Вместо эпиграфа
В некоторых странаx лица женщин-поэтов украшают крупные купюры.
Или – крупные купюры украшают поэтов, особенно женщин?
Я согласна с любым из этих утверждений.
Билеты забвения
Единственный не подверженный инфляции товар – это забвение.
С возрастом билеты забвения дешевеют,
становятся мне по карману, купить их значительно проще.
Воспоминания гремят застрявшим в замке ключом.
Переверни лабиринт моей памяти,
и просыплются крошки,
закладки, заметочки ни о чём:
имена любимых собак
и пробуждения от чьего-то дыхания,
историческая необходимость и стратегия выживания
на отдельно взятой, победившей собственных демонов
(или забывшей о них?) земле,
на острове, соедине…
(Входит кондуктор, внимание!
Где оно, последнее портмоне?)
Жизнь Кащея
Мир, когда-то безбрежный и пьяный,
умещается золотою рыбкой в стакане,
а стакан – на столике прикроватном,
в дни здоровья – сигарно-кофейном, в ностальгических пятнах
былых излишеств. Обратной
дороги утерян след,
но не буду об этом. Из-под двери свет –
растаявшим сливочным маслом,
Ван Гоговским полем, сырковой массой,
шивой, последней облаткой, мессой,
недосягаемым лезвием в пироге бытия –
обещает задверный, забытый рай
гостиной, или что там у них, живущих.
Пить не хочется, но эти чашка, кружка,
стакан пришивают ко мне, как... ну да, игла.
Жизнь – как нитка. Жена моя молода,
Что ей стоит, вдове на выданье, мне
отереть смертный пот, пожалеть вдвойне –
за сегодня и за непришедший день.
Все сервизы последней жажды не утолят:
Напиться воздухом нового дня.
Чужие вещи
Крыша съезжает
неожиданно,
как жилец, с которым долго судился за неуплату:
Дверь по-прежнему опечатана,
всё закрыто, а смысла нет.
Но отсутствие смысла не видишь сразу,
Всё пытаешься объяснить,
извиниться за старые недочёты,
повиниться в чём-то.
Здесь не вспыхивает больше свет,
паутина на счётчике, газ перекрыт
в нехорошей квартире...
Замолчав, обрываешь фразу,
чтоб расслышать последнюю правду
о себе в этом мире.
Чужой сон
Старый, из детства, сон
пахнет гарью, навозом, летом:
Едет весёлое слово «дрезина» по рельсам нагретым.
Я не один на дрезине – со мною едет
Нечто фольклорное, вроде ярмарочного медведя
(Этот сон по ошибке мне выдан, наверно;
Это – бабушкин с папой исход по дороге военной).
Едем себе на дрезине, запиваем красненьким –
Бесстрашно падаем в будущее, по мысли классика.
Мой медведь ручной с рычагами справляется ловко:
На медвежьей родине – последняя остановка.
По губам ветерком нас дорога, дразнясь, мажет,
Но погляди назад – всё в дыму и саже,
Чёрно-красный лес отступает задником театральным,
Скомкан бедный пейзаж, как листок тетрадный,
Проводами зачёркнуты обочинные осины.
Вот закончились рельсы, но дальше летит дрезина,
Разгоняется влёт, скрипят, обрываясь, тросы.
(Падать во сне – расти, но этот – не к росту).
И свистит пейзаж, и скулит медведь, и в ушах давление:
Не сошли на конечной, и где же нас ждёт спасение?
Я боюсь повстречаться – во сне, на рисунке сына –
С подрисованной к облаку вечной моей дрезиной.
Ученик
У Петра веснушки и пластика снулой рыбки,
На щеке проклёвывается розовое – подростковый нарыв,
А улыбка сворачивается улиткой.
Пётр – хороший парень, но лучше бы уходил.
Он говорит: «Я предам тебя, когда пропоёт крокодил,
Прокукует козёл, провизжит стрекоза», –
И теперь я живу среди странных звуков.
Почему-то мне стыдно глядеть в Петровы глаза –
Это я создаю дилемму. Смотрю на руки
(Он раньше ими меня обнимал) –
Слепые, скользкие глубоководные штуки –
Что там – мина? чмокающая дюна? провал?
Одиссей
I
Войну сворачивают.
Герой мечтает
О ванне, горячем ужине,
О лёгкой дороге домой
В первой же попутке-лодке.
В руинах всё, что хоть какой-то смысл имело
Разрушить – не оставить же врагу.
Хоть враг сейчас принижен до гуся,
Голодного мальчишки, попрошаек
Всех мастей, из разрозненных
Колод.
И воздух вражеский так холоден, так тонок –
Стреляется легко,
Несётся звук.
Герой, конечно, вовсе не маньяк,
А исполнявший долг –
Когда державе
Успел он эти смерти задолжать?
Война, по сути, не ведётся
Из-за Елен, гражданских прав, свободы.
Война стоит, как в горле ком, как Геркулесов столп,
Как памятник последнему пределу.
Победив и завершив войну,
Герой становится
Простым гусеубийцей.
II
Всё-таки боги любили его, все до единого: не пустили домой прямо так,
прокопчённо-циничным, с фантомной болью в ночи,
с картинами боя в фигурной рамке сна,
с вечным привкусом гари.
Он действительно отслужил,
заслужил прибытие к дому и любви
(зажИл и зАжил?).
Ампутированные чувства, конечно же, не отрастают, но
по крайней мере первая его ночь была не с той, которая ждала
другого Одиссея, прежнего жадногубого весельчака.
Ему повезло больше, чем обезумевшему Аяксу,
пытающемуся убить в себе убийства –
самоубийством.
Дорога Одиссея к дому–
лучшая метафора посттравматического стресса.
Одесский зоопарк.
Как я перестала верить в Деда Мороза и прочие чудеса
I
Я люблю воскресенья, Родину и цифру «три»
на боку трамвая, как и я, патриота. Внутри –
сиденья изогнуты (новенькая сказочная ладья),
тоже красные. Разворот –
и трамвай направляется... нет, не в парк, а в обратный путь,
к зоопарку, в котором сегодня
по расписанию – чудо:
нас абсолютно бесплатно пропустят, и я без помех смогу
ходить вдоль вольеров целых сорок четыре минуты,
за жизнью зверей следя.
Мама придёт за мной на сорок пятой, в срок,
или даже позже немного. Я – счастливая дочка матери-педагога,
которой достался невероятный частный урок:
дочке директора зоопарка захотелось музыке поучиться. Неплохо,
правда? Так я попала в закрытый на санитарный день зоопарк.
Директор живёт за зелёным забором
возле страусов, лам и альпак,
сразу за парнокопытным вольером.
II
Утро позвякивает ключами,
отпирая калиточку ясного неба,
протирает солнце, вздымая клочья
пылинок. Я прилипла к стеклу вагона, нос расплющен нелепо.
Раннее утро каждого воскресенья –
это, оказывается, время
бесшумных старушек в чёрном,
наводняющих третий маршрут:
какая-то специально выведенная порода,
обитающая в этой части города.
Просачиваются к выходу, как песчинки узким горлом песочных часов,
пустыми губами что-то жуют.
Я ненавижу старушек – мещанок, мышек.
Что им Неизвестный Матрос
и слава героев павших:
они навещают пыльных тёть и племянников
на кладбищенской тощей пашне.
Большая их половина стекает на землю неслышно
из жёлтых трамвайных дверей, удаляется в каменный лес
на остановке «Второе кладбище»
по красной нити пионов, гвоздик и роз.
У пугающих врат – венки из бывших цветков ядовитых оттенков
и ещё старушки: этих, возможно,
разводят прямо там, среди памятников.
Избыток старушек чёрной волной
выплёскивается на остановку «Привоз»,
вместе с нами на солнечный зоопарковый газон.
У них – особые отношения с красным: змеиные головы тюльпанов
по-собачьи вынюхивают дорогу,
маки, обмякнув, обещают забвенье и сладкий сон.
III
Оживлённый директорский уголок. Переступаем порог
жилища с коврами, фоно и сервантом,
как у всех – если б не звуки саванны,
периодически заставляющие позвякивать цветные бокалы.
Я спешу распрощаться вежливо и смиренно:
мне многое нужно успеть.
В кулёчке – снедь
для зверей: печенье «Мария» и яблоко «Семеренко».
Саванна с тропиками – за стенкой.
Я спешу к любимцам. Но сегодня, видно,
мне досталась добавка воскресного чуда,
сахарной ваты в колком пакете.
Говорит директор: «Показать хочу вам
павильон исключительно для своих. Эти
животные – бывшие цирковые».
Я парю на облаке. В тускло-синем
сыром сарае
пахнет грустным больным зверьём.
Я умею считать до семи слонов,
но здесь восьмой, неудачливый слон
обитает среди прочих цирковых неликвидов,
бесформенно-грустен.
Рабочий мне вскользь говорит:
«Не бойся, они не укусят».
Слон, в болячках на портфельной коже,
шумно вздыхает рядом с библейским ослом
мрачного вида –
тот, обычно впряжённый в тележку, сегодня в отгуле,
детишки его не злят.
Попугая тошнит,
дрессированная мартышка дрожит, обнимая плечи.
Эти звери отравлены человечьим
не меньше, чем зоопарковая земля.
Через много лет, пытаясь понять эстетику театра абсурда,
я вспоминаю мятые ослиные губы,
трамвайный скрежет, печальный и бессмысленный,
и надо всем – скрипучее «ля»
первой октавы, ввинчивающееся в юные нервы,
извлекаемое из двадцатирублёвого шедевра
местной деревообрабатывающей промышленности.
IV
Вот и меня наконец затошнило.
Раскрываю ладони в чернилах,
изучая
скобки, оставленные ногтями.
Пятясь,
отклоняю приглашение отведать обеда
и чая:
кто знает, чьё мясо у них на обед.
Дичь эту впитывать –
всё равно, что воспитывать
собственного Пятницу.
Прядку на палец накручиваю.
Домой сейчас – всего лучше.
Чудо ни в чём не виновато,
ком сладкой изжоги от вожделенной ваты.
Дочка директора смотрит вслед.
Зоопарк выносится за скобки.
Ладони разодраны, улица загазована.
Мертвецы, подрастая в кадках,
оборачиваются газонами.
Вздохи льва (не из его ли пайки оплачиваются частные уроки?)
да пронзительные, трубные упрёки
раненого животного с кольца перед трамвайным депо.
Если бы так не горели щёки.
Это – малярия? лихорадка
Денге?
Я понимаю внезапно:
Африка не существует. Индии и Австралии тоже нет нигде.
Под ногами сыро и гадко,
как в бассейне реки Амазонки, которая тоже придумана, скорее всего.
Этой зимой я впервые не жду Деда Мороза:
Дед-Морозов завозят с фабрики грёз.
Я не знаю о кладбищe, о мёртвых звёздах,
о том, что у входа
была могила Веры Холодной,
а также нескольких кино-отцов.
– В зоопарк отказываешься?! Ты всерьёз?!
_____
Примечаниe. Зоопарк располагался через дорогу от «Привоза». Рядом с зоопарком находились трамвайное депо и парк Ильича с аттракционами. Всё это было построено в конце 30-х годов на месте 1-го Христианского кладбища. Никаких перезахоронений не было – просто залили кости бетоном и построили танцплощадку, вольеры для зверей и так далее. Где-то у входа действительно были могилы знаменитых артистов немого кино, в том числе Веры Холодной. Ещё до основания зоопарка это место использовалось цирковыми для размещения животных, не занятых в представлениях.
© Галина Ицкович, 2015 – 2016.
© 45-я параллель, 2016.