Геннадий Рябов

Геннадий Рябов

Четвёртое измерение № 2 (134) от 11 января 2010 года

Подборка: Восемнадцатое мгновение

* * *


Кина не будет...
Для раздачи грёз прислали пайку импортного зелья.
Но кинщик Ваня мается с похмелья – и болен, разумеется, всерьёз.

А мы пришли смотреть на чудеса.
Нам твёрдо обещали: будет чудо – вовсю старались звёзды Голливуда!
Но Вани нет, как нет – уж два часа.

На этой плёнке сказка о любви, где Золушку спасает гладиатор.
Там термина... простите, губернатор злодеев мочит в ихней же крови.
Там горы жрачки, реки кока-кол, кругом цветёт и пахнет маттиола...

Здесь бедный кинщик требует рассола.
Но Маня не даёт ему рассол,
а лупит скалкой – гонит из семьи, от своего бесстрашия немея.

Ни Волт Дисней, ни Метро Голдвин Меер не ожидали эдакой свиньи.

И, затянувшись крепким табачком, бежит Иван во тьму, что было силы.
Луну – и ту в бараний рог скрутило – по небу пробирается бочком...

Народ ушёл..
Сам бог велел залить
такой облом, такую вот непруху.
Лишь Катерину тискает Петруха в ряду последнем на краю земли...

И вроде бы не Ванина вина –
его и так серьёзно наказали, –
что я сижу в пустом и тёмном зале
и жду кина.

 

* * *

 

... от костра вечерами доносятся песни о Стеньке и о том камыше, что шумел и доныне шумит. Коротаю досуг в захудалой хмельной деревеньке – значит, в местном сельпо алкоголя исчерпан лимит.

Где-то с месяц назад (как прожить без футбола мужчине?) за домами, у леса, куда за груздями ходил, на полянке покатой воткнул два обрубка лещины. Наверху третью ветку я к ним поперек пригвоздил.

С пацанами гонял драный мячик примерно неделю. А потом заскучал я, и снова мне стало всё по... Пацаны, беготня, деревенская жизнь – надоели. Я привычной дорожкой попёрся в родное сельпо.

Все запасы прикончил. Вчера, протрезвев поневоле, как опара опухший, с тяжёлой больной головой, на дрожащих ногах я добрёл до «футбольного поля». А ворота мои шелестят молодою листвой.

И стоял я понуро – обрубок фамильного древа. Без корней. Неудачник. Родство позабывший дебил. Безучастно стоял. Без обиды, без слёз и без гнева. Лишь завидовал веткам, которые сам же рубил.

 

* * *
 

И вновь я посетил пенаты эти,
местечко, где – единственно на свете –
свободой пьян и от соблазнов шал.
На даче, что снимал я прошлым летом,
хозяин дома был слегка с приветом.
Но тихий. Развлекаться не мешал.

Я пил и при луне купался голым.
Кропал стишки – и сердце жёг глаголом
селянке, помогая снять корсаж.
А он пилил-строгал, не зная меры,
и на чердак таскал листы фанеры:
надстраивал ещё один этаж.

Четвёртый, кажется. Из мусора и хлама.
Потенциальный пациент бедлама –
соседи пальцами крутили у виска.
Настала осень. Я уехал в город.
Балы, приёмы, в общем, дел по горло.
И снова беспросветная тоска...

Запущен двор. Сарай в гнилой коросте.
Поросший мохом холмик на погосте.
Ведь ни родных, ни близких. Никого.
Над ним сверчки поют в траве упругой.
Да странный дом царит над всей округой
как памятник безумию его.

 

* * *


В прихожую я бегал то и дело:
там умирала кошка у дверей.
Не плакала, не двигалась, не ела –
так принято, наверно, у зверей.
Ей оставалось мучиться немного –
она угаснет на исходе дня.
С надеждой и любовью, как на бога,
сквозь боль она смотрела на меня.
А что я мог?
Ведь даже Тот, кто выше,
кто срок отмерил сердцу моему,
моей мольбы, похоже, не услышит.
А в свой черед и я уйду во тьму.
Я только гладил худенькую спину.
В ответ она дрожала чуть сильней.
Дай, Небо, мне –
хотя бы вполовину –
достоинства такого же, как ей,
в час моего отплытья в путь безбрежный,
когда весь мир исчезнет в страшном сне.
И пусть меня пушистой лапой нежной
хоть кто-нибудь погладит по спине...

 

* * *

 

Собаке снится сон.
Она брыкает лапами и стонет – никак добычу не догонит.
Зима, деревня, тишина.
Труба гудит, мерцает свечка.
А кот свернулся калачом:
тут, наверху, на тёплой печке ему собаки нипочём.

Лишь тень на северной стене не спит, колышется тревожно.
Она сейчас – вполне возможно –
стишки кропает обо мне.
Ведь у неё проблем полно в её смешном двумерном мире:
бардак на городской квартире, размолвки вечные с женой,
долги, амбиции, мечты – из тех, что сбудутся едва ли,
в печи нет тяги, а в подвале орут собаки и коты...

Я вытянул иной билет в безвыигрышной лотерее.
Трехмерный мир куда добрее:
зима, деревня, санный след.
Мой лёгок хлеб, мягка кровать. Всё мимо – грозы и печали.
Мне нет нужды не спать ночами
и рифмовать.

 

* * *
 

От ночей из томящих бессонниц

и кошмаров, где сладкая жуть,
от раздумий, тревожащих совесть,
от поступков, которых стыжусь,
от полётов под мутной луною,
приносящих свободу и грусть,
и от бед, призываемых мною,
и от счастья, сдавившего грудь,
от восторженной глупости детства
и цинизма в седые года
есть одно стопроцентное средство:
не любить.
Никого.
Никогда.

 

* * *
 

Росчерки молний делают мглу черней.
Гром тишину делает глуше вдвое…
Жизнь иллюзорна.
Мы умираем в ней.
Чем отличить мёртвое и живое?

Мы из себя –
из кокона, изнутри –
видим вполглаза, слышим, увы, вполуха.
А тишина вокруг это громкий крик –
громкий настолько, что за пределом слуха.

А темнота вокруг это тоже свет.
Яркий такой, что до отказа глаза.
Смерть иллюзорна.
Жизни и смерти нет –
лишь бесконечный опыт всего и сразу.

Коли за выдохом следует новый вдох,
то между ними есть и мгновенье смерти.
И если скажут завтра, что я издох,
можете верить.

Можете.

Но не верьте.

 

* * *
 

Что тебе, старче? Мой милый и глупый старче...
Что же тебя опять привело ко мне?
Или к столу твоему не хватает харча?
Или не можешь правды найти в вине?

Тихо. Молчи. Я сама догадаюсь: баба.
Всё удивляюсь, зачем ей такая жизнь.
Нет бы – внучат. Собачат. Хомячка хотя бы.
Хочет корону?.. Будет. Пойди, скажи.

А-а-а.
Ты про то, что в потёмках души сокрыто.
Я понимаю: в бороду – серебро...
Или – любовь?..

Ты получишь своё корыто.
Нынче на всё таможня даёт добро.

С Богом ступай. Прощай, и запомни все же:
я не откликнусь больше на громкий крик.
Ладно. Живи, как хочешь. Живи, как можешь...

Видно, ты плохо сказки читал, старик.

 

Паук

 

Бродил вчера по берегу реки.

Меж двух травинок, от росы намокших,

я ненароком повредил силки,

сплетённые на комаров да мошек.

 

Хозяин – на ладони у меня:

убог, забыт паучьими богами.

Он бегает кругами, семеня

семью неповреждёнными ногами.

 

Я для него не враг и не злодей –

я катаклизм, явление природы.

Мы в чём-то с пауком одной породы –

ведь август так же вреден для людей.

 

Податель благ всегда бывает щедр

на боль и кровь, проклятия и стоны:

то воду льёт – не литры льёт, а тонны,

то адский пламень выпустит из недр.

 

Возможно, кто-то вышел в горний лес

прошёлся, не заметив паутины –

и самолёты падают с небес,

дома горят и рушатся плотины.

 

Что мы ему?

Все упованья зря.

Что нам до мохноногого урода?

… и хочется уснуть до сентября

три тысячи тринадцатого года.

 

Осколок

 

Я смотрел, как их по одному

убирали ловкими руками.

Отправляли мыкаться во тьму.

Что потом произошло с братками

неизвестно ныне никому.

Ни спасти не мог, ни убежать –

до сих пор валяюсь без движенья.

Но остался верен я служенью:

вот и продолжаю отражать

всё, что поддаётся отраженью.

Впрочем, с той поры, как мир на дне,

мрак накрыл вселенную. Смятенье,

пустота, безвременье. Лишь тени

изредка колышутся во мне.

 

….свет, веселье, музыка. Давно

новое трюмо висит в простенке.

Разве веселящимся дано

знать, что под тахтой у самой стенки

старое –

осколок –

как в застенке.

И живёт, и мучится оно.

 

Крутится-вертится

 

Всякий раз, уходя,

в чемодан собирая пожитки,

ты частицу меня

невзначай забирала с собой.

Я же сох и худел, 

и теперь истончился до нитки.

Привяжи ко мне шарик

и брось в небосвод голубой.

 

Пусть он хочет лететь,

пусть он крутится, вертится, вьётся –

я его не пущу.

Потому что, пока в облака

не удрал, 

не упал, –

моя барышня тихо смеётся,

и ко мне прикасается

барышни этой рука.

 

* * *

 

... сегодня Рославль слушает шансон:

в киосках диски Круга да Петлюры.

Лишь только престарелый дом культуры

не забывает вальс «Осенний сон».

Скрипит пластинки древней колесо,

и автор пролетарской диктатуры

глядит в окно на тех, кому за со...

 

Он так смотрел и сорок лет назад.

С тоской его забронзовевший взгляд

елозит по вальсирующим парам.

И капельки вечернего дождя,

как пот, блестят на лысине вождя.

Так хочется спросить: скажи-ка, дя...

Но ведь не скажет, потому как даром.

 

Нет, ничего не могут короли:

на пьедестал когда-то возвели,

а что теперь – никто и знать не хочет.

Уж скоро век, как длится этот сон:

цветы на клумбах, дождь, аккордеон...

Но снова небо вызвездится к ночи,

и гулко закурлычут журавли.

 

* * *

 

Так.

На постели древний старикан.

Вокруг шумят и правнуки, и внуки.

Заботятся: руками греют руки,

запить лекарство подадут стакан.

Он думает: наверное, кранты.

Жаль, что помру – и мало кто помянет.

Ну, родичи.

Но пресса не нагрянет,

в эфире не случится суеты,

в учебниках – ни строчки.

Прожил зря...

 

И так.

Дом ветеранов, скажем, сцены,

где давят опостылевшие стены.

Былой кумир достанет втихаря

початую бутылку бормотухи.

Так и не нажил за всю жизнь – старухи.

Зато в энциклопедии портрет.

О смерти раструбят на целый свет.

Как хочется скорей поставить точку.

И высосет бедняга в одиночку

бесценные свои полпузыря.

Нет ни детей, ни внуков.

Прожил зря...

 

Отражение

 

...снова пальцем – по детской привычке –

я рисую круги на стекле.

В запотевшем окне электрички

невесом и прозрачен вполне.

Сквозь меня проступают озёра,

за спиною темнеют поля...

А в вагоне звучат разговоры

про дефолт и про руку Кремля.

Но парю над мирами иными.

Так, бывало, летал я во сне.

Зверь, бредущий путями лесными,

воробей на высокой сосне,

всё – во мне.

Я – во всём.

В хляби пашен, над лугами, на дне ручейка.

Тут мне нынешний кризис не страшен.

И ничья не достанет рука.

 

Восемнадцатое мгновение

 

…пахучим белым облаком над крышей

цветущий куст черемухи застыл.

Дунь ветерок – поднимется и выше.

Империя, весна, глубокий тыл.

Над верстаком старик седобородый

рубанком из дощечки стружку вьёт.

Доволен пробуждением природы

шуршит рубанок, а старик поёт.

Под вечер, выпив, можно спеть по-русски.

Никто не слышит, как шумел камыш.

И небо – под нехитрую закуску –

слетает лепестками с белых крыш.

 

Проснёшься по привычке до рассвета

и грустно смотришь в тёмное окно:

штандартенфюрер, как тебе всё это?

Максим Максимыч, как тебе оно?..

А помнишь, помнишь, как спасал радистку?

С гестапо вел незримый смертный бой…

Строгай, пили, копай, сажай редиску.

Забудь. Всё это было не с тобой.

Останется анкета: не был, не был…

А ты – ещё живой, назло врагам.

И больше нет нужды стремиться в небо,

оно само летит к твоим ногам.