* * *
«Как устрица, которую вспрыснули лимонным соком,
Сжимаюсь в комок под твоим разъедающим взглядом.
Между мной и тобой расстоянье, как между Ростовом и Владивостоком.
Когда едешь по этим просторам, жара постепенно сменяется хладом…»
Так писал году в тысяча девятьсот шестьдесят девятом
Мой отец, отвергнутый провинциальной недотрогой.
Наградив ее прозвищем «Прекрасное рядом»,
Он лечил душевную рану крепким алкоголем и дорогой.
* * *
«Я тоже был когда-то человеком,
Но стал ослом по воле Апулея.
Ещё, спасибо, Кафка мной не занимался,
Не то мне стать пришлось бы насекомым.
Не знаю сам, что ближе и милее.
Меня давно уже, признаться, не пугает
Моя подверженность метаморфозам,
Моя подвешенность в пространстве незнакомом,
И я не стану причитать и охать,
Когда опять переменю судьбу и облик.
Но я мечтаю, сбросив плоть и похоть,
Как старый плащ, изношенный и грязный,
Прочь улететь – туда, за Монте-Роза,
Мучнистой бабочкой прочь улететь отсюда,
Покинув мир, моей душе несообразный».
Эти строки были написаны неизвестным
На обрывке картона, служившем закладкой
В книге Хуго де Фриза «Теория мутагенеза».
Их прочёл мой дед ещё в бытность студентом
В библиотеке ростовского мединститута
И оставил на память, добавив всего одну строчку,
Что-то вроде краткого вывода или морали:
«Старость – это осёл,
что мечтает в бабочку превратиться».
Ассоль и Сольвейг
Связавшая их судьбы нота «соль» –
Соль слёз непролитых, что выпала в осадок,
И дней непрожитых, чей горестный остаток
Для Сольвейг краток, долог для Ассоль.
Лишь потому меж ними странное сродство, –
Хотя свой климат уготован каждой,
Свой век и срок, свой мореход отважный*, –
Что обе ждали беззаветно не того.
(К одной вернулся дряхлый и больной,
К другой приплыл напыщенно-незрелый,
Свой парус в алый перекрасив неумело,
Как первый седину покрасил хной).
И обе с морем заключили договор,
Стихию усмирив долготерпеньем,
Себя приговорив и волнам пенным
Пожертвовав иной судьбы простор.
--
* Вариант: «…свой мореход бумажный».
Боксеры
Мать, купившая модные боксеры сыну,
На двадцать третье февраля, за день до его внезапной
Гибели (автокатастрофа), не успела
Передать их ему и теперь стеклянным взглядом
Смотрела то на запечатанную коробку
С фотографией чресл плейбоя в точно таких же,
То на портрет с отсечённым траурной лентой
Правым углом. Мое сердце остановилось
Под крепким льдом, грудь на миг сковавшим,
Когда её губы, вдруг обретя такую же твёрдость,
Без связи с её оглушённым мозгом
Пробормотали:
«Возьмите себе.
Он не надевал их ни разу…»
* * *
В свой лабиринт меня улитка заманила
И там открыла мне такие тайны!
А древний крокодил в верховьях Нила
Поведал о началах мирозданья.
Смотри, учил он, пристальней и строже, –
Увидишь в прошлом будущего абрис.
Отряд взлохмаченных сороконожек
Перешерстил намедни мой анамнез.
Свой шарик скарабей катил упрямо
Тысячелетьями, и шарик стал планетой.
Хронопы поселились там и фамы.
Танцуют краковяк, поют куплеты.
Как жерла, пасти и глаза, как блюдца.
Ты что развёл тут у себя, гуманитарий?
На волю выпустишь – повсюду расползутся.
Так запирай же на ночь бестиарий.
Ветреная Актиния I
Как Лесбию Катулл, порицает Рак-отшельник
Свою нежную, но ветреную Актинию,
Что, предав вероломно их давний союз,
Переселилась к сопернику,
Расположившемуся по соседству
Со всей роднёй и слугами в заиленной раковине.
Раньше жёлтым цветком она колыхалась,
Среди анемонов самая яркая и пленительная,
И в танец гетер пускалась на сатурналии,
А теперь вот скупердяю счастье девичье доверила,
Что не смог даже со вкусом украсить своё логово.
Хорошо ещё с Амфиприоном не сбежала, с рыбой-клоуном.
Ох, зачахнет она с ним, поблекнет в запустении!
Рак-отшельник утрату любви горько оплакивает,
Все его домочадцы и приживалы в трауре,
Померкли в общей тоске створы перламутровые.
Возле домашнего алтаря Рак-ошельник молится,
Просит богов возвратить ему сбежавшую красавицу,
Всё простить ей готов, лишь бы вернулась Актиния.
Ветреная Актиния II
В безмолвии садов, весной, во мгле ночей,
Поёт над розою восточный соловей.
Но роза милая не чувствует, не внемлет,
И под влюблённый гимн колеблется и дремлет.
Не так ли ты поёшь для хладной красоты?
Опомнись, о, поэт, к чему стремишься ты?
Она не слушает, не чувствует поэта;
Глядишь – она цветёт; взываешь – нет ответа.
А.С. Пушкин. Соловей и Роза
На дне, заставленном, как бабушкин буфет,
Зовёт Актинью хмурый рак-анахорет,
Но зову ветреница нежная не внемлет,
На волнах сумрачных колышется и дремлет.
Не так ли ветреную музу я зову?
«О, своенравница, вернись! Тобой живу!
Услышь мольбу безгласного поэта…»
Цветёт Актиния, но не даёт ответа…
Голубой щенок
Упала капля с кончика пера
На лист, моим усердием нагретый.
Воображения причудлива игра:
Щенка увидел я в чернильной кляксе этой.
А ныне жалкий голубой щенок,
Бездомный, мокрый и продрогший,
Глядит на автора сквозь щели между строк –
Итог ещё одной бессонной душной ночи.
Дело: табак
Одежда вся пропахла табаком,
Поскольку вахту нёс у табакерки-трюма.
Считая кипы, ночь за ночью, день за днём
Сменялись докеры, и подрастала сумма.
С воды тянуло тиной и травой,
Под утро тальманка бумажная сырела,
А в знойный полдень – не дотронешься рукой…
Хотя, теперь кому какое дело…
Дитя и динозавр
Когда заулыбается дитя…
О.Э. Мандельштам
Когда заулыбается дитя,
Сжимая крепко динозавра шею,
С добычею расправившись шутя,
И к морде плюшевой прильнув,
И тихо млея,
Его родители, ловцы смешного кадра,
Нацелят тут же хищный объектив
И, миг весёлого триумфа уловив,
Зарукоплещут, как ревнители театра.
Из волн их радости восстанет материк,
Или взметнётся королевская эскадра,
Но ликованию отпущен только миг.
Не может бесконечно длиться шалость,
Суровый Хронос на потехи скуп.
Объятье крепкое разомкнуто, распалось:
У ног дитяти – динозавра труп.
Оскал исчезнувшего в прорве мезозоя
На снимке встретился с улыбкой детских губ,
Исполненной блаженства и покоя.
Так мимолетный случай прихотлив:
Он торжествует, неокрепшее живое
С когда-то сгинувшим соединив.
Атлантов прошлого свой судный день настиг:
Кого метеорит, кого ледник,
Но жизнь играет отзвуками смерти,
Резов и смел любой её извив,
Пласты вздымает яростный порыв,
И прах минувшего кружится в круговерти.
И тот, кто в этот мир едва вошёл,
На снимке вышел и сильней, и выше
Того, кто через створы смерти вышел,
Оставив в памяти земли продольный шов.
* * *
Дурные сны, что сорная трава…
Иной вопьётся цепко, как репейник.
Всю ночь шевелятся бессвязные слова,
И путается в них сновидец-пленник,
Как в показаниях, как в водорослях краб,
Как в оправданиях – застигнутый изменник.
А утром пыльный бутафорский скарб
Лучами раздвигает Понедельник.
Жуки в молоке
Когда-то я пытался написать стихотворение
О двух жуках, попавших в крынку с молоком.
Оно, вобрав в себя их тонущие жизни,
Что пребывали полчаса в соударении,
Вдруг принялось горчить. Так начинает бредить
Фигляр, за дело отхвативший молотком
По темечку. Глаза его – молочные шары
На нитках – выскочили из своих орбит
И канули на донышко, как слизни,
А с ними – поглощённые миры:
Один погибнуть медлит,
И всплыть, бедняжка, норовит,
Трепещет, бьётся.
Второй уже разбит.
Замок на границе
Граница на замке, и замок на границе
Двух стран, времён, миров… двух станов не боец.
В его бойницах тишь, как в Йорика глазницах,
Не здесь, не в вечной мгле – не жив и не мертвец.
В его открытый зев ведут толпой туристов,
Желающих узнать, как процветала знать,
О чём молчит альков и сколько аметистов
В хранилищах князей, любивших пировать.
В его подвалах смрад и сырость – воды Стикса
Века текут под ним, о веке золотом
Нескладно бормоча, – минувшего renyxa,
Имён забытых сонм проносится гуртом.
В одной из этих стен, холодных и отвесных,
Был замурован враг, попавший в западню.
Его предсмертный стон стал соловьиной песней,
Внимать которой князь принудил всю родню
И челядь. А потом по гулким коридорам,
Как по извивам жил, блуждают хмель и яд,
Бродил безгласный дух: горел немым укором
В невидящих глазах неутолимый глад.
И в играх знатных чад сгущалась жуть всё чаще,
И, замок обходя, крестьянин выбирал
Путь, что длинней вдвойне, сквозь бурелом и чащу,
Да по уступам скал, где поджидал обвал.
Граница на замке. А замок – сам граница.
Не пересечь её, как ни резов турист.
Там пена прошлых дней хранится и томится,
И рвётся вспять – в поток, что был суров и быстр.
Там грёзы о былом и сны о небывалом
На потолке сплелись в истоме кружевной
Над Девой Пресвятой в покрове огне-алом,
Что изгоняет страх, навеянный виной.
Зебра
Из Робера Десноса
Зебра, под топот макабра,
Фыркай, звеня позвонками,
Конь тьмы, весёлый и храбрый,
Бей копытами, как молотками!
Из конюшни вырвись на волю
И под яростным варварским солнцем
Пронесись по дикому полю,
Где никто никогда не пасётся.
Роба узника вместо узора:
На пальто твоём тень от забора.
Из Абердинского бестиария
Птенцы все дружно вылупились из
Яиц, отложенных какой-то черепахой,
На дерево забравшейся и вниз
Так и не слезшей – видимо, из страха
Разбить скафандр. Может быть, каприз
Минутный, бред, идея фикс («я – птаха!»),
А может, то боязнь волков и лис
Или желание взлететь, не сделав взмаха…
Птенцы все дружно вывалились из
Гнезда ли, панциря, заброшенного в крону?
Их видел крокодил, залезший на карниз,
До смерти напугавший там ворону –
Он собирался отложить пяток яиц.
А вот змею, обвившую колонну,
Там, на верхушке оной ждёт сюрприз –
Она отчаянную встретит оборону.
Испуг
Из Райнера Мария Рильке
В лесу опавшем реет птичий зов,
Бессмысленный в таком лесу опавшем.
И всё же аркой нависает птичий зов,
Рождён в тиши томительных часов,
Как небо он простёрт в лесу опавшем.
И всё вливается покорно в этот крик:
Земля вверяется ему оцепенело,
А ветер будто льнёт к нему несмело,
И те мгновения, что следуют за ним,
Бледны и немы – им уже открылось
Всё, обречённое на гибель и немилость,
Всё в крике отзвенело.
* * *
Как-то раз посреди зимы я сбежал на дачу
И весь день просидел перед электрическим камином.
В его скудном тепле я порядком продрог и в придачу
Оказался в царстве не то мушином, не то мышином.
От тепла пробудившиеся полудохлые мухи
Над моей головой вокруг люстры круги нарезали,
А под полом мыши, эти вечные вестники разрухи,
Тайный ход, не стесняясь хозяина, прогрызали.
И, как мухи, во мне пробудились воспоминанья,
От которых я раньше отмахивался с омерзеньем.
И, как мыши, что не оставляют свои притязанья,
Донимали нечистой совести угрызенья.
Я всю ночь просидел без сна, задумчив и мрачен,
Согреваясь вялым объятьем старого пледа.
Нет, не стоит зимой приезжать в одиночку на дачу.
Это место гораздо приятней весной или летом.
Минотавр
Из Робера Десноса
Собственной кровью приправить
Поджаренные хлебцы.
Из запруды напиться, где плавают
Восставшие мертвецы.
Повторять слова, порождённые
Отравленными сердцами.
Посещать сызмальства школы,
Где оковами дух бряцает.
Выбирать для прогулки тропы,
По которым идёшь вверх ногами.
Минотавр одряхлел, мизантропом
Прожил жизнь, не нажил с годами
Ни родни, ни отчизны – берлога.
Сфинксы, рыси, единороги
Все твердят в один голос: «Поздно!
Мы уже закрываем корпус!
Пусть мужлан в духоте лабиринта
Засаливает твоё сало!»
Минотавра почти не видно.
Минотавра ничтожно мало.
* * *
Мне сегодня приснился очень
Маленький тощий олень.
Раздавленный тяжестью ночи,
Бескрайностью полей,
Он смотрел заворожённо
На меня или мимо меня.
Я проснулся опустошённый,
Голова болела полдня.
Молитва пони
В парке венском достославном
Кофе по-турецки
Да ещё и с круассаном
Выпить повод веский
У тебя всегда найдётся,
Медленный прохожий,
Лишь бы не скупилось солнце,
И был день погожий.
Там под сенью лип и клёнов
Детвора резвится.
Тихий свет в листве зелёной,
А на небе – птицы.
Не смолкает детский гомон
В воздухе упругом,
Там где ребятишек пони
Возит круг за кругом.
Но лицо его понуро,
Взгляд всегда потухший.
Бедный пони чёрно-бурый
Поджимает уши.
«О, за что мне труд Сизифов! –
Пони восклицает, –
Сколько насчитал я лимбов
Лишь Создатель знает!»
Каждый день одно и то же:
Вечный бег по кругу!
Ночью он взмолился: «Боже!
Протяни мне руку
И в лазоревой ладони
Унеси отсюда
В мир, где я смиренным пони
Отродясь не буду!
Вся судьба моя – круженье
До изнеможенья!
Я молю о снисхожденье,
Жду освобожденья!
Заплатить любую цену
Рад я за свободу!
Святый Боже!
В мир нетленный,
Там, за небосводом,
Унеси меня скорее!
Не снести мне муку!
С каждым годом я хирею,
Бегая по кругу!»
И тогда, родной и близкий,
На молитву пони
Бог ответил по-английски:
«Oh, my little Pony!
I am glad to give you freedom,
It is not a problem!»,
Прослезившись персеидой
В небе над Греноблем.
Удостоенный ответа,
Пони молвил: «Grazie!»
И улыбка, как комета
Промельком над Грацем,
За слезой метнулась следом,
Озарив потёмки,
А за ней, грозя рассветом,
Первый лучик ломкий.
На рассвете парк воспрянул,
Дети, птицы в небе…
Где же пони? Словно канул.
Словно здесь и не был.
Там, где прежде, чужд веселью,
Он кружил в попоне,
Встретил нас на карусели
Деревянный пони.
На глубине тысячи поцелуев
Памяти Леонарда Коэна
А пони несутся рысцой,
И девы пленяют красой,
И ставки все сделаны, что там ни говори!
Сегодня ты куш сорвал,
А завтра – снова провал,
Судьба не тебе, а другому вручает гран-при…
И так, доверяя судьбе,
Балансируя на волне,
Ты отчёт отдаёшь себе,
Что крушенье тебя не минует.
Или живёшь на дне,
Будто жизнь реальна вполне
Там, на глубине
Тысячи поцелуев.
Ты выучил новый трюк
И вновь, описав круг,
Вернулся в теснины полуночной Буги-стрит.
Но хватка ослабнет вдруг,
И ты после долгих потуг
В шедевр соскользнёшь, внезапной удачей разбит.
И сотни намотанных миль,
И вихрем взъерошенный штиль,
И тобой некогда спетая «Аллилуйя»
Помогут остаться живым,
А может, прорваться к своим –
На глубину тысячи поцелуев.
И порой, если ночь длинна,
Не найдя в её сумраке сна,
Собираются вместе сердца, что тоскуют.
И почти у самого дна
Достигается глубина
В тысячу поцелуев.
И в узости плотских уз,
Словно пара скользких медуз,
Мы стирали границу между морем и сушей.
Но и в сексе нет забытья,
И для мусорщика, как я,
Океан, увы, не больше бензинной лужи.
Я выучил новый трюк
И вновь, описав круг,
Возвращаюсь в теснины полуночной Буги-стрит.
Подарки в ломбард не сдадут,
Сберегут бутафорский уют
Те, чья память прошлого ветошь зачем-то хранит.
Файл уже заполнен вполне
Страницами о тебе,
Но я, как и прежде, терзаю себя и ревную,
Сокрушаюсь в ночной ворожбе
О том, что оставил на дне
Там, на глубине
Тысячи поцелуев.
И порой, если ночь длинна,
Не найдя в её сумраке сна,
Собираются вместе сердца, что тоскуют.
И почти у самого дна
Достигается глубина
В тысячу поцелуев.
А пони несутся рысцой,
И девы пленяют красой,
И ставки все сделаны, что там ни говори…
На смерть старого докера
Матрас пропитан кровью и мочой.
Покойник не успел доесть пельмени.
Он с собутыльниками спорил горячо…
В итоге – восемь ножевых ранений.
Его перетащили на кровать
И даже байковым накрыли одеялом
(Как будто так уютней умирать).
И Ангел Смерти, вознамерившись забрать
Беглянку-душу, убедился для начала,
Что не ошибся адресом. Мертвец
Мог показаться безмятежно спящим,
Не принявшим бессмысленный конец,
Пригрезившимся и ненастоящим,
К транспортировке не готовым в мир теней.
Как малолеток, обмочившись напоследок,
Став самому себе дороже и родней,
За жизнь цепляясь множеством зацепок,
Как школьник утром – за остатки сна,
Как за отцовское имущество – наследник,
А оборванец – за надёжность дна,
Он ангела удерживал в передней –
Не позволял приблизиться к душе.
Хотя не в нём была она уже,
Не отпускал её упрямо в путь последний.
* * *
Немногое поняв во сне,
Чему причиной – боль в десне,
Я замечаю на стене,
В рассветной полумгле,
С ней просочившийся сюда
Застывший силуэт кота –
Не объяснить такой эффект
Посечкой на стекле.
И вот, разделавшись со сном,
Я думать продолжаю днём
О том, что мы не придаём
Значения тому,
Что видим после сна, пока
Хрусталик нашего зрачка
Неспешно впитывает свет,
Сменить пришедший тьму.
Песни семи царств
Песни семи царств,
Передававшиеся из уст в уста
На протяжении тысячелетий
Увядающими жрицами
Девам-преемницам
Перед посвящением в премудрости
Прихрамовой проституции,
Ныне звучат со сцены
Отголосками древности
В классической итальянской опере,
Где дородная прима
С варварским макияжем
Горе возводит глаза,
Что как птицы бескрылые
В двух чёрных гнёздах
Томятся в ожидании
С неотвратимостью Рока,
Как и положено в трагедии,
Подбирающегося к ним
Голодного хищника.
* * *
Пещерный человек по имени У-у-а-йа
– так звучал его клич боевой, если быть точным –
боялся до икоты и озноба, в своём логове засыпая,
– и подобное с ним происходило каждой ночью, –
боялся, что, как только он уснёт,
вход не закрыв даже хлипкой дверцей,
на него налетит хищных коршунов стая
и вмиг заклюёт
и выклюет печень, глаза и сердце,
или быков разъярённое стадо затопчет
или тигр загрызёт,
львы голодные в клочья
разорвут его тщедушное тельце
или какая другая
живность застигнет врасплох, не дай бог,
– впрочем, он и не знал, что на небе есть Бог, –
и от этого страха ему было некуда деться.
И вот однажды, желая
не то отбиться, не то согреться,
он взял не сангину и не пастельный мелок,
а не успевшую остыть головешку,
и ею нарисовал на стене пещеры, как смог,
пса на цепи, коня, запряжённого в тележку,
корову на дойне, кур на насесте, свиньи пятачок,
рыбок в аквариуме и, конечно, кошку,
что свернулась у ног в пушистый клубок,
на мышей поохотившись понарошку.
С той поры его сон был глубок.
Порт Амстердам
Из Жака Бреля
Там, в порту Амстердам,
Где матросы поют
О тех грёзах, что жгут
По пути в Амстердам
Там, в порту Амстердам
Клонит в сон моряков,
Как ряды орифламм
Вдоль смурных берегов.
Там, в порту Амстердам
Примет смерть мореход,
Полон пива и драм,
Встретив новый восход.
Но в порту Амстердам
Есть и те, что пришли
В мир из гущи жары,
Влюблены в океан.
Там, в порту Амстердам
Моряков шумный пир
Не к лицу рыбий жир
Белоснежным столам
Скалят зубы и ржут,
Жрут удачи ломоть,
Хоть луну сжуют, хоть
Ванты перегрызут.
И воняют треской,
Чипсов хруст, пьяный гвалт,
Над столом смрад и чад,
Круговерть день деньской.
И с отрыжкой, сквозь ночь,
Как от шторма пьяны,
Поправляя штаны,
Убираются прочь.
Там, в порту Амстердам
Рвутся в пляс моряки,
Их объятья крепки,
Трутся, тискают дам.
Кружат в пляске шальной,
Рвётся аккордеон,
Под его хриплый стон
Льётся похоти зной.
Обернутся на смех,
Иссякающий звук
Под конец их утех
Обрывается вдруг.
И тогда грубый жест,
И тогда бравый взгляд
Да батавский рассвет,
Как всегда, невпопад.
Там, в порту Амстердам
Пьют и пьют моряки,
Пьют, ныряя в запой,
Протрезвев, пьют опять.
То за здравие пьют
Амстердамских путан,
То за гамбургский порт,
То за всех честных дам,
Что им отдали честь,
Что торгуют красой, –
У всего ценник есть.
«Ну, ещё по одной!»
И, задрав к небу нос,
На неверность плюя,
Отольют в море слёз,
Что в тоске пролил я
Там, в порту Амстердам,
Там, в порту Амстердам…
Пёс Сириус, бродяга-менестрель
Пёс Сириус, бродяга-менестрель,
Тебя могу ли величать я другом?
Вернувшись с шумной свадьбы, след и цель
Не упуская, обегаешь ты округу
И рассекаешь плотный зной или метель.
Тебя давно подкармливает кто-то,
Но ты по-прежнему свободный и ничей.
Шерсть отливает, словно позолотой,
Топлённым маслом солнечных лучей
И пахнет затхлостью стигийского болота.
Пёс Сириус, лохматый пилигрим,
Своей стезе извилистой ты верен,
Или небесным тёзкою гоним?
Моток судьбы, что Паркою отмерен,
Разматываешь, резв, неутомим.
Следы земных ступней и звёзд небесных,
Что светят серебром сквозь чернь ночей,
Твой глаз и нюх влекут, и ты над бездной,
Не для тебя разверзнутой, ничьей,
Бежишь никем не узнанный, безвестный.
Пёс Сириус, мой благородный друг,
Мир окаймлён твоим ночным дозором,
В тобой очерченный небесный круг
Надежно вписан и распахнутым простором
Манит тебя и пропадает вдруг…
* * *
Ровно полдень. Так и не узнанный день –
Не среда, не четверг – подарил мне мигрень.
Для него я мишень. Со святой простотой
В окна льёт он свой свет золотой.
Всё, что прежде пленяло, звеня и искрясь,
В этот полдень с насущным утратило связь,
Потеряло свой прежний блеск на свету,
Камнем кануло в суету.
Из зеркал распахнутых, как из окон,
Льётся смех или звон в сон ушедших времён,
Попирая закон, нарушая запрет,
Подменяя ворованный свет.
Отражая канувший в прошлое звук,
Зеркала рассыпаются в крошево вдруг,
Под осколками, словно присыпан листвой,
Зябнет шёпот испуганный твой.
И страницы ещё не прочитанных лет,
Проникая сквозь щель между ставнями, свет
Разрезает лезвием тонким, а вдоль
Каждой строчки ползёт чья-то боль –
Ни твоя, ни моя, – и моя, и твоя,
Как улитка, ползёт, выходя за края,
Вслед за взглядом соскальзывая со строки
В направлении чьей-то руки.
Ровно полночь. День безымянный, пустой,
Приживал, напросившийся к нам на постой,
Исчерпался, сошёл, точно эхо, на нет,
Израсходовав время и свет.
День, утративший смысл, как орёл, на лету
Потерявший добычу, нырнул в темноту,
А по эту сторону темноты –
Чьё-то «я»: то ли я, то ли ты.
* * *
Седой корсар, лишившись судна и добычи,
К Святой Земле направил путь устало
Грехи замаливать. При нём был попугай.
Пернатый сквернослов, охальник и язычник,
Молитвы повторял он как попало
И не слыхал про христианский Рай.
И вот у Райских врат они стоят,
Корсар раскаявшийся и болтливый друг,
На их пути крылатая помеха.
Суровый Страж их не пускает в вечный Сад,
Ведь оскорбляет чуткий Божий слух
Молитвы искренней глумящееся эхо.
* * *
Словно кровь из раны, вода сочится из крана
Тонкой струйкой, которую лапой трогает кот.
Он ведёт себя, на мой взгляд, нелогично и странно:
Лапой трогает струйку, но почему-то не пьёт.
Кот со струйкой играет, словно с бумажкой на нитке.
Я такими в детстве дразнил частенько котов.
Приручённый хищник, по-прежнему хитрый и прыткий.
Странный кот с мишнаитским прозвищем Мазл Тов.
Уездной барышне в альбом
Уездный городок (допустим, N),
Который трудно отыскать на карте,
Решил я посетить в минувшем марте,
Сердечных не предвидя перемен.
По тихим улицам вдоль обветшалых стен
Моя рессорная поскрипывала бричка,
Пернатых не смолкала перекличка,
И в ней мне слышались Рамо и Куперен.
Из окон чинно посылали свой бонжур
Девицы в платьицах отчаянных расцветок.
Казалось, что среди сплетённых веток
В засаде прячется и целится амур.
А дальше – встреча, милый друг, с тобой,
Внезапная, как умопомраченье,
И ран душевных запоздалое леченье,
Назначенное мне самой судьбой…
Бывают дни, когда и ангел хмур,
И ломок посланный им луч скудельный.
Броженье в голове, как в винодельне,
А на портрете – пращура прищур.
Тогда я вспоминаю лепет уст,
Тебя, Мисюсь, твой домик с мезонином,
И тотчас эта благолепная картина
Мне помогает одолеть хандру и грусть…
* * *
уже не нужно осторожно подбирать слова
пенять на случай и гоняться за удачей
все сделалось прозрачным лёгким словно кружева
в саду заброшенной фамильной дачи
сидишь себе один у дома с заколоченными окнами
прислушиваясь
не скребётся ли с той стороны старый Фирс
осень тычет в тебя переспелыми грушами сливами смоквами
режет волны обезлюдивший пирс
а на дедовской пасеке не гудит ни одна пчела
улей умер гул только в памяти
Пушкин хорошо бы написал про такие вот осенние дела
так ведь он уже давно не человек а памятник
Эпитафия на удаление зуба мудрости
Я и не знал тебя, не ощущал почти.
В глухой провинции заброшенная крепость…
Твой крах – досадная и горькая нелепость.
Ты прежде не был дорог мне. Прости.
В оскалах ярости, при дележе добычи
Ты гордо оставался в стороне,
Как за кулисами немой работник сцены.
Блюдя годами невмешательства обычай,
Что знал ты, в самом деле, обо мне?
И как я мог тебе назначить цену?
Включённый сызмальства в элитный контингент,
В его составе ты не слишком отличился,
К передовой не рвался и подавно.
Вдали от схватки, как гнилой интеллигент,
Что всуе ложной мудростью кичился,
Свой краткий век окончил ты бесславно –
Был удалён щипцами. Воздух пуст
Там, где недавно ты стоял в дозоре.
В оставшемся после тебя зазоре
Клубком свернулась крохотная грусть.
Твоя потеря – небольшое горе.
И всё же в памяти твой след хранится пусть.