Ностранд Авеню

Запружена утренней очередью страдальцев

В ожидании открытия кормушки услуг социальных,

И только птица заботится о себе.

Изгоняю чёрную полоску очереди,

Пьяницу, следы от мусорных баков

Из видоискателя.

 

Пересадка

 

Улица, урок прогулянный, умница,

Распадается надвое в заложенном месте,

Я, странница, не достойна

Упоминания на городской странице,

Отражений в тыща одном городском предмете,

В глазах прохожих, в стекле наручных часов.

Девушки зря теребят Айфоны

В поисках нужных слов.

 

Ночью

 

К полуночи бессонница совсем достала,

так что встала, оделась, поехала.

Город уже обезумел. Пенились тротуары.

Люди на них пузырями

возникали,

нанизанные

на зазубренные острия магистралей.

В перехлесте стритов,

авеню и площади,

на которой никогда не бывает потише

или попроще,

стояли совсем пропавшие неофиты,

открытыми ртами глотали город, как порошок,

как таблетку на вечеринке,

когда со всеми – и всем вставляет, а горечью только тебя тошнит.

Свет препарировал.

Свет выхватывал

фрагменты, фасады.

Зеницы фотоаппаратов

цементом света залиты.

Нету ни впадин на асфальте,

ни другого, из того, что забыть бы рады.

Рекламы – новьё. Просто дежа вю.

Всё было здесь новым столько раз на дню.

Перелицованные лица

выныривают из колодца, казавшегося бездонным.

Кто-то сюда возвращается из больницы,

чтобы умереть дома.

 

Ученик

 

У Петра веснушки и пластика снулой рыбки,

На щеке проклёвывается розовое – подростковый нарыв,

А улыбка сворачивается улиткой.

Пётр – хороший парень, но лучше бы уходил.

Он говорит: «Я предам тебя, когда пропоёт крокодил,

Прокукует козёл, провизжит стрекоза», –

И теперь я живу среди странных звуков.

Почему-то мне стыдно глядеть в Петровы глаза –

Это я создаю дилемму. Смотрю на руки

(Он раньше ими меня обнимал) –

Слепые, скользкие глубоководные штуки –

Что там – мина? чмокающая дюна? провал?

 

Цветок неизвестных кровей

Джазовые вариации

 

I На тему Л. Хьюза

 

Душа течёт серебристой рекою.

Ева глаза опускает смущённо.

Глаза навыкате… Катят волны

Корабль Цезаря, и прикроет

Рукой смущённою Клеопатра

Сосок, раскрывшийся так некстати.

Цветок неизвестных кровей приколот

На грудь танцовщицы дешёвого шоу.

Кто платит за всех? Кто собою платит

За музыку древнюю в новом прикиде?

Что было раньше, джаз или овум?

Цветок Клеопатры? Цветастое платье?

Будете в Гарлеме, отыщите

Шестиголовое тело джаза.

 

II

Пчелы трассируют. Мир обезвожен.

/Барриос чертит в своей преисподней./

Липнут песчинками Копокабаны

Или извёсткой моей подворотни,

Жёлтыми нотами Монгоре

Точные, терпкие гончие пчёлы.

 

Жар малярийный другого укуса

/Плачет Пьеро, погибает Петрушка/

Жёлтой пыльцой оседает на пальцах,

Жало виднеется в центре. Не плакать!

Прочие могут ли с ними сравниться

В прочности, точности чёрного жала.

Что твой Пьяццола, что твой Стравинский.

Жалят пониженной пятой ступенью.

Бредит фагот в маракасовом мраке,

Нету на джазовом небосводе

Проще узора, чем чёрное с белым.

Жёлтое видится пчёлам-джазменам.

Жёлтые сполохи. Джазово небо.

 

Чешская кухня

 

под тёмными сводами с выпирающими рёбрами

что-то жёсткое рвать зубами

под влиянием пива вытанцовывать кренделя

над искривлённым тестом

кнедликов

парить

над воздухом палачинок

мне без начинки

здесь нельзя без начинок

ложечка в соусе

на Виноградах

 

по Микулову впроголодь

дышать на ограду

 

Чужие вещи

 

Крыша съезжает

неожиданно,

как жилец, с которым долго судился за неуплату:

Дверь по-прежнему опечатана,

всё закрыто, а смысла нет.

Но отсутствие смысла не видишь сразу,

Всё пытаешься объяснить,

извиниться за старые недочёты,

повиниться в чём-то.

Здесь не вспыхивает больше свет,

паутина на счётчике, газ перекрыт

в нехорошей квартире...

Замолчав, обрываешь фразу,

чтоб расслышать последнюю правду

о себе в этом мире.

 

Чужой сон

 

Старый, из детства, сон

                            пахнет гарью, навозом, летом:

Едет весёлое слово «дрезина» по рельсам нагретым.

 

Я не один на дрезине – со мною едет

Нечто фольклорное, вроде ярмарочного медведя

(Этот сон по ошибке мне выдан, наверно;

Это – бабушкин с папой исход  по дороге военной).

Едем себе на дрезине, запиваем красненьким –

Бесстрашно падаем в будущее, по мысли классика.

Мой медведь ручной с рычагами справляется ловко:

На медвежьей родине – последняя остановка.

По губам ветерком нас дорога, дразнясь, мажет,

Но погляди назад – всё в дыму и саже,

Чёрно-красный лес отступает задником театральным,

Скомкан бедный пейзаж, как листок тетрадный,

Проводами зачёркнуты обочинные осины.

Вот закончились рельсы, но дальше летит дрезина,

Разгоняется влёт, скрипят, обрываясь, тросы.

(Падать во сне – расти, но этот – не к росту).

И свистит пейзаж, и скулит медведь, и в ушах давление:

Не сошли на конечной, и где же нас ждёт спасение?

 

Я боюсь повстречаться – во сне, на рисунке сына –

С подрисованной к облаку вечной моей дрезиной.

 

Эмигрантский серпантин

 

I

Эмигранты легко узнаваемы на фотографиях.

Это за их спиной ломятся распахнутые багажники

свежезарентованных кадиллаков;

талии надёжно схвачены спасательным кругом

североамериканского жира:

«У нас его много, так что мы никогда не утонем».

Горизонты лоснятся радугой:

«Это мы всей семьёй по дороге в «WhiteCastle».

Червоточины писем со старой родины

Отправляются в спам высокомерным

великодержавным сервером. Всё в цвету.

Имена, которыми они окликают друг друга,

похожи на лошадиные масти или сорта хлеба,

а фамилии – вехи былого позора, разменная монета очередей

в учреждениях немилосердного стыда.

 

Эмигрантам снятся многоязыкие сны в монохроме,

потеря купонов на питание, потеря билетов на родину,

чугунная челюсть чиновницы-англосаксонки.

Но в конце концов и у них случается воскресенье,

и они позируют на парковке, на фоне чужого багажника.

 

II

Дети, рождённые в эмиграции, красивы и крупны,

как птицы, выращенные в неволе.

У них новые, звучные,

щекочущие горло и ухо имена.

Oни – талисманы,

обладатели паспортов, – самим фактом рождения

в голубой прохладе городской больницы,

превращают семейство из своры мышей

в серых кучеров, в ливреях цвета государственного флага.

 

Старшие дети взрослеют рано, просиживают в залах

бессмысленного ожидания,

любезно и торопливо переводят ложь своих взрослых,

полуобъясняют семейные тайны

(«Мама никогда не была замужем за папой,

и брат мой – не кровный брат», –

«Да, все семеро по одному адресу,

но не используйте его для переписки»),

сонное зелье очередей

запивают, не морщась, одним глотком,

чёрной водой чужих решений.

 

III

Кукольный театр эмигрантского дома:

папa-марионеткa подвешен на ниточках срочной работы,

брат-клоун вечно судится с корпорацией,

жонглирует просороченными платежами,

мамa-матрешкa вытаскивает талисманы (Тиффани и Тайсонa)

из округлого таинства деревянной утробы.

Голоса как визгливые тормоза,

давят расплавленным жаром.

Разноцветная кровь переливается

на расцарапанной коленке самого младшего,

с двойным именем Принц-Талисман

(губы поджаты, ногти подстрижены,

каллиграфия практикуется на кирпичной стене школы).

 

IV

Набережная в европейском захолустье, восточный базар.

Воскресный угар

покупок, примерок

нарядов с вешалки «Всё за пять евро»,

помятых сердитых кур, депрессивных кроликов

в клетках,

дюнеров, новой немецкой еды,

льежских вафель, ожогов от жира.

– SpeakFrench, – говорит мне продавец средних лет

в отливающей фиолетовым древней щетине,

с диковинным акцентом, как будто в горле у него пламя или слива.

Сколько раз он слышал это за годы бельгийского уюта,

сколько раз ему снилось написание слов, касание фразы.

– SpeakFrench, comme ça?

Стайка одинаковых девочек-птиц примеряет все по очереди,

всем сёстрам по селфи,

отправляют снимки своим Али и Салимам.

Так мы живём, по обновке в неделю.

Приезжай, ну когда же.

Заплывают лёгким жиром разбитные мальчишки,

забывшие страх/голод/хлопки выстрелов/

кому надо отправить выручку в конце месяца,

и подходят к лоткам их серьёзные сёстры,

а может, они улыбаются под никабом.

Набережная Рузвельта

Следует за Де Голлем,

За Рузвельтом следует излом реки.