Ирина Аргутина

Ирина Аргутина

Четвёртое измерение № 8 (464) от 11 марта 2019 года

Солнце местного назначения

* * *

 

– Вставай, моё солнце, вставай.

Тебе на работу.

Вот кофе.

Я старше тебя,

я рано встаю.

Я кофе варю.

Я рано умру.

Что? Показалось тебе.

Послышалось.

Утро – доброе.

Вставай, моё солнце, вставай.

 

– Вставай, моё солнце, вставай.

Пожалуйста.

Очень прошу.

Не встанешь?

Не верю.

Но вижу.

Уже ни водой,

ни лекарством,

ни воем тебя не поднять,

ни мольбой:

– Вставай, моё солнце, вставай…

 

– Вставай, наше солнце, вставай.

И я уже рано встаю.

Я кофе варю.

Смотрю на восток,

где ты

неторопливо

выползаешь из-под одеяла.

Тебе – на службу. И мне.

Мы двинемся поутру

в одном направлении –

с востока на запад.

Ты не моё. Точнее,

ты моё на одну

стомиллиардную,

как у твари любой,

что тебя считает своим.

Но мне – хватит.

К счастью,

я точно умру

раньше тебя.

Вставай, моё солнце, вставай.

 

* * *

 

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Н. Заболоцкий

 

Прекрасен и сосуд,

                      и пламень – вне сосуда,

и кружевной фарфор

                      смертельным январём…

Признай – и говори:

                      красоты – не отсюда.

Смотри. Смотри. Смотри.

                      Не тронь. Не тронь. Не тронь.

 

Красавица молчит.

                       Как статуя. Икона.

Не тронь её. Не тронь.

                       Глазей себе, глазей.

Ей нужен не такой.

                       Один из миллиона.

Да только – где же он?

                       В музей её. В музей.

 

Девчонка пролетит –

                      не на велосипеде –

лицом не удалась,

                      но – золото кудрей.

И тот велосипед

                      ещё за ней поедет

(а красоту – не тронь) –

                     быстрей, быстрей, быстрей.

 

За «счастье бытия»

                     и «чистый этот пламень» –

позвольте сострадать,

                    немолодой поэт:

замёрз навек старик

                    под небом Магаданьим –

и больше никогда

                    ничем не отогрет.

 

Когда – за пятьдесят,

                вся праведность в поэте,

как пламенный мотор,

                пониже головы.

…Так что есть красота?

                Неужто – добродетель?

Ура-Ура-Ура!

                Увы. Увы. Увы.

 

Бедные девочки

 

Таня

 

Здесь поля влюблённым не постелют.

Как вы там, под липами, свистели –

«Я не создан… Ты не создана…»

Поздно, поздно слушать свистуна.

 

Вроде – как по нотам, и без фальши.

Нынче – создан. Что, для генеральши?

Только генеральшей – вот удар! –

делает девицу генерал.

 

Fare thee well. Прощайте, мой Негений.

Шарик улетел к едрене фене.

Ваша Таня громко плачет, князь.

– Боже! Отдалась?

– Не отдалась…

 

Аня

 

Что такое поезда – в России?

Это чтобы – к сыну? Или Стиве?

Аннушка, горячая …звезда,

всё же – не трамваи. Поезда.

 

Для чего мужьям великодушье?

Им бы впору поводки да ружья:

вот сидела дома бы. А так –

череда панических атак:

 

не нужна, никто меня не любит!..

Выложи страданья на ютьюбе –

и тебя облайкают в сети

всем кагалом, господи прости, –

 

что и сделал старый эзотерик,

Лёв, творец, уставший от истерик.

«Мне, – решил, отмщенье, Аз воздам».

Что же остаётся поездам?

 

Лиза и т.п.

 

Лиза, Лиза, бедная девица,

Германна всё нет, пора топиться.

Есть ещё топор. И монастырь.

…Бедная! Тащите нашатырь.

…………………………………

 

Fare thee well, несчастные девахи.

Всё. Сыта по самый амфибрахий.

Вечер. Поздно. Закрываем чат.

Слышно здесь, как поезда стучат.

Я сижу. В своём монастыре.

У осины дрожь на пустыре.

 

Экстенсивная терапия

 

Был мрак. Во мраке расползлось

всё, что могло: и боль, и злость,

последний таракан неловкий

уполз туда, где жрать дают,

и проклял этот неуют,

и мёртвый луч микроволновки,

 

и тишину. Ох, тишина,

как теорема, решена –

сплошным подобием отсутствий:

нет звука, света – и в углу

свернулось нечто на полу

в нескладной позе лилипутской.

 

А вроде бы, была еда

и даже семь часов труда –

да, каждый день, пять дней недели.

Шёл год шестой, седьмой, восьмой –

я серой вышила тесьмой

и крестиком свои потери.

 

Переползала на диван.

Просила «Старый Ереван»

прислать шашлык с змеиным ядом.

Шашлык – не тот, а яд – не брал,

должно быть, азизджан наврал –

приправил тем, что было рядом.

 

И вот двенадцатый пробил –

как по-живому, отрубил

во мгле приросшее уродство,

и стало слышно – тишину

и видно – мглу, и потому

свернулось мракопроизводство.

 

…какой-то ор, какой-то хор,

давно забытый си-минор –

сначала звуки, дальше – краски

и очертанья – рой чертят –

неузнаваемы, торчат,

как скалы в прериях Небраски…

 

…соседи жарят пирожки…

…вверху – ворочают мешки…

И, вроде, даже не с руки

опять нырять во мглу – до срока.

А за окном ребячий крик.

Дворовый пёс. Нездешний фрик.

Сидит на солнышке старик.

Летит сорока.

 

* * *

 

Поэзия китайских поэтесс

мне кажется не то чтобы дебильной –

там много есть всего, но нет в ней Тэсс,

той самой, что из рода д’Эрбервилей,

которая то девушка, то нет

(как вой всех баб про мужа и не мужа), –

у них там луны вставлены в багет,

а соловей ни разу не простужен.

 

Они воздушны, словно пеньюар,

но подло, целомудренно, стыдливы:

бесплотна их печаль под мейхуа

(что, как ни странно, лишь цветенье сливы).

 

Учили их, как яшмовый узор

выписывать китайской нежной тушью,

а в час, когда беда или позор, –

терпеть и ждать, чем кончится удушье.

 

Удушье!.. Ни верёвки, ни белья,

ни простыни в стихе не накопили:

есть облака, трава – но не земля!

Не я – на ней. Не ты. Не горстка пыли.

 

Куда там пыль, она – «культурный слой».

Не вороши, ты для неё – граната.

Тебя в ней нет. Измученный и злой,

безмолвный, как китайский император,

ты явишься в наш, гарлемский, подъезд,

исписанный больным на мозг и яйца,

когда тебе однажды надоест

опять косить под мёртвого китайца.

 

Ты будешь – не у них, а у меня,

мы будем вместе пить сернистый воздух,

который – здесь. Который – западня.

Мы в нём звереем, но пока бесхвосты.

 

И мы отыщем лучшего врага.

И нам до мейхуа как до Китая:

у нас в апреле – чёрные снега

ещё лежат, как трупы, и не тают.

 

И будет петь нам наше вороньё,

влетая в строки, выбирая ту лишь,

где ты – моё великое враньё,

где ты, живой и мёртвый, существуешь.

 

Солнце местного назначения

 

Два заката над городом: розово-западный, жёлто-восточный –

угрожают устроить коллизию в доле височной.

Первый гаснет, второй разгорается к вечеру позднему.

И висит в небесах золотистым блином неопознанным,

поражая несведущих необъяснимым свечением,

наше малое солнце локального назначения.

 

Рукотворное солнце тепличного рая «Чурилово»,

чем питает оно огурцы и томаты под крышей акриловой –

если кто и узнает, так это генетики, подозреваю.

А пока огурцы – каждый день, круглый год – созревают.

 

Настоящему солнцу для наших краев недостаточно рвения:

здесь земля промерзает полгода, до омертвения,

продуваема и закована предусмотрительно,

в перепачканных снежных бинтах и в рубашке смирительной.

Электрички в июне – с мордами заиндевелыми…

Это зона. Зона рискованного земледелия.

 

Это зона. Но там, на восточной окраине города,

есть оазис, не знающий мрака ночного и холода.

Не кончается день бесконечного вечного лета – и

ежедневно взрывает побегами почву прогретую.

И к тому, что считается солнцем, они устремляются,

расцветают и крепнут, ветвятся и опыляются

и отращивают плоды – на съедение. С хрустом.

Наполняется жизнь витаминами, цветом и вкусом,

что накоплены были в бессонные дни, без морозов и мрака,

под искусственным солнцем чуриловского зодиака.

 

Вот и всё… Впрочем, нет… Мне неловко об этом… Но вот ещё:

если вдруг я когда-нибудь (чур меня, чур!) стану овощем,

посадите в теплицу в сколоченном наскоро ящике –

в бесконечное лето, под солнце ненастоящее.