Геннадий Айги

Геннадий Айги

Из книги судеб. Геннадий Николаевич Айги (фамилия при рождении Лисин, далее сменил фамилию на родовую – Айги), чуваш.

21 августа 1934, Шаймурзино, Батыревский район, Чувашская АССР – 21 февраля 2006, Москва).

Известный чувашский и русский поэт, переводчик. Старший брат писательницы Евы Лисиной, отец композитора, скрипача и музыкального деятеля Алексея Айги, а также актрисы и виджея Вероники Айги.

Один из лидеров советского авангардного искусства 1960–1970-х годов, создатель русского поэтического сюрреализма. Внёс огромный вклад в популяризацию чувашской поэзии и чувашской культуры в мире.

Лауреат премии Андрея Белого (1987), Пастернаковской премии (2000, первый лауреат), премии Французской Академии (1972), премии имени Петрарки (1993) и др. Командор Ордена литературы и искусства (1998).

 

Первоисточник: Википедия

 

Растрёпанные воспоминания1

 

Невысокий, коренастый, может быть, правильнее – корнистый(?) – ибо от корня, с копной седоватых волос, лицом впалым, угловатым, испещрённым глубокими морщинами, удивительной пронзительности, с лёгкой лукавинкой, взглядом – таким, нет, не запомнился – запал он в душу, Айги.

Впервые – в декабрьском Гренобле 1988 года. Во время франко-российской встречи «Русские поэты»2. Разношёрстная, довольно большая, шумная делегация из Москвы, где по швам уже трещали государственные устои, прибыла с «прорабом перестройки» Вознесенским, симпатичным классиком Окуджавой, по-восточному степенным, ещё не очень определившимся, как мне казалось, между совковыми и перестроечными ценностями, Сулейменовым, несколькими явно перспективными для занятия места в литературном официозе или полуофициозе фигурами и теми, кто, оставайся советский режим твёрже, никогда и ни при каких условиях в сторону Запада дальше Бреста нос не высунул бы. Тут я думаю не только об Айги, но также о Викторе Кривулине, Иване Жданове, «учителе» Бродского Рейне...

Накануне отъезда из Парижа в Гренобль, заглянув к приятелю, художнику Николаю Дронникову, слушал я, как, подкладывая дрова в огонь камина, он настоятельно повторял – первый, с кем следует повидаться – Айги. Не пропускавший, кажется, ни одной заметной встречи с земляками – писателями, поэтами, музыкантами, Николай, замечательно работавший в разных жанрах и техниках, особо заслужил в «русском Париже» славу портретиста эмиграции, хотя не оставлял без внимания и заезжих гостей, вроде Высоцкого или Рихтера...

– Айги! Не забудь про него! – твердил Николай, будто отправлялся я в командировку не как журналист и ведущий литературных программ русской редакции RFI, а некий неофит, открывающий для себя незнакомый мир. Забота была наивной и трогательной одновременно. Зная, конечно, что принимал он участие в издательской работе по публикации первого во Франции сборника Айги «Отмеченная зима»3, тогда же, если не раньше, определил по каким-то неведомым гороскопам в Айги – гения, обижаться на его стремление «подтолкнуть» меня к поэту не следовало.

Между тем, то, что я читал в «Отмеченной зиме», а до того в немецком издании «Стихи 1954–71»4, как бы не находило в моей душе отзвука, казалось во многом надуманным. Синтаксис вырученным. Сказывалась ли моя глухота к подобным новациям, или – ведь любил же я многие вещи Хлебникова, Давида Бурлюка, раннего Маяковского, Шершеневича, Кручёных – тут было что-то другое, признаться, не знаю. Верно лишь, что по-настоящему проникся поэзией Айги, поэзией в основе своей очень светлой и глубоко трагичной, во время непосредственного с знакомства с автором, услышав, как он читает свои тексты – негромко, нередко на грани шёпота, с паузами, в которых разливалось и дышало степное пространство, с акцентировкой согласных, звучавших подобно отдалённым ударам бубна, протяжными, как эхо, гласными... Именно в устах Геннадия его многоточия, скобки, расставленные непривычно двоеточия, необычные пространства и сдвиги между строк превратились для меня из знаков грамматических, для бумаги, – в категорию некоей новой реалии. Слуху и зрению открылся неповторимый дар мастера. Кажущиеся пустота, отсутствие – наполнились звучанием, содержанием, смыслом. Смыслом многоликим. Дерево в холодном саду, снежные поля, высь неба, стук, скрип, крик – всё, перекликаясь, образуя единство, получало статус божественный, в смысле не религиозном, но – творческом, когда художник при помощи имеющегося у него материала воплощает экстаз слияния с миром окружающим или тем, который – по памяти, по прамапяти – ощутил, осознал. 

Открывая себя, Айги открывал мне новый мир. Реальность превращал в мираж. Мираж – в реальность.

Вместе с тем, проникаясь его образной системой или, в каких-то случаях, лишь приближаясь к пониманию того, что хотел сказать автор, до сих пор я не могу понять, как всё же заслужил он славу большого русского поэта на разных языках – от Англии до Японии, ибо переводить то, что даже в самом русском языке подчас выражено полунамёком, не то, что – трудно, но... как бы выразиться точнее: не очевидно...

Самоценность. То есть, некая замкнутость, обладающая внутренним смыслом, логикой, независимостью существования. Такое понимание в отношении текстовых единиц не всегда очевидно. Иногда – да. Иногда – нет. Включённое в сборник «Запечатлённые голоса», под заголовком «В поисках самоценного слова», моё интервью с Геннадием вызвало довольно негативную его реакцию именно из-за этого. «Для меня нет “самоценного” слова! Надо изменить название» – писал он мне. Писал, увы, когда публикация, имевшая два источника, и, в принципе, совершенно точно воспроизводившая вопросы-ответы состоялась, и в том же письме внося некоторые некоторые изменения, также ставшие трудновыполнимыми5. Рассуждать на эту тему специально желания у меня нет. Возможно, это могло бы иметь смысл – с ним. С Геной. Ушедшего не вернуть. Не для истории наших отношений, не о том речь – для понимания каких-то его взглядов, наверное, это любопытно.

...Декабрьский Гренобль. Город, стены старых домов и фонтаны которого помнят Стендаля; город, к которому вплотную подступают Альпы, ограждая его от сквозных ветров и создавая какую-то особую, воздушно-голубоватую с серым, атмосферу. Как чувствовал себя человек, с детства сроднившийся с горизонталью (степи), в соседстве вертикалей (гор)? Что испытывал Айги, впервые оказавшись не просто за границей, а во Франции, стране, которую любил, культуру, литературу которой благославил? Ещё бы, первая его значительная публикация, выпущенная в Чебоксарах на чувашском языке была: «Франци поэчёсам» – Антология французской поэзии XV–XX веков. Среди друзей в 60-е – 70-е годы, немало оказалось из Франции: Леон Робель, Антуан Витез, Рене Шар, Анри Мишо, Вероника Лосская... Что существенно и важно, впрочем, это – то, что, связанные с Геннадием дружески, между собой они отнюдь не всегда были близки, а подчас даже предпочитали держаться друг от друга на расстоянии... Тем не менее, открытый к контактам, дружелюбный и простой, Геннадий, казалось, не замечал или не хотел замечать подобных разногласий между ними, был рад им всем, был рад и разным новым встречам. Но, может быть, как мне показалось, из всех, кого он встретил тогда в Гренобле, ближе и дороже других оказался ему старый московский друг, эмигрировавший во Францию, Вадим Козовой. Человек с судьбой политзаключённого послесталинских времён, изумительный знаток французской литературы, много лет тесно – душевно, интеллектуально – связанный также, скажем, с Шаром и Мишо, как и Гена друживший с Харджиевым, писатель, переводчик, учёный, поэт, Вадим появился на днях «Русских поэтов» как член французской делегации, но, конечно, был мастером – русским, европейским...

 

Гена и Вадим... Два изгоя, два больших поэта России «на обочине», два – никогда не толкавшихся возле государственных лоханей. Отчуждённые властями, не оценённые по достоинству при жизни... Как хорошо, что там, тогда смогли они быть рядом!6

...В рамках поэтических выступлений, помнится (это пока всё о том же Гренобле), как большой компанией все отправились в церковь Sainte-Marie-d’en-Haut. Полумрак под сводами, освещённая яркими лампами небольшая площадка с микрофоном, к которому подходят поэты. Вот и Вадим... Сижу в одном из не самых близких рядов. Слушаю. Вдруг, рядом – полушёпотом – то ли вопрос, то ли реплика сидящего рядом и наклонившегося ко мне Вознесенского: «Никак не могу понять: Козовой – настоящий поэт?..».

Почему что-то выплывает из прошлого, что-то остаётся в тени?

Айги в Гренобле. Как-то особо отпечатался он в моей памяти именно там. Не потому ли, что это была самая первая, растянувшаяся на несколько дней, встреча, а остальные как бы легли в колею знакомства. Впрочем, наверное, лучше, точнее, говорить не о «колее» – о встречах-вспышках. Следующей, после Альп, – в Париже, в Доме Радио где Геннадий (вместе с Вознесенским), по моей иницативе и просьбе, принял участие в выступлении-концерте – в знак солидарности с жертвами землетрясения в Армении7...

О каких-то других таких «вспышках» – чуть дальше.

Сделаю тут небольшое отступление о Дронникове. Сдружившись с Геной за прошедшие годы, написал и нарисовал Николай, по его собственным словам, четыре сотни портретов поэта, выпустил небольшими рукотворными тиражами целую гору его сборников – так вот: начало их личного знакомства завязалось именно после армянского вечера в Доме Радио. Когда передача закончилась, небольшой компанией мы – я с женой, Николай, Геннадий и профессор Сорбонны Мишель Окутюрье поехали к нам домой, в пригород Кретей. Было тогда много и разных разговоров, и стихов... И фотоснимки остались на память – один нередко мелькает в Интернете (Николай, Геннадий и я). Сделала его моя жена.

Кретей! Да, тоже точка на карте памяти. 17-й этаж. Панорама на автодорогу, на озеро – чуть левее. Оставшись в тот вечер у нас ночевать, на следующий день Гена, написал по две-три строки на нескольких листах «Полей-двойников»8:

 

я у вас – истинно – дома! –

 и – ещё вчера: была

– над Кретеем: такая луна! –

словно откалывалась часть –

«русской» – что ли –

души!..

вот, так, –«жить-то надо»... –

а почему – именно «надо»?..

вот, так, – у вас,

Эвелина, Виталий, –

был – Айги.

 

20.XII.1988

Сновидение – Франция.

 

Позднее я, в свою очередь, мысленно обращался к нему:

 

...Слышу и вижу, Гена, как листа твоего полем-степью

несутся слов табуны,

как у костра, по-шамански танцуя с тенью,

многоточия и тире бьют в бубен луны.

 

То обнажённую глазу, то в облаке, словно в халате татарском,

её знали в краях твоих ещё половцы...

А мою, как фонарь с Тишинки, в Кретее декабрьском

помнишь ли?..9

 

Кстати, в Кретее, правда, в другом квартале, жил в те времена замечательный художник Миша Рогинский, тоже один из старых знакомых Гены. Именно к нему в первый свой приезд в Париж, устав от опеки приютившего его Леона Робеля (Робелю очень не нравилось, что поэт, не предупреждая его, нередко уходил к разным старым друзьям – явным недругам советской власти, эмигрантам, бывало выпивал10...) – Гена сбежал. Не помню, сколько именно времени провёл он в таких бегах, но из-за оставшегося у Робеля дома паспорта и билета11, всё равно, долго оставаться у Миши не мог. Сегодня, вспоминая об этом, напоминающем водевиль, эпизоде (с какими-то, на скорую руку запихнутыми в чемодан и сумки Гениными вещами, с топотом ног и криками в парадном), улыбаюсь. Тогда было ощущение горечи.

Да, уходит, уходит время... Что-то, оглядываясь, вижу, что-то нет.

Айги в Париже... Уже не в Париже своих первых шагов, а – в освоенном пространстве, где он стал бывать в 90-е годы не так уж редко. На этом этапе, к сожалению, не помню точных дат, всех мест. Тут всё отрывочно: опять встречи у нас дома и у Николая, на выступлениях, презентациях...

... вот – идём по Латинскому кварталу, болтаем о... ни о чём, о какой-то ерунде. Ничего не происходит – лужи, огоньки, просто хорошо...

...вот – в одной из парижских неафишируемых контор, где в советское время можно было бесплатно получить запрещённые издания на русском языке... С дрожью и радостью Геннадий берёт имковские издания Шаламова, книги русских философов и богословов...

...вот – где не помню, как шило из мешка, вылезает вопрос: «Слушай, а как Миша Геллер поживает? Надо к нему съездить...». Миша – это Михаил Яковлевич Геллер...

...вот – вечер Гены в Бобуре – прекрасная афиша, сделанная Николаем...

...вот – у подножья холма Монмартра, в «La Halle Saint-Pierre», опять стихи, там же – Алексей, сын Гены, скрипкой поднимает в зале метель, всё кружится, как в каких-то холстах Шагала!..

 

* * *

 

Не будучи знаком с Геной в России, во время наших встреч во Франции, я, разумеется, просил рассказать о том, как ему удалось не только сохранить себя – личность и поэта в не самые благоприятные для культуры и свободного творчества времена, пробить лёд проблем, имея ввиду, пусть не очень большие, но всё-таки полноценные публикации – на родине. Память сохранила отдельные эпизоды из этих рассказов, и я уже попытался восстановить что-то из них с максимальной приближённостью, как – о, радость! – просматривая свои архивы, нашёл Генины, от времени слегка пожелтевшие, страницы – ответы на мои вопросы. Отпечатав всё на машинке, с кое-где сделанными вставками от руки, он назвал их «Продложение разговора», поставив дату: 25 июля 1990 года К сожалению, вопросов, на которые он по моей просьбе отвечал (это было письмо из Москвы), я не сохранил, поэтому тут намечу их приблизительно, дабы придать давнему диалогу некую структуру. Как обычно, сохранявшие в личном обращении – «ты», в любом интервью перед микрофоном или для печати, уважая своего слушателя и читателя, общались мы на – «вы». Итак, не опубликованные до сих пор, строки Айги, при абсолютном соблюдении подлинника (включая закавыченные и подчёркнутые слова, знаки препинания и пр.):

 

– Насчёт «льда проблем»... Я уже устал говорить на эту тему. В русскоязычной сфере, с моей «непозволительной» поэтикой, я порчу, как и прежде, и доморощенно-серую игру в поэзию, и «неоклассическую».

Много говорят сейчас о «современной единой русской поэзии». Она действительно едина, – кроме всего положительного, ещё и с одной чертой – всеохватывающей провинциальностью. Кто спорит в Европе о «верлибре», о «сегодняшнем авангардизме»? Мы проснулись слишком поздно /если вообще проснулись/.

Редакторы, издательская политка в СССР, – всё это, быть может, лишь нечто вторичное. Главное: наше общество вообще агрессивно по отношению к непривычному слову, которое отожествляется с чем-то чуждым и опасным. А сейчас... – пусть начинают привыкать, встречаясь с таким словом хотя бы от случая к случаю, – хоть где-нибудь.

Меня здесь напечатали лишь в нескольких периферийных журналах. Из «толстых» журналов – только «Дружба народов», после двухлетнего изучения моих «ненормальностей», посчитали, что и «такое» почему-то бывает. Вообще, я долгие годы держался, вспоминая слова Фолкнера о том, что «нам приходилось учиться писать самим, по своим представлениям, а не так, как принято».

– Ну, а как всё-таки работалось в скованном пространстве?

– Мы /имею ввиду писателей и художников нашей второй, «подпольной культуры»/десятилетиями привыкли жить по зековскому принципу: «Не жди, не проси, не надейся».

Я не совался с просьбами в советские журналы и издательства, мои стихи «туда-сюда» заносили друзья. И вот, два с половиной года назад, стали готовить мою книгу в издательстве «Современник».

У издательства я ничего не просил, но вскоре нарушил два других зековских пронципа: стал ждать, надеяться.

Книга должна была выйти, по всяческим обещаниям, ещё год назад. Наконец, в мае этого года сказали, что нет бумаги.

«Нет бумаги»... – это и так, и не так. Для «своих» бумага есть всегда и везде, А я, по-видимому, никогда не освобожусь от ощущения моей чуждости любому советскому учреждению-институту /будь то издательство, будь Союз писателей, все эти учреждения до сих пор для меня – как милицейский участок/.

Короче, сейчас уже совсем неясно, выйдет ли вообще моя книга в московском издательстве «Современник»12.

Неужели Союз писателей никогда вам не помогал, не помогает?

– Союз писателей ко мне безразличен, так же, как и я к нему.

Единственное: считаясь с европейскими культурными организациями, Иностранная Комиссия Союза писателей, начиная с конца 1988 года, оформляет визы на мои поездки за границу, полностью за счёт приглашающих. Иногда – отказывают, как не члену Союза /не пустили в прошлом году в ФРГ, в Югославию/.

Вернёмся к поэзии. Если бы Вам был поставлен вопрос о том, как можно определить ее квинэссенцию, её специфику?

– Специфика поэзии? По-видимому, говоря «с ходу», – внимательность к жизни. И чтобы выражение этого, в какой-то мере, было бы нужно – другим.

– Взаимоотношение поэзии и идеи, идеологии?

– Там, за моим окном, терпеливо живёт и умирает берёза. Я хотел бы научиться умирать также терпеливо. В сказанном есть некое подобие «идеи». А идеология – нечто совсем другое. Некая огранизованность «сильных мира сего» – во имя ли «процветания» обществ по их усмотрению, для подавления ли их – ради собственной «не-неитегрирующейся» власти.

«Идеология» ли – Небо и Земля? А я хотел бы ими – жить. В этом есть что-то «религиозное»? Ну что же, «истина», понимаемая «религиозно», тоже не идеология.

Нынешние перемены в стране – отражаются ли они как-то на внутреннем вашем мироощущении?

– Никакая «перестройка», никакая «гласность» не меняет давнее русло моего жизневыдерживания, – скажем, в «творческо-экзистенциальном» смысле. Мешать – может. И мой «труд» – не дать вторгнуться этим силам /«перестройке» и «гласности»/ в продолжающееся подспудное движение моей творческой судьбы, – ничто внешнее не должно нарушить его внутреннюю обособленность. Вот всё. А «новые веяния» в издательствах... я так же далёк от них, как и прежде, мало в чём разбираюсь.

Как бы ни была сложная ситуация в России в недавнем прошлом, и какие-бы перемены не маячили впереди, на Западе уже многие знают поэта Айги... Насколько было вам важно публиковаться за рубежом?

– Роль западных издательств в моей жизни была поистине спасительной. Я знал, что я нужен хотя бы где-нибудь, кому-нибудь, всё же, доходили отклики неведомых мне «душ и сердец». Важнейшей публикацией было первое русское издание моей книги профессором Вольфгангом Казаком, он спас меня не только в «актуальности», но и в «перспективе» /хотя книга «действовала» в весьма ограниченной сфере, но она – существовала/.

О прожитой жизни сложно рассказывать вне цельного её течения. Но у каждого есть какие-то особо незабываемые момента. Если можно, о них...

Чудесное, «райское» детство с отцом – другом, «покровителем», поэтом /он, сельский учитель, был одним из первых переводчиков Пушкина на чувашский язык/. Начиная с пятилетнего возвраста, он усиленно учил меня русскому языку.

Удручающее одиночество без него /мой отец погиб на фронте в 1943 году/. Несколько лет я ходил в поле, – не идёт ли по дороге мой отец... не возвращается ли.

Потом – страшный голод 1946-го года. Вымерла треть нашей деревни. Люди падали и умирали прямо на улицах. Я испытал небывалое чувство – отсутствие жалости к ним.

Мать, умершая рано. Пожалуй, её образ – вообще центральный во всей моей поэзии. Всё сострадание к людям /насколько это для меня возможно /воплощалось в то, о чём я однажды сказал: «Вообще и народ для меня, в конце концов, это лишь муки и страдания моей матери в том, что было – Анти-Жизнью».

Дружба с Б.Л.Пастернаком /в некоторых советских источниках называют это «знакомством» / – встреча с Единством Вдохновенности артиста и его Очарованности Миром, с его невероятной Самоотдачей – всему, всем.

В мае 1958 года я был исключен из Московского Литературного института «за написание враждебной книги стихов13, подрывающей основы метода социалистического реализма» /такова была официальная формулировка/.

Был выкинут в безбрежность России /мотался по Сибири, снова вернулся в Москву – без «средств к существованию», без прописки/. Меня спасла встреча – летом 1959 года – с кругом подпольных художников, поэтов и музыкантов /художники Владимир Яковлев, Анатолий Зверев, Игорь Вулох, «лианозовцы», композитор Андрей Волконский, поэт Станислав Красовицкий/. Это было истинное братство – бедных, но гордых, объединённых творческими поисками и надеждой – отнюдь не в чём-нибудь «общественном» и «государственном», – просто надеялись чего-либо достичь во внутренних поисках – в самом искусстве, ради искусства... только что «заимели» тогда доступ к импрессионистам, услышали о Мондриане и Клее... о Шенберге и Веберне... о Беккете и Рене Шаре... были счастливы от этих открытий... /Это потом уже началось: алкоголизм, самоубийства, уходы в «личную жизнь».../

1960 год – появление в моей жизни Казимира Малевича. Искусство – это Миростроение, Миропреображение, а не отражательно-имитационный «лиризм», не самозаводящееся говорение на основе ранее накопленных «словесных форм».

Пастернак, годы надежд, открытий, смен вех.... Как можно было бы свести всё это воедино, а главное можно ли? 

– О Борисе Пастернаке я только что /летом этого года/ написал некое подобие воспоминаний – для сборника Шведской Академии. Я его обожал, – свет и огонь этого чувства я старался передать в упомянутом тексте /говорить об этом вторично, сейчас, я не способен/.

Была, кроме «вех», и «смена атмосфер». Иногда мне кажется, что я живу даже не второй, а какой-то третьей, четвёртой жизнью. В моём детстве, в нашей деревне, были ещё чёрные избы. Семилетку я закончил при лучине, среднее учебное образование /педагогическое училище/ – при керосиновой лампе /электричество в нашем чувашском районе появилось только в 1968 году/. Чувство моей «юношеской любви» загоралось в пламени огромных чувашских хороводов, и вот, стареющий, я сижу и говорю с вами в Париже, и в ушах у меня – гул Авиньонского фестиваля.

А вообще, что осталось? Для «творческих основ», я сотворил себе народ /«мой народ»/, а прожил вне этого народа почти сорок лет /например, после публикации моих стихов в журнале «Континент» в 1975 году, я ни разу не смог поехать в Чувашию в течение десяти лет, – друзья предупреждали, что не будет для меня «жизненных гарантий»/, долго жил в русских деревнях, сходя с ума от ужасающе-явного конца России /моя лучшая книга, «Поле-Россия», остаётся до сих пор неизданной/, старался жить многодетной семьёй... Рушилось всё, «Бог – молчал», а поэзия? – она съела мою жизнь, сил, чтобы «радоваться успехам», уже нет /а какие, кстати, «успехи» – мне уже 56 лет, и в эти «перестроечные» годы, я до сих пор пребываю без единой, изданной здесь, книги/.

Здесь я умолкаю, все более стыдно уже говорить, когда люди – вокруг – задыхаются в бесконечно-кошмарной Безгласности Нищеты, пока мы, les hommes de lettres, шумим.

 

* * *

 

Во второй половине 90-х годов в жизни Айги произошло немало перемен. Вышли книги на родине. Во Францию он уже приезжал не как «открыватель» того, что в молодости знал только по книгам. За спиной было много и других стран: Германия, Швеция, Япония...

С курением покончил. Морщины на лице разгладились. Оно округлилось, укрупнилось, снизилась некая имевшаяся в нём напряжённость...

О том, что у Гены рак, причём в запущенной форме, узнал я 14 декабря. В свой день рождения, а примерно через месяц, когда он стал совмещать клиническое лечение с отдыхом дома (в реальности это означало финальную стадию болезни), набрав его московский номер (надеясь получить новости от его жены Галины и заодно спросить телефон больницы) – услышал в трубке его собственный голос. Боже, сколько радости и тепла принесла эта десяти или пятнадцатиминутая беседа через тысячи километров! Впрочем, радостного было мало – говорил Гена с трудом, чувствовалось, что дышать ему трудно; говорил о том, что болезнь серьёзная, затяжная, однако в интонации не было и тени безнадежности; спрашивал о моих делах, о жене, сыне – всё и всех помнил, голова сохраняла кристальную ясность...

20-го февраля московский издатель, поэт Евгений Степанов, сообщая мне в интернет-весточке о работе по подготовке сборника статей о творчестве Айги, добавлял: «Гена – слаб». На следующий день слова эти обрели значение роковых. 22-го февраля, когда в Москве состоялось прощание, гроб с телом Геннадия был уже готов в путь в родную Чувашию, к моим прошлым стихам, посвящённым и обращённым к другу14, добавилось ещё одно:

 

Вновь печальные вести на моем берегу

Река Времени, что могла бы именоваться Волга,

А стала – Сена... Всё одно, если как в стогу,

Жизнь теряется в ней – не иголка.

Я бреду по Парижу,

Как в бреду опустенья, тлена,

Сквозь места, где тебя уже не увижу,

И не просто так, и не нобелиантом, Гена.

А поля чувашские сегодня, должно быть, снежны,

Что твоя рубаха:

У смерти-княжны

Одна любовь – плаха.

Помотался по миру русской речи виртуоз-сверчок.

Из Московии в путь последний собрался домой –

Нынче всем молчок,

Шапки долой.15

 

* * *

 

Слово-ворона

 

В 1992 году мы c женой получили от Геннадия небольшое письмецо, датированное 4 марта:

 

Дорогой мой Виталик, дорогая Лина!

Мы с Галей – в Берлине, на год (стипендия Берлинской Академии).

Наш телефон: 891-53-46. Будем очень рады, если вы сможете быть нашими гостями!16

 Жизнь в Берлине началась для меня со стихов (цикла, хотя и небольшого), посвященных нашему Коле17.

Целую вас, младшего нежнейшего Амурского18. Поклон от Гали.

Любящий вас:

Гена.

 

Сохранившееся среди других писем и бумаг Айги, вызвало оно у меня и щемящую грусть, и... вопрос: а где же те самые, упомянутые здесь, стихи? Позвонил Николаю.

Не сразу, но ...нашлись!

Поместил он их в одну из своих рукотворных книжек, названную «АЙГИ ДРОННИКОВУ», в действительности – в сборник, где значительная часть оказалась отдана зарисовкам Солженицына во Франции, хотя нашлось там место и для некоторых других поэтов, писателей, к автору «Архипелага ГУЛАГ» никакого отношения не имеющих.

Создал (выпустил) этот сборник Николай в 1994 году, в количестве 100 экз. Были или нет позднее перепечатаны стихи Айги, посвящённые ему, признаться, не ведаю. Возможно, нет. Сам Николай также ничего об этом не знает. Так или иначе, нет сомнения, что в этих строках сохранился не только особый дух мироощущения Геннадия, но также знак глубокой дружбы, которой он был верен. Вот эти малоизвестные стихи19.

 

Давнее рисование

 

...первый след карандаша.

А. Твардовский

 

спичка шептаться могла и свеча

Миром была принимая в себя – и казалось что крохи

в сумерках утешающе-теплились хлеба

светом – в сердца исходящим

(...а почему бы и нет?..) – и рука тишиной отягчалась

всё более «зримой»:

глаз

будто в родник... – припадая... – (следы начинались

зернистые

первые

скользя – как в гору!

– ...шорох – Его разговор... через нас

здесь: с Миром)

 

Вместо письма

 

я

с    п о л я м и    т в о и м и – когда

словно пилою

малевичианской

средь роз Распая... – и это посланье

с равнины тверской

больше – чем только «моё»! – будто слово-ворона

в давнем снегу!.. (мы с тобою мой друг

такое в себя зарывая

всё же ведь – суриковские)

 

Ожидание в Иври

 

и – снова твоё

вхожденье в квартиру парижскую

словно

само-собиранье во-воздухе

(из

тумана-и-праха)

храма – «какого-то» тульского... и

шуршание голоса

мне – утопающему

в снежно-полынную горесть... о сон:

рука – крошащаяся

(будто

в здании-человеке)

Друга – в цветущем тумане

грусти Моне... – собирающийся

из далей-рос-сий-ских-осколков

приближение-сон... это всем-ведь-собою

(«какой уж ни есть»)

Строиться-Строить..... – (холсты по стене

будто по давнему шляху

движенье телег).

 

март 1992

Бологое – Берлин

 

Комментарии

1. Данные воспоминания представляют собой первую полную версию, публиковавшуюся ранее в отдельных частях, в журналах «Литературный европеец» 97 (2006) и московском «Дети Ра» 11 (25) 2006, с дополнением малоизвестных стихов Айги, посвящённых Н.Дронникову.

2. Официальным организатором акции « Poètes russes. 3-12 décembre 1988», которая завершилась в Париже, был CREARC//ADEC – гренобльский Centre de Création de Recherche et des Cultures. 

3. Геннадий Айги, «Отмеченная зима», изд. Синтаксис, Париж, 1982. В финансировании сб., подготовленного проф. Вероникой Лосской, с предисловием Пьера Эмманюэля, приняло участие несколько десятков человек. Перечень указан в конце книги.

4. Геннадий Айги: Стихи 1954–1971. Редакция и вступительная статья В.Казака. Arbeiten und Texte zur Slavistik Herausgegeben von W.Kasack №7. Verlag Otto Sagner in Kommission, München, 1975.

5. Книжная версия интервью в «Запечатлённых голосах» (МИК, Москва, 1998) сложилась на основе двух публикаций: «Осознать себя, осознать авангард», газета «Русская мысль» №3761, Париж, февраль 1989 года и «В поиске самоценного слова», газета «Новое Русское Слово», Нью-Йорк, 24 авг. 1990 года.

Каждая из этих двух бесед имеет самостоятельный интерес, включает моменты, в книжную версию не попавшие – в сборнике я стремился к тому, чтобы максимально сохранить каждый текст так, как он появился в печати впервые, но в процессе подготовки, вероятно, допустил всё же излишние сокращения. Кое-что по просьбе Геннадия в книжном варианте изменил. Позднее, желая ещё более уточнить, углубить, дополнить, подправить отдельные мысли из тех старых записей, наиболее сложный по содержанию фрагмент он решил поместить в итоговой книге, посвящённой своему творчеству: «Разговор на расстоянии» (изд. Лимбус-пресс, СПб, 2001).

Эта публикация: «Земля и небо – не идеология...», таким образом, может считаться наиболее точной для тех, кто захочет найти ответы по вопросам мировоззрения Айги как мыслителя. Но, даже являясь точной, публикация в книге «Разговор на расстоянии» всё-таки и прежде всего плод его собственного труда, ибо на таком уровне, где даже синтаксически (прописными буквами, кавычками и пр.) выделяются вещи мне абсолютно или частично неясные, я никогда с Геннадием не говорил. Также, несмотря на указание в конце беседы «Земля и небо – не идеология...» на то, что запись сделана во время поездки из Парижа в Стокгольм и обратно, могу уточнить со всей определённостью: вместе в Стокгольм мы никогда не летали.

6. Именно он помогал Айги в работе над «Франци поэчёсем», что было отмечено в предисловии.

7. Вечер состоялся 19.12.1988. В течение часа в прямом эфире из большого зала Дома Радио на русском языке через RFI он транслировался в сторону СССР, а во Франции передавался на волнах France-Culture. В программе, которую вели Марьяна Робэн (Mirjana Robin) и Андре Вельтер (André Velter) принимали участие музыканты, чтецы. Русская сторона (за эту организационную часть отвечал непосредственно я) была представлена Вознесенским (его переводил Мишель Окутюрье – Мichel Aucouturier) и Айги (переводил Леон Робель – Léon Robel). Во время передачи произошё инцидент. Нарушив заранее согласованную программу, вместо стихов начав говорить о своих проектах, связанных с художественным оформлением маек фирмы Кардена, Вознесенский достал из кармана пиджака одну из таких маек, на которой крупная буква «А», по его словам, символизирует – его имя и Арарат, а следовательно – личную его боль с болью Армении. Жест этот (сейчас, вероятно, сказали бы: «пиар») был резко прерван ведущим France-Culture. Как заявил тогда А.Вельтер (цитирую в переводе, по памяти): «Господин Вознесенский, сегодня мы собрались здесь не для того, чтобы рекламировать одежду от Кардена...». Дабы избежать скандала, М.Окутюрье не перевёл эти слова ему досконально, мягко попросив лишь вернуться к намеченной программе. Однако по реакции зала, который демонстративно покинули некоторые гости, первым среди которых, естественно, был сам господин Карден, Вознесенский догадался, что произошло нечто неприятное. По окончании вечера, выяснив детали, поспешил уехать в свою гостиницу. А на следующий день или через день в дирекцию RFI поступила жалоба из советского посольства, согласно которой представитель их государства со специальным статусом культурного посланника (при ЮНЕСКО, или что-то в этом роде) был оскорблён и требует права на публичный ответ. Уполномоченный своим руководством «организовать» такой ответ, я встретился сначала с А.Вельтером, который заявил, что отнюдь не возражает против предоставления для этого микрофона господину Вознесенскому, однако попросил передать, что как только он сделает это, буквально на следующий день во французской печати будут даны разъяснения, и вряд ли это положительно скажется на его репутации. Узнав об ответе Вельтера, Вознесенский счёл благоразумным промолчать и больше к этому делу не возвращаться.

8. Эта книжка-тетрадка вышла в виде приложения к чебоксарской газете «Молодой коммунист» в 1987 году.

9. См. журнал «Дети Ра» №6 (10), Москва, 2005.

10. Обо всём этом с горечью говорил мне, Н.Дронникову и М.Рогинскому сам Геннадий.

11. Об этой детали – с паспортом и билетом мне напомнила в личной беседе в марте 2006 года В.Лосская.

12. Сборник стихов «Здесь» вышел в московском изд. «Современник» в 1991 году.

13. Айги инкриминировали тогда написание поэмы «Завязь», которая вызвала восторг Пастернака. Довольно подробно об этом эпизоде он рассказал в беседе с Г. Гордеевой «О назначении поэта».

См. «Литературное обозрение», №4 (1990).

14. В январе я посвятил ему «Прапамять мгла». Опубликовано впервые в «Дети Ра» №1(15) 2006.

15. Опубликовано было сначала на сайте, а затем в печатной версии «Дети Ра» №3 (17) 2006.

16. В то время они жили в Берлине по адресу: Storkwinkel, 12.

17. С «Колей» – прекрасным русским художником, издателем, мемуаристом Николаем Дронниковым (род. в Тульской области в 1930 году, во Франции – с 1972 года) я познакомил Геннадия в 1988 году.

18. Имелся ввиду мой и Лин сын Эрик.

19. Намечавшиеся к перепечатке в «Детях Ра» 11 (25) 2006 года., в номере, посвящённом теме «Айги и Франция», тексты эти Айги по каким-то причинам туда не вошли, поэтому публикация их тут по существу корректирует ситуацию.

 

Виталий Амурский

 

Париж

 

Иллюстрации:

фотографии поэта разных лет;

один из графических портретов Геннадия Айги,

выполненный Николаем Дронниковым;

сборник Айги «Отмеченная зима»,

вышедший во Франции в 1982 году в издательстве «Синтаксис»,

автор обложки – Игорь Макаревич,

рисунок, воспроизведённый на обложке, сделан самим поэтом;

сборник Айги «Поля-двойники»,

вышедший в конце 1987 года

в виде приложения к чебоксарской газете «Молодой коммунист»,

в оформление обложки этого экземпляра,

выполненное Игорем Вулохом,

в стиле рисунка, автор вписал: дорогому Виталию Амурскому Айги;

творческий вечер Айги в Париже,

 в культурном центре «Ля Аль Сан-Пьер» у подножья Мормартра, –

30 марта 2000 года,

в оформлении сцены были использованы работы Николая Дронникова,

на снимке: Геннадий Айги, за ним – Виталий Амурский, лежит – Николай Дронников,

фото А. Корлякова.

(Часть иллюстраций – из личного архива Виталия Амурского).

Подборки стихотворений