Генерал
(от инфантерии)
Грянем песню удалую...
Когда просто выходишь с собакой на берег и бредёшь вслед за ней меж бугров и меж рытвин, и рябит за осокой не Обь и не Терек, а Воронеж-река, чей прообраз корытвен; и бредёшь – и глядишь, как стирают бомжихи, полоская бельишко от спермы и ханки в этой мутной водице; как, словно ежихи – в иглах брызг, чуть поодаль крутые лоханки нарезают круги; как над ними клочками чьих-то трусиков, лифчиков кружатся чайки – что ж тут ведать, рыбачьим зрачком за очками примечая изгибы сией обечайки… Тут бы впору, глотнув из заветной чекушки, На заречную церковку перекреститься, Прославляя Его, что есть Шиллер и Пушкин, И ларёк за заправкой, и синяя птица… Только гоголем ктой-то навстречь выступает И вминает в песок ананасные корки. И внимает ему вся округа тупая. А он харизматичен, как Маркес и Борхес. И рябит за стеклом не Дунай и не Сена. И несёт по волнам не Двиной и не Рейном, Когда прямо под ложечкой – тяга: соседа Угостить тридевятым былинным портвейном… Это дело собачье – пугаясь урона, лягушачьего вспрыга и птичьего вспорска, хорохориться словно хромая ворона на задворках у Баха, на досках у Босха!.. …Только – мелкие косточки помнят о рыбе. Только – мелкие стёклышки были в оправе. Только рыжий трёхлапый звездец на обрыве… А под ним – несть числа разномастной ораве. И подымутся ратями сто тысяч братьев, и помчат во всю прыть сорок тысяч курьеров, когда грянут на пару поручик Кондратьев с отставным генералом песчаных карьеров…
* * *
Нынче поля сами себя пашут: Выйдешь утром с собакой – и вот: ровнёхонько, гладко. Ну а тексты теперь сами себя пишут. И рад бы персты приложить – ан нет: выйдет только заплатка, Выйдет только нелепость твоя долговязая в рыжих ботинках… Вот когда их припудрит ровнёхонько матовый прах чернозёма, Да когда отпечатаются на подошвах узоры суглинка Из размытых канав, вот когда позовут из земли по-берёзовски: «Зёма!.. Огоньку не найдётся?» – («Найдётся…») – найдётся на слово управа, И присвистнешь – «Тубо!..», и уже боковым замечая, Как несётся клубами в пыли рыжих псов костяная орава… Вот и крестишь живот свой перстами, как поле – грачами.
* * *
На дощатых задворках имперских военных заводов в те тщедушные годы уж если чего не хватало, то белков и жиров, а хотелось не их – углеводов из жестянок-картонок... но шмат деревенского сала был красою стола недоразвитого коммунизма, воздававшего дань тому Старому Новому году, что был чем-то навроде язычества и эвфемизма Рождеству, о котором бабульки шептали народу малолетнему, сунув замурзанную карамельку, что хранилась в платочке скорее не лептом, но даром – да: воистину царским... А после – опять про Емельку, да про печку, про щуку, про то, чтоб всё сразу и даром... Вот такие они, наши славные годы-бабульки. А какие же мы – не стряхнувши со скатерти крошек н а л и в а ю щ и е в упокой их в стаканы по бульке, п о м и н а ю щ и е их застиранный синий платошек...
Пенсионер
И вдруг пенсионер, похожий на отца, идёт из-за угла и словно крестит лоб – как будто паутинку никак смахнуть с лица не может. Потому его не слышно слов. А ветер, что уже как будто присмирел, срывается опять с трамвайных проводов и рвёт газетный лист, дурён и озверел, с вестями про пожар, про взрывы, про потоп. И рябь по безднам луж озябшая бежит. И брюки парусят, топорщится пиджак. И некому сказать, что жили не по лжи. И снова все столбы друг с другом на ножах. А ветви пятернёй срывают клочья туч, желая обнажить, на стыд и срам начхав, то, что лежит как блик, то, что живёт как луч на проволочкой скрученных провидческих очках.
Наставник
Мы провода под током…
Когда-то меня инструктировал наставник – мужик пожилой и электрик прожжённый (потом я, бывало, цитировал его наставленье подружкам весёлым и жёнам, любившим меня)… На подстанции, прокуренный ноготь направив на медные шины, он строгую меру дистанции внушал, утирая испарину с тусклой плешины картузом засаленным… (В сизости табачного дыма контрольная лампочка капала ядом…) Он так говорил мне: есть в близости черта, за которою – смерть. Она – вот она, рядом.
* * *
(Стрелочник)
Ну что же... – я тоже, бывало, держался. А после ронял между рельсами пачку с верблюдом и силился, встав враскорячку, найти её в мокром песке. Дрожали опоры, состав приближался. И жаль было только хромую собачку, скулящую на поводке. Я тоже Герасим. Мозоли от вёсел – как гроздья набрякшего барского гнева: такого же цвета и склада, как небо заречной Отрожки. Своих не бросаем – да я и не бросил: чекушка, горбушка горбатого хлеба под насыпью в чёрной сторожке. Дрожит изнутри раскуроченный щебень и рельсы трепещут, как голые нервы... Ну что ж – не впервой. И ну что же – не первый, сознавшийся, что виноват. – И сразу над насыпью – ангельский щебет: кружат над крестом воронихи, как стервы: «Где жало твоё?.. Где твой ад?..»
Накануне ледостава
(исповедное перед Рождественским постом)
Батюшка, не могу оторваться от искушения клочка белой бумаги... – Отвлечься – могу: могу в тире пострелять азартно по налепленной криво крест-накрест мишени, могу вдумчиво всматриваться во фракталы виртуальных льдинок на берегу нашей речки, ещё не замёрзшей... Увлечься девицей (не по сезону одетой) даже могу!.. – но ведь это всё так, искушеньица на бегу... ...На берегу нашей речи, которую скоро снова покроет непоправимая белизна, я стою, протираю очки... Я не видел первого, я только слыхал про второе. Весь мой опыт: смотреть, как по весне здесь проплывали клочки бурых льдин, испещрённых следами побед рыбачьих: в кучках рваных сетей стакашки, баклажки, ржавый отблеск блесны... – Отче, прости!.. – не могу оторваться. И глаз собачьих – от белизны не отвести.
* * *
(Мне не спится, нет огня)
Что ты значишь, скучный шёпот?..
А.П.
«А ты изменился...» – заметила дальняя подруга, имея в виду стихи из последней книжки и наш редкий вечерний трёп в сети. – Разве?.. – ответил я ей из тусклого круга кухонной лампы, где дробко бегают мышки за гранью пыльного конуса. – «Не перевести этот шёпот, ропот, прерывистое дыханье ни на русский, ни на английский, прости...» – Всё точно так как и прежде, когда сулила надежду невежде рюмка рома после шести. «Но что-то случилось?..» – настойчивость её голоса убеждала. Оглянувшись, прислушавшись, говорю: ну, мол, да – пандемия, смерть матушки, жало языка, поясничный прострел, ипохондрия, свойственная ноябрю... – тебе внятно, что я имею в виду, милая? о чём говорю?.. – Стылая, просто земля уже стылая: тяжело где б то ни было могилу копать... Ну а так всё пустое. Просто, видать, пора тут такая, уж очень унылая – наш пострел лет на тысячу постарел. Ни лицо утереть, ни полста намахнуть. Ни могилку смахать.
* * *
На подоконнике растёт
в щербатой плошке...
А у нас на подоконнике рос лимон... – ах, куда же ты ушёл от нас, Симон, Симон? И журавль над колодезем гремит ведром... – я ушёл от вас, чтоб в Риме стать Святым Петром. А у нас телега выбилась: оглобли вверх, и над ней во тьме курлычет чёрный стерх... – я ушёл от вас, чтоб биться своей головой об порожек башни каменной, угловой. А у нас ушло в распутицу колесо по ось... ( – если встретишь, то скажи Ему: не срослось, не предуготовили мы тут пути...) ...Дай бог камень до околицы донести, где вороны над оградками галдят, крестясь... – чтобы не ошибся ты, воротясь.
* * *
«...плакал ребёнок...»
А. Б.
Я, как моллюск, сжимаю створку. А рядом, словно рыбы ртами, Глотают вслух скороговорку, По голосам плывут плотами. И всхлип под сизыми пластами Ребёнок прячет, будто в норку... ...Мы с ним меняемся местами, Когда за Царскими Вратами Отец задёргивает шторку.
* * *
(Память о людях и лете)
Трясёт – и не бьёт стекла!..
Б. Пастернак
И сказал Адам: «Это не я – она!..» И сказала Ева: «...Ой, я – но оно само!..» ...И стоит средь зала наречённая мне жена. И кружит вкруг неё колченогое трюмо. – Сколько нынче здесь собралося у нас гостей!.. В их галдяще-птичьей, радужно-пёстрой толпе не прижать нам с тобой в медленном танце костей – тех, пустыней выбеленных, даденных мне и тебе. На поверку наш рай – нами взрощенный тихий ад. За окном – скамейка: там демона ждёт лилит... – Вот уж как тут не уподобиться: – «Нах!.. – ВСЕ В САД!..» А уж там Он, всемилостив, отделит.
* * *
(У Лукоморья)
Как роща сбрасывает
листья...
Урчание под жёлобом притихшего дождя. По жести капля – жёлудем немного погодя. Мешком на плечи валится такая тишина, что впору не бахвалиться, а накатить вина. Оно, как сумрак в комнате – горько́ и зелено́. И платьем твоим скомканным залеплено окно. Дорожка слезшей шкуркою под окнами дрожит, сырою штукатуркою синеют гаражи. И зеркала залапаны обвисшего трюмо садовыми заплатами, само собой, само... Мой кот урчит безпросыху, прикрывшись сапогом. А я как стоеросовый – всё по цепи кругом.
* * *
(Дачная вечеря)
Если двое или трое здесь сегодня собрались, троекратно поклонились, после третьей обнялись, задушевно говорили и тихонько напились, и на лавках, как на кониках, поскакали-понеслись... Если бились до кровянки лбом об угол стола. Если выставили танки ствол напротив ствола. Если после третьей банки кровь как юшица текла из сопаток из курносых по поверхности стекла... – если в зеркале три рожи – и одно торжество, то не спрашивай: почто же нет меж нами Его.
* * *
(невечернее)
1
Покормил перед ночью синичек, лежу листаю эту рукопись... – А поутру́ сосед свою стаю голубей белоснежных подкинет в голубизну с голубятни, не претендующей на новизну.
2
Закурить потянулся, хватился – ан нету спичек, соль и порох смешались с мышиным дерьмом привычек в паутиной заросшем моём медвежьем углу. – А возьмусь поутру подметать – наткнусь на иглу,
3
(ту, что матушка, Царствие ей, в слепоте обронила, а малОго меня сохранила и оборонила): – надломлю её кончик на утреннем сизом ветру и пущу в синь-траву, и одумаюсь, и не умру.
Чёрная речь-ка
Чур-три – нет игры...
Няня, можно – понарошку я мочёную морошку попрошу?.. попрошу печатный пряник, под луною конопляник, анашу… попрошу лежать у печки, попрошу на чёрной речке алый снег под лучом косым январским. попрошу подарком царским – детский смех... попрошу покой и волю, попрошу кузэна Колю и Annette... Только – можно? – понарошку... А себе оставлю крошку: белый свет…
© Константин Кондратьев, 2003–2023.
© 45-я параллель, 2025.