Vindula Erota
До света жадны окна кабинета,
Они ещё припоминают лето,
Но стол листвой завален документной,
Желты коллеги после отпусков,
Молочна белизна воротничков,
Обед всё ближе, а тепло всё дальше,
И за версту услышишь секретарши
Высокомерный цокот каблуков.
В окне умытом липа золотая
Листками машет и почти взлетает.
На каждой ветке – бабочкина стая,
Но ветви остаются при своём.
Сентябрь шелестит календарём,
И я как липовая Vindula erota,
Трепещущая, ждущая полёта,
Пронзённая игольным остриём.
* * *
Брат мой просил принести сигареты,
Значит пора в путь.
Люди на улицах полураздеты,
Ветер забыл дуть.
Брата пристанище солнцем согрето,
Ярок любой цвет.
Писк возле уха – тоньше фальцета,
Будто в иглу вдет.
Встанешь как вкопанная, подсчитаешь –
Сорок должно быть.
Твёрдую землю перекопаешь,
Чтоб не росла сныть.
Несправедлива несостыковка
Наших с тобой дат.
Пачку откроешь, прикуришь неловко:
«Это тебе, брат».
Тени печальны, продолговаты,
Слезоточив свет.
Если ты старше старшего брата,
Его у тебя нет.
* * *
В немоте даже дом не дом.
В безмолвии город - не город.
Весна происходит с трудом.
Без труда – только снег за ворот.
Но уже наступают слова,
рвутся в бой, обгоняя друг друга.
Неуступчивые существа
бойко заполоняют округу.
И становится городом дом,
вырастая вокруг человека
(он беспомощно мал, ведом
и растерян). Такая опека
человеку нужна позарез.
Он смущён, он напуган изрядно.
Он привык обходиться без
всяких слов, но белеет тетрадный
разворот, обещая помочь,
обещая защиту, и скоро
наступает весенняя ночь.
Человек подчиняет слово.
Вот бы друга
Вот бы друга такого, чтоб звонить поздней ночью,
А он рад тебе там, правда рад.
Чтобы просто ему говорить среди прочего,
Чем спокойствие дня твоего опорочено,
Почему ты сегодня весьма озабочена,
И зачем за окном снегопад.
Говорить, что стихи получаются постными,
Что тебе неуютно под белыми звёздами,
Что все люди вокруг стали многоголосными,
Что боишься ходить ты под птичьими гнёздами,
Что, похоже, вы стали противными взрослыми,
И квартира твоя – это ад.
Вот бы друга такого, чтоб внимательно слушал,
А потом продолжал: «Будь добра.
Ты же знаешь, и я основательно трушу,
Но давай мне сюда свою хрупкую душу,
Я её сберегу до утра».
* * *
Девушка на проходной Бехтеревки
возбуждённо шепчет охраннику:
«Помогите. Я, стоя под душем,
осознала, что все мы – жители
огромного круглого кладбища,
носящегося где-то в космосе.
Я не могу справиться с этим знанием.
Не могу оставаться среди покойников.
Проводите меня к лучшему доктору,
ему точно всё это известно.
Уверена, он тоже напуган,
но у него есть таблетки от страха,
и он может справиться с этим знанием.
Проводите меня к лучшему доктору.
Он обязан сейчас же принять меня,
пока я тоже не стала покойницей,
пока чувствую, как это жутко –
лететь на огромном кладбище
в ужасающе тёмном космосе,
не умея забыть это знание,
пока я ещё живая и юная».
Охранник вглядывается в девушку
с внимательностью пограничника.
«Уходите, вам здесь не помогут.
Доктор принял таблетку от страха,
он теперь принимает покойников
за живых и не видит разницы.
Неужели это то, что вы ищете?»
Девушка выходит на улицу,
механически переставляет ноги,
часто дышит, садится в троллейбус,
дома долго сидит на кровати.
Я её обнимаю, дрожащую,
и шепчу: «Ничего, всё наладится.
Мы научимся жить в этой смертности».
Звучу
Послушай меня. Я пустой человек.
Не спеши возражать. Постарайся услышать.
Голос мой – это звон оцинкованной крыши
Под атакой дождя. Он из тех фонотек,
Где хранятся шумы пустотелых предметов,
Когда в них попадает имеющий вес
Посторонний предмет. Голос мой – это где-то
Заплутавшее эхо, словарный регресс.
Я пустой человек и звучу, только если
В меня, словно в гулкий объёмный сосуд,
Льются чистые звуки и новые песни.
Послушай меня ещё пару минут...
Ловушка-22
Мне не стать осведомлённей ни на грамм,
Даже если весь освою Телеграм,
Даже если ленту вещего ВК
Размотаю до последнего витка.
Если двадцать-тридцать-сорок (к чёрту счёт!)
Я поймаю разных радиочастот,
Если душу выну поисковику –
Не узнаю много больше, чем могу.
А могу я только ждать и причитать,
Проминать свою кровать, марать тетрадь
И лететь бескрылой бабочкой впотьмах
В обрастающий подробностями страх.
Мой бывший милый друг
Плыви, мой бывший милый друг,
по городам и весям
любой какой-нибудь Литвы,
по сути – всё одно.
Я вижу ясно твой недуг,
он мне не интересен.
Ты лещ, гниющий с головы,
плыви, ложись на дно.
Забудь Байкал и Тургояк,
их воды не для гнили.
А вот меня не забывай,
потом поговорим –
когда решишь, что ты судак
и жить не можешь в иле,
с хвостом поджатым приплывай
в чистейший третий Рим.
Мой век
Пока морозен колкий воздух, пока не дарит небо снег,
Идёт размеренно и просто по берегу реки мой век.
Идёт, ни на кого не глядя, идёт, ни на кого не злясь,
Шагами пишет, как в тетради, и за поля выходит вязь.
Идёт, куда не ходят люди, идёт, куда не пустят их,
Туда, где никого не будет, где ветер беспокойно тих.
Его следы то невесомы, то будто налиты свинцом,
Он словно вышедший из комы старик с испуганным лицом.
Облик человечий
В знойный час, когда асфальт уже дымится,
Мне прохожие мерещатся больными.
Я гляжу в их обмякающие лица –
Лица видятся слепыми и немыми.
Жар асфальта поднимается всё выше
И дрожит в автомобильном перегуде,
Но пока ещё меня способны слышать
Эти тающие призрачные люди.
Я стараюсь говорить как можно громче,
Отмечая неминуемость прохлады –
Так мне кажется. Но с губ слетает «Отче
наш... », и выздоравливают взгляды.
«Да святится... » – вот в осмысленные лица –
«Да приидет» – возвращается дар речи –
«...будет воля...» – и сознание струится,
Воскрешая ясный облик человечий.
Своим
В преддверии фантомного рассвета
Не оскудей, дающего рука.
Невыносимо-мирные ракеты,
Не покидайте тел ОТРК.
Оставь рассудок, всяк сюда входящий,
Но не оставь надежды на весну.
Родной мой, милый, русскоговорящий,
Я никогда тебя не прокляну.
* * *
Сегодня запах преющей листвы
кружит по улицам,
и некогда любимый вид Невы
карикатурится.
Когда мне можно будет уходить
из дома вечером,
под утро возвращаться и скулить,
грехом помеченной?
Не тороплюсь, но даже у кастрюль
тускнеет олово.
Вчера была надежда, был июль,
и было здорово.
Конфета со сгущённым молоком
растает, скорчится.
Скажи, дружище гугл-точка-ком,
когда всё кончится?
Сеятель
Исполнись, чувство истое, во мне.
Мы вместе побредём по целине
И будем сеять золотое слово.
Меня не станет – помоги ему расти,
Бороться, чтобы силу обрести.
Пусть не найдётся в принявшей горсти
Ни колоса, ни голоса гнилого.
Умру, но стану соль и стану дождь.
Есть дело, чтобы гаденькая ложь
Не прорастала между колосками.
Есть дело – слово вырастить, сберечь,
Ни засуху, ни плесень не навлечь,
Не погубить доподлинную речь,
Позволив обмануться сорняками.
* * *
Я полгода искала слова, находила не те.
В руки брать не хотелось, прилаживать к мёртвой гортани
Сочетания звуков, воспитанные в темноте.
Дрянь на дряни.
Я искала слова, наугад по сусекам скребла.
По чужим, ясен пень. Ну откуда сусеки в квартире?
И чужие слова притворялись моими сперва.
Ум коптили.
Это очень легко – истерически вторить «Умри!»,
Косяками проклятия слать в запрещённые сети.
Я теперь не ищу, но ращу своё слово внутри.
О победе.
Качели
Она не за то обожала качели,
Что делали небо синее и ближе.
И не за свободу кричать «ненавижу»
Всё громче и громче, на самом пределе.
Она потому так любила качели,
Что ввысь уносили до дрожи в коленках,
За холод внизу живота, еле-еле
Вмещавшийся. Также за сотни оттенков,
Которыми плавились ленточки радуг.
За чувственный жар, за хмельное блаженство,
За близость важнейших на свете разгадок,
За радость прощения несовершенства
Земного, обычного, ставшего топью,
Болотной трясиной, зыбучей неволей.
Качели – лекарство от всех меланхолий,
От спрятанной где-то под рёбрами боли.
Она потому так любила качели,
Что позже, внизу, становилось всё новым.
Туз пик в рукаве обращался червовым,
И клёны по-новому так багровели.
Она не за то обожала качели,
Что делали небо синее и ближе.
Ей после качелей своё «ненавижу»
Кричать не хотелось четыре недели.
Мой век
Пока морозен колкий воздух, пока не дарит небо снег,
Идёт размеренно и просто по берегу реки мой век.
Идёт, ни на кого не глядя, идёт, ни на кого не злясь,
Шагами пишет, как в тетради, и за поля выходит вязь.
Идёт, куда не ходят люди, идёт, куда не пустят их,
Туда, где никого не будет, где ветер беспокойно тих.
Его следы то невесомы, то будто налиты свинцом,
Он словно вышедший из комы старик с испуганным лицом.
Июнь
Этот июнь не хорош и не плох,
Ветренен только слегка.
Он наполняет меня, будто вдох,
Чуть раздвигая бока,
Чтобы свободнее сердцу стучать
Стало в широкой груди,
Чтобы теперь не пришлось по врачам
Бедное сердце водить.
Этот июнь лучше всех докторов
Знает, что нужно ему,
Сердцу, не верящему в нелюбовь,
Ветреному моему.
Земное
Было же время... Хотелось лететь – и летела.
Нынче прилипла к земле и лежу тонкокожая.
Слово дурное звучит в голове то и дело.
Сбросьте меня со счетов. Разобьюсь – воля Божия.
Снами не вещими полнюсь последнее время.
Мнится, кому-то запомнюсь, кто-то помолится.
Столько зудит наносного, но брошено семя.
Ногтем скребу кожуру – проступает глаголица.
Что тут попишешь, мне долго придётся скрести,
Дух обнажая до строчки, до точки, до сущего.
Ты на меня не гляди, просто перекрести
И пожелай докопаться до недостающего.
Харон
У меня зазвонил телефон.
На экране привычно: «Харон».
В этот раз выражал недовольство унылым ландшафтом.
Он и раньше звонил по ночам,
Но одышливо в трубку молчал.
Материла его сгоряча. Ну правда!
Набираешь – тогда говори.
Есть хоть что-то людское внутри?
Сорвалось, так ещё набери, по новой.
Я не знаю, на кой он звонит.
Сомневаюсь, что там безлимит...
Может, если не звякнет, то спит хреново?
Он же в курсе – ответит не грек,
А славянский весьма человек
(который, к тому же, в него не особенно верит).
Но названивать будет Харон,
Видно, вплоть до моих похорон,
Или просто пока неуклюже трубу не похерит.
* * *
Снег списан со счетов. Сквозит из всех щелей,
Край неба выразительно обкусан.
Грядут благие вести с шахматных полей,
Бредут упрямо, не сбиваясь с курса.
Отравленной водой источник награждён,
На стенках кружки рыжие чаинки.
По вскрывшейся реке бежит ледовый звон,
Друг друга вечно ищут половинки.
Сиреневой рукой погасит сумрак день,
Сожмёт кулак весенняя прохлада.
И шапки полюсов поедут набекрень,
И птицы запоют. Весне так надо.
* * *
Глупо с урока сбегать раньше времени –
Время всегда впереди.
Тянешься к солнцу из семени.
Солнышко, не подведи.
С детства обученный кротости, краткости,
Кратный себе самому
Веришь в бессмертную радость и
Перерастаешь тьму.
Тянешься новенький, тянешься крохотный
К солнцу живым стебельком.
Длишься упрямо, безропотно,
Ласковым светом влеком.
Только бы веры хватило, чтоб вырасти,
Только б достало сил.
Дай нам погреться в твоей нерушимости,
Солнышко, иже еси.
Тишина
Счастье любит тишину.
Горе любит тишину.
Тишина любить не нанималась.
Счастье костерит войну,
Горе мастерит вину,
Тишина испытывает жалость.
Молча произнесена,
Лёгкостью обделена,
Я любви остерегаюсь тоже.
Мне знакома тишина,
Мне не нравится она,
Но я слишком на неё похожа.
* * *
Начнут фотографировать – смотрю
куда угодно, но не в объектив.
Я специально направляю взгляд
на жирные обойные узоры,
на тощую собаку за окном,
куда угодно, в сторону любую,
но только на фотографа – ни-ни.
Вот снимок твой… Ещё мне незнаком
на нём отображённый человек –
знакомый незнакомый человек.
Ты начат и как будто недосоздан,
глядишь прицельно в самый объектив.
Мгновение, и накрепко затянут
силковый узел взгляда твоего.
В такой ловушке дышишь через раз,
того не пожелаю никому,
поэтому, когда затвор открыт,
смотрю на улетающую птичку.
* * *
На низкий старт! Из прошлого уйду,
Всё станет зелено снаружи, а внутри
Всё тоже будет зелено и ясно.
И растворятся в солнечном меду
Не знавшие улыбок декабри
Весеннему обычаю согласно.
Нарочно будто, между двух стихий
Мой март стоит себе на месте и стоит,
А я всё собираю чемоданы,
Но в них не помещаются грехи,
И страхи, и ларинготрахеит.
Не лезут недолеченные раны.
А как без них? Ну как идти без них?
Обязан каждый за собой таскать
Груз прошлого в особо крепкой таре.
Я знаю, это самый важный штрих,
Так делали и бабушка, и мать,
Так, значит, и в моём репертуаре.
На низкий старт! Всё нужное при мне!
Я медленно, но всё-таки иду.
Ну, где вы там, грядущего пейзажи?
А надо мной, в прекрасной вышине
У медленных прохожих на виду
Летят улыбчивые люди без поклажи.
* * *
И кажется – поддержит он меня,
Осенний, обезветренный и плотный,
Летящую меня, второго дня
Решившую сорваться с высоты.
Мы с ним на ты, с вечерне-золотистым,
Густым и пахнущим подгнившими плодами.
Ну, я так думаю. На деле между нами
Нет ничего. Нет ни одной причины
Спасать моё худеющее тело.
И если бы действительно летела,
То видела бы только этажи
И мамино лицо, и твой точёный профиль,
И всё, чего случиться не смогло.
* * *
Время любовной лирики как симптома.
Время признаться – не существует дома
Кроме того, где наш постоянен ток.
Съёмная квартира с окнами на восток
Много увидит, чего не расскажешь вслух.
Город, гремящий, расплавлен и тугоух.
Время стыда за своё удовольствие жить.
Время вцепиться намертво и отпустить.
Да, мы в ответе за тех, кого придушили
Скорбной любовью, или страстями, или...
Стань лентой Мёбиуса, новый виток,
В съёмной квартире с окнами на восток.
А. М.
Не город и не край. Совсем другое.
Ты – место, где бывать не доводилось.
Ты – целая страна, где Божья милость
Нисходит на не знающих покоя.
Ты новая страна на старой карте,
Пестрящей разноцветными флажками.
Я шла к тебе короткими шажками,
Я ехала в удушливом плацкарте.
Не знаю, что я сделала такого,
За что была указана дорога,
Но вот я здесь, чиста и босонога,
Пришла и слышу три заветных слова.
И стран других как будто не бывало,
И городов как будто не случалось.
Прости и прогони мою усталость,
Я по тебе с рождения скучала.
* * *
Цветы прощаешь
и прощаешь птиц,
людей прогулочных,
меж них – себя немного.
Прощаешь мир,
не знающий границ,
войны не видящий
за пазухой у Бога.
Но если в день,
когда не майский сад,
но майский ад
в глаза твои заглянет,
испуганно шаг сделаешь назад –
цветы и птицы точно не простят.
И кто тогда, скажи, тебя помянет?
* * *
Я молюсь, как умею молюсь,
если справлюсь, солдату приснюсь.
В серебристом рождественском свете
спят спокойно калужские дети.
Это безоговорочный плюс.
Ты мне пишешь: «Не бойся, прорвусь!»
Я читаю – и очень боюсь.
Ночь сегодня святая такая,
ты мне пишешь, мол, смерть не пугает.
Это плюс, но сомнительный плюс.
Я бояться могу за двоих,
я молиться хочу за своих.
Пусть сегодня в рождественском свете
спят спокойно бойцы, словно дети.
Сбереги же, Господи, их.
Военкору
Читаешь – жутко. Не читаешь – страшно.
Значки на картах дразнятся, рябят.
И тянет выражаться трёхэтажным,
Пытаясь различить живых ребят
За фронтовыми сводками сухими,
Стараешься увидеть их живыми,
Представить, как о доме говорят,
Улыбки прячут в сигаретном дыме…
Но пишут: «Не вернулся их отряд».
Такая неподкупная глагольность
По горлу бьёт, как горький самосад.
Читаешь – больно, не читаешь – больно.
И время будто пятится назад,
Но упирается в упрямство военкора –
Он еле жив, он выспится нескоро,
В его руках имён солдатских ряд.
Заснеженное поле монитора
Их примет позже, но пока они болят.
Слышать
Сначала они говорили: «Ты слишком юна.
Тебе бы попроще темы.
Тебе бы поплоще взгляды».
Позже они возмущались: «Какого рожна
Ты больше стихов не пишешь?
Мы – пишем. Смотри как надо».
Потом приходили мужчины, просили писать
О том, как они мне любы,
О том, как они прекрасны.
Одаривали синяками, смотрели в глаза.
Но строчки ложились грубо,
Труд выходил напрасным.
Психолог вещал: "Сублимируй, твори, вымещай".
И я проклинала осень,
И были стихи гневливы.
Мама просила писать о приятных вещах,
И май у меня цветоносил,
И мёд источали сливы.
Теперь появляешься ты и так громко молчишь,
Что я затыкаю уши,
Что глохнут на кухне мыши.
Учит меня полнозвучная, внятная тишь,
Как жить, не стараясь слушать,
Писать, ухитряясь слышать.
Это всё
Облака убегают так быстро, как только умеют.
Ты бы тоже бежал, знай о том, о чём шепчут аллеи.
Ты бы тоже пустился в бега, расскажи тебе ветер
Это всё и немного ещё, и немного ещё.
Нам пока изучать километры темнеющих улиц,
Мамам — пить корвалол и молиться, чтоб только вернулись,
И просить об одном, чтобы их непутёвые дети
Оставались детьми хоть немного ещё…
Ты идёшь, и шуршат под ногами уставшие листья.
Ты пока не устал, ты пока не искал пыльных истин.
Ты идёшь, и тебя обгоняет спешащее время,
Направляя
куда-то
ещё.
Принятие
Как же утомительно и долго
Жить от отрицания до торга,
А потом от торга до принятия –
Малоинтересное занятие.
Но дожив до пункта назначения,
Не беду клянёшь, а невезение,
Видя, как за время горевания
Горе изменило очертания.
А ещё занятно, как внезапно
Наступает солнечное завтра.
Держусь
Утро не задалось. Я пугаюсь всего непонятного,
Режу хлеб неуклюже тупой стороной ножа,
Сыплю сахар без меры и, запинаясь, невнятно
Бормочу то, что мужу хотела давно рассказать.
Почему-то не то говорю, совершенно не то, что подумала…
Я беру и роняю, беру и роняю ключи.
На работе коллега привычно блеснул чувством юмора.
Непривычно сквозь зубы цежу: «Идиот, замолчи».
По дороге домой, вскрикнув, перепугала прохожего,
Когда шарфик от ветра вспорхнул и завис у лица.
В общем, делала всё, что совсем на меня не похоже,
То, за что ежедневно привыкла людей порицать,
Но стараюсь держаться. Задумчиво слякоть осеннюю
Вытираю о коврик чужой, подпирая плечом
Дверь, надеюсь, мою и шепчу, что моё обострение
Ни при чём, ни при чём, ни при чём...
* * *
Ничего не сказал Соломон. Просто надпись на мудром кольце.
Если чувства восходят на трон, не узнать, что случится в конце.
И слова «Это тоже пройдет», и пронзённые счастьем глаза…
Где же это невидимый брод, по которому можно назад?
Вновь напутала что-то с кнутом, напилась и уснула судьба.
Крик безмолвный разинутым ртом, по закрытому кругу ходьба.
Чёрный драп. Белый след на снегу, что не выпадет этой зимой.
Пальцы мыслей – к немому курку. Просто всё, он немой, ты – не мой.
Сигареты одна за другой – гвозди в крышке полночной тиши.
Вывожу ледяною рукой: «Не реви, не звони, не пиши!»
Ничего не сказал Соломон. Просто надпись на мудром кольце.
Если чувства восходят на трон, не узнать, что случится в конце.
Внесезонное
За кружкой замёрзшего чая,
С бесцельною паникой чайки,
Дрожащим крылом отмечаю
Моря, собираю их в стайки.
На тусклой, желтеющей карте
Их много (их больше, чем нужно).
Мне крупно везёт: в этом марте
Моря чрезвычайно послушны.
Ошибки минувшего века,
Ключи, подошедшие к раю,
Печаль музыкального бега –
Всё это я к ним добавляю.
И мысли становятся глуше
В тоске фортепианного снега,
Кладущего хрупкие души
На клавиши прошлого века.
Но выпавший из колыбели
Наглец, не слыхавший о марте,
Считает отметки апреля
На блёклой, потрёпанной карте.
* * *
Какое счастье жить с душой
не освежёванной, а свежей,
Почти не чуя под одеждой того, что называют плоть.
Не перемалывать, молоть
до пыли прошлое.
На ветер
Пускать легчайшим дуновеньем
весь этот прах.
Прощай. Лети.
Уже не ходишь, но паришь.
С Гермесом ни родства, ни связи,
Не вымазан в обмана грязи, нет плутовства, лукавства нет.
Торги для прочих. Только свет и радость оттого, что светел.
Касаясь сердцем вдохновенья,
закрыв глаза,
читай пути.
Идёт весна,
летит навстречу,
сбивая с ног готовых сбиться,
Готовя чистые страницы
для новых книг и новых снов.
Какое счастье, что готов,
что выцветших твоих историй
Ровноповерхностное море
не помнит.
Сделай вдох и пой.
Пока другие льют вино
в бокалы прошлых вдохновений,
Тебя уж ждут на лучшей сцене,
что только можно пожелать.
Бросай свою былую кладь.
И исключительно в мажоре
Звучи, забыв о дирижёре.
Какое счастье жить с душой...
Память
Я знаю, память – временное решето.
Она не памятник, не крестик на ладони,
Не каменный колодец, что бездонен,
Не просто то, что пребывало до.
Она просеивает время и меня.
Я рассыпаюсь незаметно, постепенно,
Спокойно принимая перемены,
Покорно им навстречу семеня.
Я рассыпаюсь непредотвратимо
На месяцы, недели, дни, часы,
На части речи, слоги, на азы –
На буквы сетевого псевдонима.
Мир распадается, и это не ново,
Исчезнет всё в решётчатом тумане,
Как исчезает всё в открытой ране
Дырявого кармана моего.