Григорий Поженян

Григорий Поженян

Все стихи Григория Поженяна

* * *

 

Е.Ф.

 

А что бы мне рукой десантника,

рукой раскованно мужскою,

серьёзно ноября десятого

затеять дело колдовское.

И, раздвигая жизни занавес,

презрев: «любила – не любила»,

начать, как начинают заново

всё то, что не было и было.

Начну с чего-нибудь хорошего.

С дождя, в три пальца –

                                   лил, не капал.

Нет, с платья,

что небрежно брошено

не на диван, а в спешке на пол.

С причала, вырваться готового

в разболтанное штормом море.

Где сразу отданы швартовые

и три гудка прощальных с мола.

Пожалуй, вспомню неуверенно

пустых размолвок

                         постоянство.

Все наши ночи, что потеряны,

безмолвно выброшу

                            в пространство.

Но старым пляжем под Пицундою,

рассветом, пойманным

                                с поличными,

в дни замирений безрассудные

взойду, как хлебами пшеничными.

Я верю прорубям, проталинам,

разрывам облака гусиного...

Сирень соседствует

                            с татарником,

перетекает розовое в синее.

Душа с душою не прощается.

Уходим, чтоб соединиться.

И журавлями

                  возвращаются

давно пропавшие синицы.

Всевластна остановка вечная.

Но, на борт прыгая с причала,

есть шанс остановить конечное,

чтоб хоть на миг

                       начать с начала.

 

Астры

 

Такие подарки к чему бы...

Четвёртые сутки подряд

лиловые астры, как губы,

цыганские губы, горят.

Лиловые астры, как жалко,

что поздно они расцвели.

Но всё-таки вспыхнули жадно

в ладонях остывшей земли.

И жаль, что всё это серьёзно:

пропавшее лето, дожди.

И поздние астры. И поздно

всё то, что ещё впереди...

 

 

* * *

 

Ах, как я кричал когда-то:

вашу мать... концы и кранцы...

Бродят по военкомату

одноногие афганцы.

Их суровые медали

однозвучны и негромки.

Их клевать не перестали

похоронки, похоронки.

...Знать бы, что чему основа

что бедою отбелило.

Может, не случилось снова

то, что было, то, что было.

Может, кануло б с концами

и ушло дурными снами

то, что делалось с отцами

и что с нами, и что с нами.

Не пришедших на свиданье,

тех, кто с горечью повенчан,

одарите за страданья

и воздайте за увечья.

Но куда что подевалось,

будь я проклят, в самом деле.

Глупые навоевались.

Умные разбогатели.

 

* * *

 

Ах, форель,
рыба ханского лакомства, но...
Не по мне эти кружева.

«Неграмоль» черногрудое 
                                    диво-вино.
От него не болит голова.
Но крылатое «р» в сентябре,
октябре, декабре –
вот что вяжет друзей у стола.
Крупных раков варю я
                     в душистом ведре,
их потом разрушая дотла.
Две-три стопки разгонных
и сразу – пивко!
Кто-то крикнет тревожно: пора!
И покатятся бубны 
                  гульбы далеко,
мимо жён, до утра, до утра!

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Благословляю виденье слепца,

Бессонницы свои благословляю

И мученичеством объявляю

Невыносимо горький век отца.

Тебя благословляю – кромка льда –

Последнюю прижизненную кромку.

Стихов незнаменитую котомку

И отданные мною города.

Благословляю связки всех мостов,

Насильственно разорванные мною.

Клянусь моей единственной войною,

Что к исповеди я предстать готов.

Содрав надежд озябшую кору,

Свои плоты топлю, а не сплавляю.

И ничего с собою не беру,

И всех, с кем расстаюсь, благословляю.

 

В Одессе

 

Я не гость, не приезжий,

Не искатель затей.

Кто ж я? –

Гул побережий,

Соль набухших сетей,

Боль ладоней растёртых,

Смутный ропот полей

И летящий над портом

Лёгкий пух тополей.

 

Я сюда не с речами,

Не за праздным житьём.

Мне не спится ночами

В сытом доме моём.

Хмель жасмина дурманный

Стал не люб, хоть убей…

Я опять сквозь лиманный

Проползу Хаджибей.

Лягу в жиже дорожной,

Постою у плетня,

И не жаль, что, возможно,

Не узнают меня.

 

Утро юности, где ты?

Мне тебя не вернуть.

По незримым приметам

Продолжается путь,

Путь суровый и тяжкий

От зимы до весны…

Мы, как нитки в тельняшку,

В нашу жизнь вплетены.

 

В ночь на семьдесят четвёртый

 

1

 

Хорошо быть одному,

если переходишь поле.

Пой себе на вольной воле,

постигая свет и тьму.

Хорошо быть одному

на коне или пароме.

Даже в многолюдном доме

хорошо быть одному.

Пей вино или кури,

говори по телефону.

Чтобы было меньше звону,

дверь плотнее притвори.

Ни хулы, ни маеты.

Сам – и пресный и крылатый.

Хорошо б ещё зарплату

сам себе платил бы ты.

И не будет ни разлук,

ни потерь, ни огорчений.

Сам себе дурак и гений.

Сам себе и враг и друг...

И не буйствует запрет:

Всё с собою. Под рукою.

Боже, что ж это такое!

Распоясался поэт.

Лоб горит, неровно дышит,

на висках холодный пот.

В двери рвётся Новый год,

за столами – весь народ.

Время пить, а он всё пишет.

Кот кровать его колышет

и дудит в его фагот.

 

2

 

Как хорошо, рассвет не скоро!

А рядом Толя, ты, Леон.

За рамой – снег ли или лён.

И я, как вами, окружён

непроницаемостью бора.

Как хорошо, что мы молчим.

Что в этой мгле скрестили руки,

как будто таинством мужчин

под Новый год, не без причин,

мы взяты на ночь на поруки.

И нет ни женщин и ни жён.

Мёд снова должен стать пчелою,

янтарь – затёкшею смолою.

Декабрь январём сожжён.

Как хорошо, что мы не пьём!

Что не от хворости всё это.

Воображением поэта

я всех вас вызвал для совета,

чтоб с вами взять себя живьём.

За рамой – снег ли или лён

на сонный бор роняет перья.

Снег веры или недоверья.

Что ж вы молчите, как деревья,

и ты, и Толя, и Леон?

 

 

Вальс клоуна

 

Кружится жизни
крахмальное кружево,
Крошево вьюг.
Кружится сцена,
и круг её кружится,
Клоунский круг,
Крутятся,
как карусельные лошади,
Дней жернова,
Крутится паперть
и плаха на площади,
паперть и плаха на площади,
и - голова...

Наши надежды,
и наши желания,
Зимние сны --
Ах, набирайтесь
терпенья заранее,
Ждите весны:
Только весною
в снегу обнаружится
Горстка травы,
Только весной
кто-то кружится, кружится,
Кружится – без головы...

 

Время

 

Мир стоит на голове,
дыры дырами латает.
Рыбы по небу летают,
птицы ползают в траве.
Стало тесно на земле.
Есть вопросы – нет ответов.
И в кровавой полумгле
меньше лбов, чем пистолетов.
Кто сказал, что так и надо –
в черноте чеченских битв
светлые часы молитв
проверять кругами ада?

 

 

* * *

 

Всё роздано: скрипка, топор и манок;

загривок и шея, наживка и омуль,

лавровый венок и терновый венок,

хвала и хула, вознесенье и омут.

Давно отделилась от суши вода.

Мозг ищет пути отторженья от тела.

Лишь я со скворцом хлопочу неумело

над ранним ручьём, что течёт в никуда...

 

Два главных цвета

 

Есть у моря свои законы,
есть у моря свои повадки.
Море может быть то зелёным
с белым гребнем на резкой складке,
то без гребня – свинцово-сизым,
с мелкой рябью волны гусиной,
то задумчивым, светло-синим,
просто светлым и просто синим,
чуть колышимым лёгким бризом.
Море может быть в час заката
то лиловым, то красноватым,
то молчащим, то говорливым,
с гордой гривой в часы прилива.
Море может быть голубое.
И порою в ночном дозоре
глянешь за борт – и под тобою
то ли небо, а то ли море.
Но бывает оно и чёрным,
чёрным, мечущимся, покатым,
неумолчным и непокорным,
поднимающимся, горбатым,
в белых ямах, в ползучих кручах,
переливчатых, неминучих,
распадающихся на глыбы,
в светлых полосах мёртвой рыбы.
А какое бывает море,
если взор застилает горе?
А бывает ли голубое
море в самом разгаре боя,
в час, когда, накренившись косо,
мачты низко гудят над ухом
и натянутой ниткой тросы
перескрипываются глухо,
в час, когда у наклонных палуб
ломит кости стальных распорок
и, уже догорев, запалы
поджигают зарядный порох?
Кто из нас в этот час рассвета
смел бы спутать два главных цвета?!
И пока просыпались горны
утром пасмурным и суровым,
море виделось мне
то чёрным,
то – от красных огней –
багровым.

 

Дворняга

 

Когда ощенилась дворняга

в углу на соседских мешках,

захлопали люди дверями:

– Что проку в безродных щенках.

Нет масти – не будет и стати,

хвост кренделем, вниз голова,

и цвет разномастный, и, кстати,

нет спроса на псов без родства. –

И, чуя беду, бедолага,

постукивая хвостом,

щенков прикрывала дворняга

в распухших сосках животом.

Ночь минула. Утро настало.

Сосед мой – непьющий шофёр –

скулящих кутят закатал он

в матерчатый старый ковёр.

И вынес его воровато

в железобетонной руке.

И снова – круги по реке.

Но так уже было когда-то...

Ужели так долго лежали

на впалой груди облака?

Ужели не страшно, не жалко,

топить не устала ль рука?!

 

* * *

 

Дорога заказная

по тоненькому льду.

Зачем иду – не знаю.

Но всё-таки иду.

Моя луна за стогом.

И, верно, быть поре,

чтоб знать, с каким итогом

проснуться в декабре.

Я долго жил, а нажил

из трубочки дымок.

Телегу жизни нашей

расшатывал, как мог.

Зато я славно пожил,

собой не дорожа.

Умел ходить без дрожи

по лезвию ножа.

Лежал с разбитой бровью,

дышал едва-едва.

Как камни к изголовью,

я складывал слова.

Чтоб не было зазора.

Меж ними и судьбой.

Уже иду не в гору,

болтаю сам с собой.

Уже иду не в гору.

Железною десной

дожёвываю фору,

дарённую войной.

 

* * *

 

Думал так:

не в тюрьме,

не во рву,

не в плену –

без друзей проживу.

В тишине проживу,

не спеша.

Как с нездешней душою

душа.

На пороге теченья веков.

Без упреков,

без клятв,

без звонков.

Надоели финты

да финты.

А куда они делись,

мосты?!

Не в бою,

без мостов проживу.

Не в тюрьме,

не в плену,

не во рву.

…Рано смерклось,

намыло пески.

Тишина

заломила виски,

хоть качай половицы

в дому.

Тень заката

не смять одному.

…То ли сам себя

не угадал.

То ли позднюю скатку

скатал.

С ними – горько.

Без них – со двора.

Выйдешь – завтра.

Вернёшься – вчера.

 

Е.Ф.

 

Топчу набежавшие тени,

презрев небеса.
Опять начинаю с сирени
и шью паруса.
В убранстве из битой посуды
пойдём налегке.
Опять начинаю с Пицунды.
С тебя на песке.

 

* * *

 

Если был бы я богатым,

я б купил жене три платья,

три пальто, три пары туфель

и корзину помидоров.

В дождь пускай она не мокнет,

в снег пускай она не стынет,

в день весенний пусть выходит

в лёгком платьице весёлом.

Если был бы я богатым,

я купил ей сок брусничный,

завалил бы подоконник

фиолетовой сиренью.

Пусть она остудит губы,

пусть она поднимет брови

и, зарывшись в гроздьях влажных,

пусть отыщет семь семёрок.

Если был бы я богатым,

сапоги купил бы Юрке,

сапоги купил Тимуру,

сапоги купил Игнату.

Нож вручил им, и двустволки,

и билет плацкартный жёсткий

и сказал бы:

– За Тайшетом

по дорогам бродят волки.

Если был бы я богатым,

я повёз бы Стёпку к морю:

не в Одессу и не в Сочи,

а к причалам Балаклавы.

Там три цвета торжествуют:

синий, белый и зелёный.

Бухта, сахарные сопки

и деревья – пояс бухты.

Пусть он, сын мой, не увидит

цвет четвёртый, цвет особый.

Там его я пролил в травы,

Не мечтая о богатстве.

 

 

Жилетка

 

Когда уже сделаны ставки,

условности соблюдены.

С концами концы сведены.

И все промедленья в отставке.

Когда очевидцы поддаты,

И миг на последней резьбе.

А небо и бездна в тебе,

смещая круги и квадраты.

И круто поставлены на кон

раздраем, разлукой, судьбой

последние «ой-йой-йой-ой».

А стоптано семьдесят

                               с гаком.

Надену я кепочку в клетку,

к знакомым спецам подрулю.

Из лайки пошью я жилетку

и ухо серьгой проколю.

 

Жёны

 

Не паситесь в офсайте,

в тени у чужого крыльца.

Старых жён не бросайте,

несите свой крест до конца.

Их негладкие руки,

их горькие стрелки морщин –

наши с ними разлуки,

угрюмство домов без мужчин.

От себя не бегите,

есть сроки у каждой зимы.

Старых жён берегите, –

с годами они – это мы.

Что у нас под глазами

кладёт огорченья мешки,

и у них со слезами

не уходит, упав со щеки.

А что было, то будет:

и травы по грудь, – и снега.

От морей не убудет,

пока у морей – берега.

 

Заборы

 

Как же так получилось:

всё заборы, заборы.

Словно минное поле,

где бессильны сапёры.

И напротив, и рядом,

как дорожные знаки:

то нельзя, то не надо.

То – собаки...

И до боли понятно –

не стучись в эти дачи.

В дни торжеств, в дни печалей,

ни с приветом, ни с плачем.

А ведь долгие зимы

мы братались плетнями.

Разве ЗИСы и ЗИМы

вдруг легли между нами?!

А ведь были же вёсны

с песней: «Взвейтесь кострами...»

Разве личные сосны

встали вдруг между нами?!

Над Серебряным бором

тишина тишиною.

Занемевшим укором

звёздный меч надо мною.

 

1949

 

Закон Пифагетто

 

Чтоб синей звездою
синела звезда
и ночью
её отражала вода,
чтоб мирным
был мир
заоконный,
чтоб тайный советник
дал тайный совет,
чтоб тень была тенью,
а светом был свет –
должны соблюдаться законы.
Закон раздвоенья
на влагу и сушь.
Закон тяготенья
двух родственных душ.
Всемирный закон
гравитаций
двух равновлекомых
взаимностью тел,
где центрофугальность –
еще не предел
в эпоху
цветенья акаций.
Закон треугольника –
грустный закон.
С ним каждый влюблённый,
пожалуй, знаком.
Закон непорочного круга.
Когда, распадаясь на время,
семья
опять возвратилась
на круги своя
законным приводом супруга.
Закон постиженья,
закон естества,
закон постоянства,
где – прочь голова
за шалость
невинной измены.
Закон воскрешенья
мужского ребра.
Закон возвышенья,
безльготно, Добра,
как пишут:
«без права замены».
Когда из далёких
и пряностных стран,
возвысив свой род,
не пришёл Магеллан,
свой путь завершив
вокруг света.
Оболган он был
и посмертно судим.
Но всё же
средь всех
оказался один
с судом и престолом –
один на один
товарищ его – Пигафетто.
Во веки веков
да возвысится он –
закон Пигафетто,
мой главный закон.
Затем и пишу я
про это.
Чтоб сын мой
и все, кто подобны ему,
за правду свою
уходили во тьму,
как совесть моя –
Пигафетто.

 

* * *

 

Земной не знает, что пребудет там,

за тем холмом, уже иного знанья.

Но нет неотомщённым оправданья,

пока они не платят по счетам.

...Ставраки на допросе хлеб жевал

и сам был сер, и мят, и жёлт, и жёван.

Но без отцов детей растили жёны,

пока он век злодейский доживал.

Не высветлило крохотное: «Пли!» –

тень вечной вдовьей скорби под глазами.

И всё же отомщённость Березани

траву надежды сеяла в пыли.

...Не обошла судьба и Чухнина.

От обшлагов до шеи замарал он

матросской кровью китель адмирала.

И ненависть была расчехлена.

Под окнами, у стражи на виду,

тень, удлинившись, сделалась крылатой.

Он рухнул под садовничьей лопатой

в кустах сирени, в собственном саду.

...В заблудшей рясе не ушёл и он –

в обманной красной шапочке-поганке,

не выпроставший ноги из охранки,

продавший душу дьяволу, Гапон.

Его в прихожей вздёрнула рука,

вдали от причитания и шума.

И он повис в своей гапоньей шубе

с трагическим лицом еретика.

Случалось, грешник дважды был казним.

Его из свята камня выносили.

И голоса уже не голосили.

Но смертный спор ещё не кончен с ним.

Так Суллы тень являлась вдруг из мглы.

На плитах воскресала тень Нерона.

Но сколько б жизней ни жила ворона –

она – черна. Снега под ней – белы.

 

* * *

                                 

В. С.

 

И крик подранка в камышах,

беспомощный призыв: «Не надо»,

забор задушенного сада,

угрюмство шляпы на ушах

и жирный шаркающий шаг, –

за всё расплачиваться надо.

А ты-то думал: обойдусь,

живу вчерне и для парада.

И в небе, и на кухне гусь.

Что ж, соответствуй и не трусь:

за всё расплачиваться надо.

По всем земным счетам плати,

клади всё небо к изголовью,

за ложь бескровного пути,

чтоб реку жизни перейти,

расплачивайся алой кровью.

Но там, там тоже есть черта,

и суд всевышний, и награда,

и справедливости врата.

И надпись на воротах ада:

«За всё расплачиваться надо».

 

* * *

 

И те, кто в болотах, и те, кто во ржи,

за то, что я выжил, велели: скажи!

Велели: скажи, назови, нареки

во имя, во славу и вопреки.

...Я сам у себя оказался в плену,

как будто вернулся с войны на войну,

пытаясь на скошенном поле косить,

чтоб словом и делом друзей воскресить.

И я говорил тем, кто тише воды:

зачем вы не слышите голос беды?

И я говорил тем, кто ниже травы:

как знать вам цвет глаз, не подняв головы?

И я говорил в рот набравшим камней:

сказавший – не страшен, молчащий страшней.

У мирного времени свой обмолот.

Но годы войны, словно паковый лёд,

сдвигая границы, держали меня.

И слёзы катились по морде коня.

И чайки клевали глаза мертвецов.

А голубь порвался с почтовым кольцом.

А я всё сдавал и сдавал города,

и в них оставалась душа навсегда.

И не хоронил – зарывал, зарывал...

Как будто за всех уже отгоревал.

И чем, уходящим, нам было тесней,

тем красные маки красней и красней.

Но выцвела соль у солдатских рубах.

Та соль возвращенья как мёд на губах.

Возмездья озноб у победной черты,

не полдень реванша, а день правоты.

И песня, что я ли, не я ль допою, —

то песня солдат, уцелевших в бою.

От имени тех, кто в болотах, во ржи

остались. А нам повелели: скажи!

 

 

* * *

 

Как в Акапулько или в Сен-Мало.

Чужой, в чужом пространстве

                                          нелюдимом.

Ночь отпылала, утро отплыло.

И водка – мимо.

Пиво – мимо.

Раки – мимо.

Сжёг книжку телефонную свою.

Они ушли землёю, небесами.

Остался с их живыми голосами.

Один на все четыре

                            стороны стою.

 

* * *

 

Как гудок пароходный,

помани и балдей.

Хорошо быть свободным

от толпы, от идей.

Как в некошеном поле,

средь балованных трав,

пой, дичая от воли,

морду к солнцу задрав.

Не слуга, не провидец –

сын небес и морей.

Нет достойных правительств

и надёжных царей.

Есть в заброшенной даче

выше локтя рука.

И, счастливый, незрячий,

ты плывёшь сквозь века.

Не круги и квадраты.

Все в длину и в длину.

Зарываясь в закаты,

обрывая струну.

 

* * *

 

Как я мечтал о письменном столе,

об окнах, но не круглых, а квадратных,

о чёрной,

теплой,

вспаханной земле,

а ты меня уже зовёшь обратно!

Куда зовёшь,

к чему опять ты мне!..

Мне всё знакомо, всё в тебе не ново.

Гляжу в окно – волна всплывет в окне,

глаза закрою –

море хлынет снова.

Мигнёт из тьмы далёким маяком,

качнёт, толкнув,

как локтем у штурвала…

И, словно в детстве, бродишь три квартала

за каждым незнакомым моряком.

 

* * *

 

Когда в лесу пропали волки –

насторожился лес и сник.

Стал заяц бегать напрямик,

овечьи зажирели холки.

У рыси кисти на ушах

повисли непривычно вяло.

В лесу гармония пропала,

его загадка и душа.

Так, на скрещенье несвобод

и реформаторской пучины

в стране пропали вдруг мужчины

и стал народом ненарод.

А те, кто выиграли войну

и пол-Европы покорили, –

бездействуя, заговорили,

заглатывая лжи блесну.

И всё пошло, как с молотка,

что было дорого и свято,

с продажной лёгкостью раската

неумолимого катка.

И женщины, храни их Бог,

что в мае нами так гордились,

чужими снегами умылись.

Да будет снова волком волк.

По чести – ношу и суму.

И нет достойнее причины:

Вернутся к женщинам мужчины,

Уже готовы ко всему.

 

Короли

 

Сами мы короли –

не в ночи, а с утра...

Не сжигать корабли.

Строить их в ордера.

Ни сейчас, ни потом

не жалейте кили.

После нас – не потоп,

если мы – короли.

Надоело брюзжать:

не чума, не война...

Если губы разжать –

речь далёко слышна.

Время, вскинув свечу,

не приходит само...

Всё нам, брат, по плечу,

если мы не дерьмо.

 

* * *

 

М. Рощину

 

Лёд взломавшая вода

тяжко рухнула на молы.

Ночь всю ночь варила смолы,

с днём покончив навсегда.

Сосны гнула, в окна дула,

сотрясая валуны,

ошалело била в дюнах

чугунами в чугуны.

А в нетопленном дому,

проникая с крыши в печи,

чей-то голос человечий,

завывая, славил тьму.

...Печи стынут без огня,

церкви старятся без звонниц.

Укрываясь от бессонниц,

сны покинули меня.

Ночь – длиннее. День – короче.

Дни состарятся в года.

А куда уходят ночи?

Не уходят никуда.

 

Маки

 

На Федюнинских холмах – тишина.

Над Малаховым курганом – сны.

Будто не было войны, но война

похоронена на дне тишины.

 

И казалось бы, всему вышел срок,

столько лет менялась в море вода.

А как выйдешь, как шагнешь за порог –

и от маков не уйти никуда.

 

          Маки, маки, красные маки —

          горькая память земли.

          Неужели вам снятся атаки,

          неужели вам снятся атаки

          тех, кто с этих холмов не пришли?

 

Над Сапун-горой цветут тополя.

Над Сапун-горой летят журавли.

Но плывут из края в край по полям

маки, маки – совесть земли.

 

И казалось бы, ну что в том за страсть –

столько лет они пылают в траве.

Ах, как хочется в те травы упасть,

в красных маках полежать на земле!

 

          Маки, маки, красные маки —

          горькая память земли.

          Неужели вам снятся атаки,

          неужели вам снятся атаки

          тех, кто с этих холмов не пришли?

 

На Федюнинских холмах – тишина.

Над Малаховым курганом – сны.

Будто не было войны, но война

похоронена на дне тишины.

 

Всё мне чудится порою: «Ура»!

Всё мне слышится команда: «Пли»!

И зажмуришься, а видишь: с утра

маки, маки по холмам поплыли.

 

          Маки, маки, красные маки —

          горькая память земли.

          Неужели вам снятся атаки,

          неужели вам снятся атаки

          тех, кто с этих холмов не пришли?

 

          Маки, маки, красные маки —

 

1974

 

 

Медведь

 

Всё равно, мне неведом

путь в обличье чужом.

Лучше гибнуть медведем,

чем чирикать чижом.

Красоваться мехами,

рваным шрамом на лбу.

На святого Михайла

разморозить гульбу

с мёдом и с мордобоем,

чтобы шерсть на кустах.

Чтоб от леса до моря

шла молва неспроста.

А на сватанье, тихим

(с ней душой не криви),

предложить медвежихе

сердце с лапой в крови.

 

Задирал, осмелев,

забавлялся, смешон...

Он на юге был лев,

а на севере — слон.

Не могли лопари

ни прощать, ни говеть.

И не зря был в цари

ими избран медведь.

И не зря в Олонце

на заре естества

стыл в медвежьем венце

их предел божества.

Остяки – Извини! –

бормотали во тьму,

перед тем как они

в грудь стреляли ему.

Он от боли

на задние лапы вставал.

И тогда они бойко –

наповал, наповал.

Ах, медведь мой, за что ж,

так безмерно любя,

на полати – под нож,

у берлоги – тебя?

То в овсах, то в хлебах,

то, чтоб было видней,

на «колёса» – в «грибах»,

на капкан — у корней.

И, чтоб хруст под костями,

чтоб недолго от ран:

вершковыми гвоздями,

под заточкой – чурбан.

Петли смётаны ловко,

яма в рост – глубока.

В рукавице рука –

вековая сноровка.

И со шкурой — домой.

А к обеду — ступни.

Летом или зимой

ждут медведя они.

...Мне страшна и люба,

мне горька и близка

и медвежья гульба,

и медвежья тоска.

Всё медведю в зачёт.

Не глядели б глаза,

как по морде течёт

человечья слеза.

 

* * *

 

Мир забывает тех,
кому не повезло.
И если ты промазал на дуэли,
забыл свой кортик на чужой постели,
упал с коня
или сломал весло –
спасенья нет.
Тебя забудет мир.
Без вздоха,
сожаления
и плача.
Свою удачу опроверг кумир.
Таков закон.
Да здравствует удача!

 

* * *

 

Мой холодильник опустел, как дом,

в нём ни колбас, ни сыра и ни пива.

Боюсь, что даже холоду тоскливо

и даже темноте пустынно в нём.

А было время: меж хвостов угрей

в капусте красной чесноки дремали.

В нём, как народы, сосуществовали

плоды земли и лакомства людей.

Презрев сословность, кастовость и род,

не этажу, а передышке рады,

к ветчинам плотно жались карбонады,

царил внизу рыбец – их антипод.

И, не соединённые пока,

с жирами не ведя переговоры,

сушили миротворческие поры

посланцы углевода и белка.

А я – владыка их и господин,

ещё не торопился хлопать дверцей.

Я терпеливо ждал единоверцев,

чтоб насладиться жизнью не один.

И отстучали женщин каблучки,

и голоса друзей угомонились,

и те, кто виноваты – повинились.

И вновь пусты и сети и сачки.

Но в складках остывающей души

над магмой несмирившегося плена

горчит полынью страсти тень Гогена.

И мы, глядишь, ещё пошебаршим.

 

Молчание

 

Закатный луч на миг издалека

украдкою нет-нет да оглянётся.

Прошу у Бога –

                      пусть меня коснётся

опять, как в детстве,

                              мамина рука.

Я буду нем в последней тишине.

Пусть медленно наступит

                                   равновесье.

Никто другой уже не нужен мне.

Её рука прикроет поднебесье.

...Теперь, когда одна земля права,

с которою меня навек связали,

покой молчанья – будут те слова,

которых мне при жизни

                                 не сказали.

 

* * *

                                  

Г. К.

 

Не огорчайся, всё пройдёт.

Прошла зима. Пройдёт и это.

И будет так, как будет летом.

На землю яблоко падёт.

Не как цыган из-под полы,

к нам август выкатит арбузы,

початки рыжей кукурузы

утяжелят собой столы.

Раскрасит крылья стрекоза,

лес отомкнёт свои засовы.

И любознательные совы

в жару уснут, открыв глаза.

А лисы, усмиряя дрожь,

откроют заячьи секреты.

Когда ты долго лета ждёшь,

всё будет так, как будет летом.

А если вопреки приметам

до срока кончится сезон,

природа сохранит закон:

хлебам – тока, оленям – гон.

И будет всё, как будет летом.

 

* * *

 

Не тем, что полстолетья будут сцены
изображать солдатский наш уют;
не тем, что в двадцать два узнали цену
тому, что люди в сорок узнают;
не сединой, что, может, слишком рано
легла походной пылью на виски,
когда мы, жизнь примерив на броски,
считали мины, не считая раны;
не славой, что пришла к нам неспроста:
на бланках похоронного листа,
на остриях штыков под Балаклавой,
в огнях ракет рождалась наша слава;
ни даже тем, что, выйдя в путь тернистый,
мы научились жертвовать собой.
Мы тем гордимся, что последний выстрел
завещан нам отцовскою судьбой.
Гордимся мы, что в наш двадцатый век, –
на той земле, где дни не дни, а даты, –
в семнадцатом родился человек
с пожизненною метрикой солдата.
Гордимся мы, быть может, даже тем,
что нам о нас не написать поэм.
И только ты, далёкий правнук мой,
поймёшь, что рамка с чёрною каймой
нам будет так узка и так мала,
что выйдем мы из бронзы, из стекла,
проступим солью,
каплею,
росой
на звёздном небе –
светлой полосой.

 

* * *

                                       

В. Корню

 

Не тому было сладко от пряностей,

кто в морях рисковал.

Был обычно в чести тот, кто прятался,

а не тот, кто искал.

Был порою увенчан до одури

тот лакей на коне,

кто от страха кричал:

– Кушать подано! –

А все танки – по мне.

Вот когда не спасают ни надолбы,

ни бетонные рвы.

В смертный час соблюдать себя надобно,

не щадя головы.

И пускай переплавщики дошлые

упрекнуть норовят

отгремевшей «каретою прошлого»,

тихим звоном наград.

Так ли, нет, всё равно нам недодано

из заветной сумы.

Все они – не дошедшие до дому –

тоже мы.

 

 

 

Небо осенью выше...
(Из поэмы «Одесская хроника», сентябрь 1941)

 

Небо осенью выше,

                    печальней

                              светлее.

Лес – красивей,

                    особенно ясностью

                                        просек.

Так я вижу его

                    и ничуть не жалею,

что приходит пора,

                    уносящая росы,

что кружится листва,

                    что последняя стая

журавлей

              отлетает, тревогой объята.

В этот час,

                    в сыроватой земле прорастая,

начинают свой путь молодые опята.
И не жаль

                журавлиных протяжных известий.

Если осень,

                пусть осень.
                                 Но только б не рано.

Пусть, как в жизни людей,

                              необычно, не вместе

оголяются ветви берез и каштанов.
Но бывает...

                    орешник зелёный-зелёный,

а негнущийся дуб –

                              облетевший и чёрный...

Что мне гнущихся прутьев

                                        земные поклоны?

Мне б дубы да дубы

                              в вышине непокорной,

мне б сурового кедра янтарные соки,
вот того,

          с побуревшим стволом в два обхвата.

Осень!

          Час листопада под небом высоким.

Осень!

          Первое острое чувство утраты.

Дай мне, сердце, бескрайний полёт

                                                  голубиный,

собери все опавшие листья у веток.
Облетают рябины, облетают рябины...
А к чему мне рябины?
Я не про это...

 

* * *

 

Никакого насилия.
Всё уже не моё.
Оставляю вам синее
и малиновое.
Остановку конечную
в затенённом краю.
И зелёных кузнечиков
с бойкой сабелькою.
Никуда не сворачиваю.
Всё достойно приму.
Но пока – заворачиваю
в лаваши бастурму.

 

* * *

 

Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Это наивно, и это не ново.
Не исчезай, петушиное слово.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил:
толстых, худых, одиноких, недужных,
робких, больных – обязательно нужно,
нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Лось возвращенье весны протрубил,
ласточка крылья над ним распластала.
Этого мало, как этого мало.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Чистой воды морякам под килём,
чистого неба летающим в небе.
Думайте, люди, о боге, о хлебе,
но не забудьте, пока мы живём:
нет раздвоенья у супертурбин,
нет у земли ни конца, ни начала.
Мозг человеческий – как это мало.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.

 

* * *

 

Отчего так мучительно душно

в холода этой жёсткой зимы?

То ли тело душе непослушно.

То ли долго не старимся мы.

И, казалось бы, утро положе,

и не той уже сухости жар,

море стынет быстрее, и всё же

берега уходящие жаль.

Никакого не будет пожара.

Никому я не щит, не броня.

Без меня обойдутся, пожалуй,

и товарищ, и сын, и родня,

И Она оттого, что живая,

дай ей бог, оживится другим...

За хребтами победного мая

без меня – одиночество им.

Жребий мой и суров был, и редок.

Мне дарован солдатский аванс:

не вернувшиеся из разведок,

я живу, чтобы помнить о вас.

 

Песня о друге

 

Если радость на всех одна,
На всех и беда одна.
Море встаёт за волной волна,
А за спиной спина.

Здесь, у самой кромки бортов,
Друга прикроет друг.
Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг.

Его не надо просить ни о чём,
С ним не страшна беда.
Друг мой – третье моё плечо –
Будет со мной всегда.

Ну, а случится, что он влюблён.
А я на его пути,
Уйду с дороги. Таков закон:
Третий должен уйти.

 

Печаль

 

Нет беднее беды, чем печаль,

это то, что всё длится и длится.

И не может никак возвратиться.

И себя, и ушедшее жаль.

Как ушло оно и почему

так мучительна тяжесть

                                  томленья.

Как в церквах панихидное пенье

сквозь оплывших

                        свечей полутьму.

Камни скорби – тоска глубины.

Можно пулей ответить

                                на пулю.

А печаль – из уплывшего тюля

с неосознанным чувством вины.

 

Питер Брейгель

 

Б. Б.

 

В колеснице жизни суматошной,

призванный ко всенощной не в срок,

ты не жди прощения, художник,

за незащищённости порок.

Не ищи признаний и причастья,

не лови ладонь поводыря.

Что в нём проку – суетное счастье

временных надежд календаря.

И не бойся самоотречений.

Ты ещё расплатишься сполна

чёрными ночами огорчений

за полотен светлые тона.

 

 

Плоть травой прорастет

 

За молчанье – молчание.
как давно это было.
Плащ вишнёвого цвета,
кинжал и колет.
– Ты любила? –
и шея на плаху:
– Любила, –
И душа вознеслась.
И любви не теряется след.
Вера выше всех доказательств.
На лбу – троеперстье.
– Отрекись, протопоп. –
И запёкшимся ртом:
– Никогда. –
Плоть травой прорастет.
Но жив аввакумовский перстень,
чтоб для всех страстотерпцев
обернулась судьбою беда.
Скачут кони без всадников.
Оскорбивший наказан.
Как давно это было.
К сожаленью, давно.
Обострённое чувство греха
водит душу на казнь.
Плоть травой прорастет,
если праведным было зерно.

 

Подводя итоги

 

Что было, что не было —

по уши сыт.

Помельче просеял бы, —

нет таких сит.

Осколков своих

подпилил бы углы.

Да нет такой

сикамбриозной пилы.

Все ночи в чаду,

все похмельные дни

размыл бы, вернул,

да к чему мне они.

Друзей, что обидел я,

вот он — мой нож...

Да что уповать,

тех обид не вернёшь.

И всё же, хоть сам я себе

не судья:

не лгал, не шустрил, не прислуживал я.

А дни, что остались

(не глянешь на дно),

хотел бы дожить,

если мне суждено:

подальше от клейстера

и сургуча,

подальше от евнуха

и стукача,

от бальных снегов

и от свальных грехов,

от выгоды ложно-опальных стихов.

Подальше от лёгких

шарнирных дверей,

от свах, повитух

и от поводырей,

от сводных оркестров

заблудших отцов,

пророков, оракулов и мудрецов,

оков золочёных

в синильном раю,

жуков, стерегущих

добычу свою.

Пристёгнутых беркутов,

пленных орлов,

от птиц подсадных

и продажных голов.

Подальше, подальше

от скупочных цен,

от ловко придуманных

мизансцен.

От скромных даров

на чужом облучке

и от указательных

пальцев в зрачке.

От добрых ломбардов,

от мутной хвалы,

от сточных канав

голубой похвалы.

От каннов немых

в ледяном хрустале.

Поближе, поближе, поближе

к земле.

 

* * *

 

Пока пути чисты,
господь, друзей храни,
и я не жгу мосты
и не гашу огни.
У жизни на краю
не ёрзаю, не лгу.
Живу, пока могу,
пока могу – пою.

 

Пока сирень в глазах не отцвела

 

Г. Гельштейну

 

Спешите делать добрые дела,

пока ещё не склёвана рябина,

пока ещё не ломана калина,
пока берёста совести бела.
Спешите делать добрые дела.
В колёсах дружбы так привычны палки,
в больницах так медлительны каталки,
а щель просвета так порой мала.
А ложь святая столько гнёзд свила,
анчары гримируя под оливы.
У моря всё отливы и отливы,
хоть бей в синопские колокола.
Пока сирень в глазах не отцвела,
и женщины не трубят в путь обратный,
да будут плечи у мужчин квадратны!..
Спешите делать добрые дела.

 

Полковники

 

В России испокон веков
ещё так не бывало, чтоб
такое множество полковников
себе пускали пулю в лоб.
Не осуждая, не оправдывая,
и я б, пожалуй, жить не смог
с распятой офицерской правдою!
Но пулю б эту поберёг.
Недальновидные и сытые,
забыли, видно, как слепа
поднявшаяся в рост толпа
с полковниками не убитыми.

 

Поэты

 

Однажды сказал мне норвежский пастух:

– Поэты, как сосны, на скалах растут.

Поэты, как сосны, на скалах растут.

И всё по-иному им видится тут.

И гром, что гнездо в поднебесье обрёл.

И в рокоте грома взлетевший орёл.

Под ними века, и над ними века.

И пропасть у ног, и в бровях облака.

Их смолы, как слёзы, светлы и чисты.

Их слёзы, как смолы, темны и густы.

А корни, нашедшие в камне приют,

лишь каменный сок из расщелины пьют.

Но им одиноко и холодно им.

Отвесно и круто. Нет места двоим.

И даже вдвоём с кем-то рядом, они

и вроде бы вместе, а всё же одни.

Чем круче поэтам, тем лучше стихам.

Я в детстве об этом в горах услыхал.

И годы спустя на суровой войне

слова, как осколки, заныли во мне.

Слова, как осколки, заныли: скажи,

за что тебя немцы убили во ржи?

Зачем над весёлой землёю холмы?!

А в этих холмах только мы, только мы?!

Зачем по полям – лебеда, лебеда?

И есть ли у боли чужая беда?

Кто думал об этом, – себя постигал.

Чем круче поэтам, тем лучше стихам.

Был мудрым лукавый норвежский пастух.

Поэты, как сосны, на скалах растут.

 

Поэты

 

Оттого и поэтому

веки были красны...

Становились поэтами,

возвратившись с войны.

Чтоб словами нелживыми

день держать в чистоте.

Чтоб, пока ещё живы мы,

живы были и те.

Чтобы не с оговорками,

а, черна добела,

та война была горькою,

раз уж горькой была.

И чужой от отчаяния,

и своей до конца.

Чтоб роднили случайные

девять граммов свинца.

Чтоб последней разлукою,

для тебя, для меня

был последнею мукою

свет победного дня.

Оттого и поэтому

были веки красны...

Становились поэтами,

возвратившись с войны.

В орденах, без копеечки,

начиная с нуля,

шли мы в скошенной кепочке,

по Тверскому пыля.

И не ждали признания,

посыпая, как соль,

на горбушку призвания

неостывшую боль.

 

 

Прорубь

 

И вырубил прорубь,
а лёд – толщиною в три пальца.
Ты тоже попробуй.
Честнее нырнуть, чем трепаться.
И сразу всё ясно,
и по снегу ножки босые.
И будешь ты красным,
а может быть – белым и синим.
Шутили:
– Припайщик,
объелся ты, брат, беленою. –
Я странный купальщик.
Объелся я только войною.
Мне ночью не спится,
Я жёлтыми взрывами маюсь.
И, чтобы не спиться,
я с горя зимою купаюсь.

 

Роман

 

– Что вы сказали?

– У меня роман...

– Роман?!

– А что ж...

– Роман, подобный грому?!

– А может, он сродни аэродрому,

с которого уходят на таран.

А может, в полдень вспыхнувший пожар

в бору, звенящем от сухого зноя?

Никто не знает, что это такое.

Но неземной плывёт воздушный шар,

плывёт легко и плавно над паромом,

над колокольней, облаком и громом,

над завистью, неверием, тщетой,

пронизанный щемящей высотой...

Да, у меня роман с моей женой.

И кажутся таинственнее двери,

смешнее и нелепее потери,

когда её дыханье за спиной.

 

* * *

 

Самолёты прежних лет

надо мной опять летают.

Стынут ноги, снег не тает,

заметает лыжный след.

В снежном сумраке ни зги.

Кто-то стонет: – Помогите! –

И нечётко: – Не бегите! –

А в мозгу: «Беги. Беги...»

И опять всё тот же стон,

он то жалобней, то глуше.

Так закладывает уши,

будто воздух разряжён.

Вдруг набух и лопнул шар.

Словно капли через марлю,

просочилось: – Жалко парня.

Ну, конечно, парня жаль. –

Не от страха, не спьяна

без сапог лежу я в поле...

– Лёд! Ещё!.. – Остатком воли

разрываю веки сна...

...Неужели ж не вольны

белки лёгких снов из детства?

О, свинцовое наследство

неоттаявшей войны!

 

Сирень

 

Опровергая смиренье,

ветром хмельным заряжён,

нужно прорваться к сирени

вместе с пчелой и стрижом.

Как предвкушенье улова,

как тишине – высота,

необходима лиловость

вспыхнувшего куста.

И, раздвигая пространство,

цепкость его берегов,

хочется вплыть в африканство

после тяжёлых снегов.

Чтоб, наконец, задохнуться,

может, последней весной.

Чтоб в Балаклаву вернуться,

в стойкий сиреневый зной.

И не страшна быстротечность.

Радость всегда недолга.

Жизни короткая вечность:

май! После мая – снега.

 

Скоро ты будешь взрослым…

 

Скоро ты будешь взрослым, больше станешь и шире.

Звёзды бывают тоже маленькие и большие.

Те, что поближе – близкими, те, что подальше – дальними,

Если ты счастлив – счастливыми, если грустишь – печальными.

Звёзды бывают крупными, в южных широтах яркими,

Спелыми, словно яблоки, те, что сбивают палками.

А иногда и тусклыми точечками одинокими –

Они зовутся грустными или попросту зимними.

Восходят они далёкими, то ранними, то поздними.

Те, что одни – одинокими, те, что вместе – созвездиями.

Звёзды не умирают, вечно качают ветра их.

Если нет звёзд на небе, значит, ищи их в травах.

Если травы пожухнут, в море они зажгутся...

Звёзды не умирают, звёзды ещё зажгутся.

Звёзды не умирают, звёзды ещё вернутся.

Этим все люди живы, этим живи и ты.

Звёзды не умирают, звёзды – это надежды.

Весенние или зимние, туманные или ясные

Небесные звёзды – синие.

Все звёзды земные – красные.

 

* * *

 

Скот смело смотрит под ноги.

За право быть скотом

он платит высшим подвигом –

остывшим животом.

Лениво и без гонора

он движется легко

и опускает голову,

чтоб видеть далеко.

Его приволье бойкости

пасёт в лугах трава.

Весомость – вес убойности,

а суть его – жратва.

Жратва под звёздным пологом,

корма да силоса.

Скот смело смотрит под ноги,

я – робко в небеса.

С тревогою и робостью

гляжу в ночную тьму

и думаю над пропастью

над всеми «почему».

Опутанный вопросами,

в преддверии конца,

во власти поздней осени,

хочу спросить творца:

зачем под жизни вязами,

чтоб подчеркнуть родство,

одним исходом связаны

и тварь и божество?

 

Слово

 

И звук не нем. И цвет не безголос.

Но если ложь наказана сурово, –

из вещих ножен выхвачено слово:

ему – назвать. С него и высший спрос.

...Ржавеет золото. Слабеет сталь ножа.

Земной оси смещается основа.

Моря стареют, не стареет слово.

Над ним не властна долгой жизни ржа.

Пусть над поэтом суд неправ и скор.

Пусть мы лишимся зренья, слуха, крова.

Утроба прокричит святое слово,

чтоб складки лбов не прорезала скорбь.

Мети, мети, моей судьбы метель.

Стихам не страшно. Мне прикрыться нечем.

Всё решено. Как не бывает двух смертей,

так, слава богу, нет и двух Отечеств.

 

 

Слоны

 

Защищая свою крутизну,
не печальтесь, что губы разбиты.
Ни погонщику и ни слону,
как слоны, не прощайте обиды.
Шрам притерпится, боль отболит.
Как бы ни были поводы жёстки,
никому не прощайте обид.
Защищайте свои перекрестки.
Есть особый изгиб у спины,
принимающий вызов обрыва.
И особая власть у разрыва.
Не прощайте обид, как слоны.
Без любви: ни щепы, ни следа.
Ни чужим, ни своим и ни званым.
Ни тоски, ни слонят, ни саванны.
Как слоны: никому, никогда.

 

Соловьиная пыль

 

А ты хотел, чтобы тебя любили

с такой же страстью,

                              полною губой,

тебя, уже не ставшего тобой,

не стряхивая соловьиной пыли?!

За что любить?!

За тяжесть жёсткой кисти,

за чёткой узнаваемости след.

За вечно заряжённый пистолет,

лежащий в строгих,

не опавших листьях.

Я многое ещё пока могу.

Не гнусь, держу прямой удар, не лгу.

Чужие льды колю

                         пудовым ломом.

И ждать умею

тонкокожим домом.

 

* * *

 

Так недолго гостим мы

на зелёной земле.

А они – по гостиным

при вельможном столе.

Ни молитвенной сути,

ни открытых рубах.

Все при чьём-нибудь супе,

с «барским» шлейфом в зубах.

Соловьиной тирадой

распакованы сны.

А они за наградой

прохудили штаны.

Не как те, что на БАМе

в шурфе, с серым лицом.

А с мозольными лбами,

да с округлым словцом,

да с наживкою лживой

без любви, без вины.

Но не ими мы живы.

Ими только черны.

Сколько ж их, в полушалках,

не гулявших в лугах.

Сколько в шапках-ушанках

належалось в снегах.

Сколько войн отстрадали,

сколько сделали дел.

А ведь нам недодали

на родной трудодень.

Но в страданьях рождённых

(даль всегда далека),

хоть победа горька –

нет средь нас побеждённых.

 

Талант

 

Ещё не зная, что тебя влечёт

на рифы неизведанных открытий,

кто поселился, ангел или чёрт,
в душе, поднявшей паруса отплытий,
ещё на изначальном рубеже
ты в поисках глубин идёшь мористей,
а тень сомненья расползлась уже
по коже неоформившихся истин.

Но, скрытой одержимостью влеком,
внеклеточной и внематериковой властью,
прозрения накатывая ком,
себя ты чьей-то ощущаешь частью.

Талант надличен.
Как ты ни зови,
как ни тащи за хвост кота удачи –
кровь под ногтями и крыло в крови.
Коль страсти ближе –
горечь правды дальше.

Талант надличен.
Нет ни вечных льдов,
ни тайною задушенной ошибки.
Уже давно под тяжестью годов
заждались нас
пророчества пушинки.

Талант надличен.
Лишь хватило б сил,
всё отметая, над тщетой вчерашней
встать у холмов безвременных могил
и ощутить, что ничего не страшно.

 

Травы (Погоня)

 

Я старею, и снятся мне травы,
а в ушах то сверчки, то шмели.
Но к чему наводить переправы
на оставленный берег вдали?
Ни продуктов, ни шифра, ни грязи
не хочу ни сейчас, ни потом.
Мне сказали:
– Взорвёте понтон
и останетесь в плавнях для связи. –
…И остался один во вселенной,
прислонившись к понтону щекой,
восемнадцатилетний военный
с обнажённой гранатной чекой.
С той поры я бегу и бегу,
а за мною собаки по следу.
Все – на той стороне. Я последний
на последнем своём берегу.
И гудят, и гудят провода.
Боль стихает. На сердце покойней.
Так безногому снится погоня,
неразлучная с ним навсегда.

 

Трубач

 

Петру Тодоровскому

 

Ах, это певчая судьба:
звук доставать со дна.
Такая участь ей дана –
солдатская труба.
Трубач – один, трубач – ничей
в рассветах ножевых.
Их очень мало, трубачей,
оставшихся в живых.
Зато какая это честь,
и слава, и игра –
трубить решительную весть
своим полкам: «Пора!»

 

У барьера

 

Мы ещё не в отставке,

просыпайся смелей.

Время вносит поправки

даже в путь кораблей.

Были пряности, были

и пребудут, поверь.

Ох, как раньше любили!

Так не любят теперь.

Так теперь не умеют,

чтоб в снега – навсегда.

Разве пальцы немеют,

как немели тогда!

За касанье не в меру

и за ревностный нрав

раньше – сразу к барьеру,

прав ты или не прав.

Как же мы потеряли

тот сиреневый шар?

Если мир матерьялен,

из чего был тот шарф?

Тот особый, воздушный,

из весенних небес.

...Но опять стало душно,

не попутал ли бес?

И опять от наката

ходуном голова.

Я не прав, как когда-то,

и опять ты права.

Но, срывая премьеру,

гордый дух погребя,

к сожаленью, к барьеру

я веду сам себя.

 

 

Хвойные полдни

 

В. Аксёнову

 

И нагрянули вдруг холода

в середине зелёного лета.

Никому не понравилось это,

но никто не ушёл никуда.

И никто ничего не сказал

ни на площади, ни по секрету.

В середине зелёного лета

был безмолвным притихший вокзал,

был безлюдным пустынный причал.

Дверью хлопнуло в доме поэта.

Но никто никого не встречал

в середине зелёного лета.

Ох уж эти мне зимние сны.

Так и хочется выкрикнуть: «Полно!»

Всё мне грезятся хвойные полдни

подобревшей от солнца весны.

Всё мне чудится: за поворотом,

на исходе осеннего дня,

будто кто-то окликнет кого-то...

И уже не моя в том забота,

что пойдут они вдаль без меня.

 

* * *

                               

И. Юзовскому

 

Что поздних радостей печаль

и с крутизною спуск опасный,

когда осенний полдень ясный

меня опять уводит вдаль.

Что голых сучьев чернота

и крик вороньими ночами,

когда к утру над кедрачами

опять взметнётся высота.

Опять заря зажжёт кору,

и, неподвластна укрощенью,

вперёд, наперекор теченью

кета пойдёт метать икру.

И как бы ни был он зажат,

едва зализывая раны,

медведь прорвётся к океану,

чтоб окрестить в нём медвежат.

...К чему ж спешить на суд людской

с нетерпеливыми руками,

с неопалёнными висками,

с непросветлённою тоской.

 

* * *

 

Чтоб себя превозмочь,

нужно кепочку сбить набекрень.

Удлиняется ночь,

убывает беспечности день.

Но не стоит дрожать,

и над пеной любых передряг

нужно стойко держать

свой потрёпанный временем флаг.

Я, как старый боец,

дверь ногою в кабак отворю.

Опрокину стопец

и под пиво его повторю.

Навалюсь на метель,

обниму на рассвете жену.

И, как двери с петель,

прямо к зимнему морю шагну.

В храме мер и весов

не учесть предпоследнюю ночь.

Нужно все – на засов,

чтоб однажды себя превозмочь.

 

Чучело

 

Что сам орёл

пред чучелом орла?!

У чучела заоблачного зверя

какая стать,

                 каков разлом крыла!

Какие настороженные перья,

надмирный взор: мол,

                              всё ничто пред ним.

Нахохлившийся, хищный,

                                  вечно новый

Живой орёл

                с моделью двойниковой –

с бескровною моделью несравним…

 

Вот так своим подобием сильна

вторичная поэзия. Она

толпе всегда понятна и любезна.

Но соль её – лизни – не солона.

А бездна – загляни в неё – не бездна.

 

Я принял решение

 

Этим утром я принял решение...

Принял решение.

 

Следы – это был человек и нету,

Следы – это только то, что осталось,

Следы, неразмытые морем,

Вдоль моря – следы,

Словно петли вдоль окон до жёлтой берёзы

И вновь вокруг дома,

Вдоль окон до желтой берёзы –

К крыльцу моему.

 

Этим утром я принял решение,

Принял решение…

 

Следы

От сапог, от ботинок, от туфель,

Босые следы,

Уходящие в лес или в дюны по морозной примятой траве,

По первому снегу

Следы – это был человек и нету.

Следы – это только то, что осталось,

Но всё остаётся с тобою навеки,

Но всё с тобою навеки уходит,

А тебе уже ничего не страшно.

 

Если утром, а не днём или ночью...

Если утром, а не днём или ночью

Один на один с собою,

Один на один с собою

Ты принял решение.

Принял решение.

 

Этим утром я принял решение...

 

* * *

                       

А. Шепеленко

 

Я с детства ненавидел хор –

согласный строй певцов.

И согласованный напор

отлаженных гребцов.

И общность наклонённых спин.

И общий водопой.

Живу один. Дышу один.

Плачу одной судьбой.

Один пришёл. Один уйду.

Один спою свой гимн.

А яблоки в моём саду

легко отдам другим.

 

* * *

 

Я старомоден, как ботфорт
на палубе ракетоносца.
Как барк, который не вернётся
из флибустьерства в новый порт.
Как тот отвергнутый закон,
что прежней силы не имеет.
И как отшельник, что немеет
у новоявленных икон.
...Хочу, чтоб снова кружева,
и белы скатерти, и сани.
Чтоб за морями, за лесами
жила та правда, что права.
Хочу, чтоб вновь цвела сирень,
наваливаясь на заборы.
Хочу под парусом, за боны
и в море всех, кому не лень.
Хочу, чтоб без земных богов
и, презирая полумеру,
за оскорбление – к барьеру.
Считай четырнадцать шагов.
Хочу, чтоб замерла толпа
пред Биргером и пред Ван Гогом.
Чтоб над арканами монголов
смеялся дикий конь гарпан.
Чтоб нам вернули лошадей.
Чтоб наши дети не болели,
чтоб их воротнички белели
и было всё, как у людей.
Чтоб ты жила, чтоб ты плыла.

Чтоб не скрипел военный зуммер.

Чтоб я, не заживаясь, умер,

окончив добрые дела.

 

 

* * *

 

Я так долго губил

то, что чудом досталось.

И глотка не осталось

того, что любил.

А ошейник тугой

пусть разносит кто молод.

И холод на холод

пусть множит другой.

 

Я такое дерево…

 

Ты хочешь, чтобы я был, как ель, зелёный,
Всегда зелёный – и зимой, и осенью.
Ты хочешь, чтобы я был гибкий как ива,
Чтобы я мог, не разгибаясь, гнуться.
Но я другое дерево.

Если рубанком содрать со ствола кожу,
Распилить его, высушить, а потом покрасить,
То может подняться мачта океанского корабля,
Могут родиться красная скрипка, копьё, рыжая или белая палуба.
А я не хочу чтобы с меня сдирали кожу.
Я не хочу чтобы меня красили, сушили, белили.
Нет, я этого не хочу.
Не потому что я лучше других деревьев.
Нет, я этого не говорю.
Просто, я другое дерево.

Говорят, если деревья долго лежат в земле,
То они превращаются в уголь, в каменный уголь,
Они долго горят не сгорая, и это даёт тепло.
А я хочу тянуться в небо.
Не потому что я лучше других деревьев, нет.
А просто, я другое дерево.
Я такое дерево.

про отношения