Лёгкий укол погружает в столетие грёз.
Катится веретено под сосновые лавки.
Сказочным даром
пришло воплощенье угроз –
сном вековым
вместо пули, тюрьмы и удавки.
Спит.
Не узнает, как яблоню любит топор,
как ненавистны становятся бывшие братья.
Спит, молодая.
Прекрасная, спит до сих пор.
спящей принцессе?
Не видно. Сгущается мрак,
и в уцелевших покоях белеют скульптуры.
Будущий принц покоряет Кавказ ли, Ирак –
а во дворце,
обернувшемся домом культуры,
в лёгком дыханье дрожит кружевной воротник,
мерно вздымается грудь, не вскормившая сына.
Что ж ей не спать?
Не теряла надежд и родных,
слёз не роняла,
тем более – не голосила.
Спит, молодая.
У сказки счастливый конец:
юные принцы повывелись в наших широтах,
мы на экскурсии ходим порой во дворец –
он уцелел, но ветшает его позолота...
.......................................................................
В бабкином доме,
где пусто теперь и темно,
как не последнюю волю – последнюю милость,
мы отыскали старинное веретено.
Дерево стёрлось.
На самом конце – притупилось.
октябрь 2005
Смерть неведома, а жизнь не виновата…
Е. Изварина
Последний снег, непрочный, ненадежный –
граница между преисподней
и раем.
Лукавый март, неистовый картежник,
уже пошёл. Во что сегодня
В границу на замке и три берёзки?
В ту чистоту, что туз бубновый
растопчет?
А что смешалось в доме у Облонских,
Аргутиных, и Ивановых,
Неровен час весенних обострений –
как жаркий бред безалкогольный,
как лыжник
в оттаявшем лесу,
как неврастеник
(за пазухой – краеугольный
Сыграем в ящик девушки Пандоры,
нарвёмся на такие штучки
и грабли!
Уже залиты светом коридоры,
ведущие туда, где мучит:
Да бог с ней, с правотою непреложной!
оденемся щеголевато –
так люди ж!
На то и март, зарвавшийся картежник:
смерть ведома, жизнь виновата,
март 2007
О как легко и не сердито
весной, в шумливый день базарный,
в ловушку форточки открытой
В моем кубическом бедламе
ему уже не отвертеться.
Взбодрив обросшее годами
неповоротливое сердце,
он разбивается о люстру
холодным стуком кастаньеты,
и злая дрожь стекла и света
родит биение предчувствий,
не узнаваемых до срока,
не изрекаемых словесно, –
блаженна истинных пророков
И мир безжалостно нанизан
на пыльный луч, как на иголку…
А солнце бродит по карнизу
и примеряет треуголку!
март 2000
Раз-
бежались морщины по треснувшей коже зимы.
Два
похода весны приносили ей полный разгром.
Три-
зна старых снегов, серым пиром во время чумы
Раз-
метав белизну, осчастливила стаи ворон.
Два
светила сошлись в небесах у постели больной.
Три-
жды крикнул петух – и седое светило ушло.
Раз-
весёлый и рыжий остался помочь – в мир иной
Две-
Март отправит старуху в последний печальныйрь зиме отворить: уж такое его ремесло!
приют,
синевой золочёной застелет земную постель
и останется ждать.
Так мальчишки влюбленные ждут,
февраль 2000
от опрелостей мокнущей почвы,
от сорванных снежных компрессов,
давно почерневших, –
до сердца. До каждой больной опухающей почки:
моей, тополиной, кленовой.
Беспечный помещик
не видит земли, пробираясь по небу на ощупь
за облачной плотью, вобравшей мечты и молитвы.
Не знаю повадок апреля в тропической роще,
одни воробьи кувыркаются,
неотразимы
ни в будущих лужах,
ни в прошлых ледовых коростах.
Ну, вот, наконец-то, закончились долгие зимы,
Неважно, что их избежать удаётся не многим:
не мне, это так. Только, на ноги став еле-еле,
куда я иду? И куда прихожу я в итоге?
Пожалуй, в себя.
Подходящее время – в апреле.
апрель 2002
Н. Е. И.
Девушка под шестьдесят – в окруженье мужчин.
Радужный смех в серебристом тумане висит,
плещут озера в тяжелых барханах морщин,
Девушка под шестьдесят поднимает бокал
за непрошедшую молодость. Но караси
плещут в озерах – и стынут в оковах зеркал,
Осени запах смертельный. Покровы седин.
Складки барханов всё резче, а небо темней,
и непрошедшее – в прошлом. И ждут впереди
Девушка под шестьдесят, каблучками стуча,
так и летит на какой-то неведомый зов…
Девушка, Вы не подскажете, сколько сейчас
времени?
Ах, извините, да Вы без часов…сентябрь 2002
День воскресный, июльский. Расплавлены наполовину
темноглазые лица,
на которых ещё не разгладились мысли,
не уральские профили птиц араратской равнины,
на которых недавно заладились мышцы…
Насыпают дымящийся битум. Катают вручную,
аккуратно и молча.
Но порою гортанное «Ара»,
словно фляга с водой драгоценной, меж ними кочуя,
то ли от теплового удара.
Так, наверное, будет в аду. Но сейчас – добровольно.
И латаются дыры
на земле неродной, нелюбимой,
где и старый и малый проходят, ворча недовольно:
«Понаехали, хачики!»
(ну, а прочее – неповторимо).
Может, где-то в Нью-Йорке, когда нанимаются в няньки
или, скажем, в таксисты
из осколков нездешней элиты,
белозубые негры ворчат: «Понаехали, ваньки!»
И тогда всё в порядке.
И тогда, получается, квиты.
А пархатые плачут, порхая в свои палестины
и фантомные боли
увозя от российских просторов,
где их дед Рабинович лежит под такой же осиной,
под какими зарыты
Рахматуллин, Попов и Егоров,
где растерянный бог, что по матушке тоже пархатый,
отвернулся от этих
прокажённых недетской проказой,
не поверивших в то, что Ковчег приставал к Арарату:
к Арарату, пожалуй,
даже хуже, чем к сектору Газа.
«Разговоры для бедных», – смеется упитанный нищий.
Развелось. Понаехало.
И не заметишь пропажи
то ли совести, то ли страны. Может, кто-нибудь ищет?
Как же там, в анекдоте:
«Встречаются три персонажа…»
апрель 2007
В саду растёт бурьяном нищета.
И нет резона в том,
что августейший месяц по счетам
Самосожженье лета на кострах
давно в традиции.
Но не желтеет к осени листва:
И потому – ни лета, ни зимы,
и веры тоже нет:
недавно верили, что спасены,
В саду бурьян. Рябина ни одна
не светит гроздьями.
Для нас опять настали времена
Растерянные тянутся на юг
сквозь тучи плотные.
Ну, в добрый путь. А мы с тобою, друг,
Бесплодный август прячется в леса,
крадётся тропами.
Нам остается только воскресать.
август 2002
Что на щеке –
щетина, как наждак.
Что под рукой –
записано. Пропето.
Что на гвозде –
единственный пиджак.
Вчера писал.
Закончил где-то в два.
Уснул, как спутник, –
то есть, на орбите.
Что тяжело –
так это голова,
А он, пропитан изнутри
табачным дымом, огненной водою,
стал невесомей, легче раза в три.
Неслышный шаг.
Не порвалась вода,
как будто бы Христос ли, водомерка ль
прошли по ней –
ни всплеска, ни следа,
лишь вспыхнула закатом –
и померкла,
не став неопалимой купиной.
Безветрие.
И комариный зуммер.
И мир иной уходит в мир иной
На горизонте занавес: леса.
Должно быть, он за этими лесами.
……………………………………..
Никто не знал, чтó следует писать, -2000-2001
Да боже мой!
Да разве ж я не знаю,
как на прекрасном голубом Дунае
сначала дымка тает поутру,
и тянут утки тонкий шёлк легчайший
по синеве
до рощи или чащи
на дальнем берегу.
И на траву
с укрывшимися каплями клубники
летят с востока солнечные блики,
просеянные трепетной листвой.
Светило всходит –
медленно, свободно –
над сказочным,
над неправдоподобным,
над голубым Дунаем.
Колдовство
свершается – по памяти, по слуху:
о мой прекрасный, голубой
Сунукуль!*
Штраус угадал,
и тянут утки лёгкий край шифона,
и кружатся кувшинки отрешённо,
на лодке лет,
плывущей в неизбежность.
За что, за что, о боже мой?
За нежных,
за чистых,
за минувшие года –
стреляет пробка,
хлопает хлопушка,
подстреленная, охает кукушка,
Ах, сердце! Мотылёк в круженье танца!
За что, за что, за что?
Не накататься.
О мой прекрасный…
сильный…
молодой…
На цыпочках крадётся пицикатто –
июльский вечер,
буйствуют цикады
И только чёрный аист в паре фрачной
царит в самозабвенном танце брачном –
и палочка волшебная вот-вот,
глядишь,
ещё такое наколдует…
Светлеет небо.
Слабый ветер дует.
И тишина.
И лодочка плывет.
декабрь 2006
*Сунукуль – озеро на Южном Урале
Трёхрожковая люстра висит пауком в тишине,
затаившись в темнеющем небе над детской кроватью.
Доедают на кухне свой ужин отец-инженер,
Детский плач не услышан, поскольку совсем не криклив,
и ещё не навзрыд, и, почти не по-детски, – в подушку.
А на кухне жуют за беседою, двери прикрыв.
Только дед музыкальное ухо напряг: «Я сейчас!» –
и неслышно подкрался в поношенных войлочных тапках.
«Что ж ты, детка, не спишь?» А у детки слеза горяча
«Деда, мама умрёт?» Бедный дед обомлел: «Да ты что!» –
«Никогда-никогда?» – и доверчиво ждёт обещаний.
Дед не может соврать. Хоть бы кто-то на помощь пришёл!
к необъятной груди, – а за нею и мать, и отец,
и приезжая бабушка тоже бегом прибежала.
И дрожит синева, как на кухне дрожал холодец,
И, утешив дитя, осознавшее всё наперёд,
целый вечер на кухне решали иные задачи.
А ребенок затих. Стало ясно, что мама умрёт,
январь 2007
…И отворилась лестничная клетка,
и выпорхнули платьица, пижамки –
четыре ласточки-четырехлётки:
другая – в небе. Ласточки летают.
Светло и сладко на душе в июле.
С балкона смотрят мама молодая
Им хорошо стоять, не шевелиться
и наблюдать за птичкой на асфальте.
Вчера: «А что такое Солженицы?» –
Сказали ей, что нет такого слова, –
послышалось. Она не возражала,
но вроде бы задумалась – и снова
Ах мама с папой, дети дорогие,
что станете выдумывать сегодня?
Уж лучше ласточкой с тремя другими:
март 2007
Путешествие в Киммерию – XXI
Не ждать погоды. Ехать к морю
искать покоя.
Привычно море слёзы смоет
Она ничуть не огорчится,
вода морская,
когда, от пятки до ключицы,
и станет легче
почти в три раза,
слегка отпустит вольных женщин,
парящих брассом.
волна – небрежна.
Рассыпан сахарный песочек
на побережье
чужой страны,
родной когда-то,
где море, внемля
всем анекдотам бородатым,
Целует море – Киммерию
ли,
Украину –
целует землю, как Марию
Заворожит любимых женщин
закатом,
вроссыпь
швыряя вверх сирень, и жемчуг,
И тут же гасит свет стыдливо
движеньем быстрым
ночь
над нецарственным заливом
Дорога в Керчь – стрела над степью,
такой, что всю бы
стерню спалить – и можно сеять
И травы жгут. А что посеют,
пожнут когда-то.
Меж двух огней, к Пантикапею
ведёт дорога –
в город мифов
тысячелетних,
где дух сарматов или скифов
живей скелетов
судостроительных гигантов,
уже почивших.
Конец?
Но глазом Митридата
сверкнёт мальчишка,
грифона оседлать решится –
а мать: куда, мол?!
И свет, тень –
и век ложится
Летели вниз – и вдруг на спуске
притормозили.
…На стенке крупно и по-русски,
А где-то музыкой сгоняют
толпу к восторгу.
А ветер западный склоняет
И время стынет-не настанет
в немых вопросах:
к двум неизвестным,
что – крестами,
так в странах дальних и поближе,
в селеньях близких
названье века снова пишут
Драконьи зубы сеют в поле.
Пшеницу сеют.
Растят и жнут. И только море
Вагон плацкартный. Двое суток.
Уже и третьи.
Вернутся тело и рассудок
В тумане скроются от взоров
земля и космос –
вот так рождаются озёра,
Окно заплачет безутешной
слезой законной,
а пятилетняя Надежда
сомкнёт ракушечные бусы
на тонкой шейке
и улыбнется – так искусно
и так по-женски…
© Ирина Аргутина, 2000-2007.
© 45-я параллель, 2007.