Леонид Поторак

Леонид Поторак

Новый Монтень № 31 (595) от 1 ноября 2022 года

Гори, любовь моя, гори

Valse Triste

Утром – то ли снег, то ли снег с дождём, к полудню жара, вечером обратно: приморозило до боли в носу и уже к ночи грозило замести. Ох уж эти южные зимы, эти их опасные для лёгких январи. В сумерках встретились у церкви Владимир Иванович Агапов и Игорь Игоревич Беккер. Беккер сперва не узнавал Агапова, а лишь прятал от ветра щёки и глядел вниз. Агапов не помнил, откуда знает Беккера, но заметил в опущенном носу и тонких бровях что-то дружеское и сам не понял, как сказал: «Однако!». Тем более, не пришло ему на ум ни имя этого человека, ни память о том, хорош он или нехорош. И Беккер, услыхав «однако», поднял взгляд и увидел Агапова. Снег разделял их. Беккер задохнулся и отступил, а Агапов, узнавший его, прошептал: «Боже мой…»

– Вы его брат, – сказал Беккер поражённо. – Невероятно, то же лицо…

– Беккер, – вспомнил Агапов, – нет, это не вы.

– Как вы похожи на него, – сказал Беккер.

– Откуда вы здесь? – спросил Агапов, пока на его усах вырастал сугроб.

– Я здесь живу, – ответил Беккер, – много лет. Как вас зовут?

– Вы не узнаёте меня?

– Я не помню, как встречался с вами, но я хорошо знал вашего брата.

– Я Володя Агапов.

Беккер постоял, моргая, связывая в мыслях имена.

– Это страшная шутка, – сказал он. – Ну и встреча.

Он покачал головой и хотел уйти.

– Я Володя Агапов! – повторил Агапов.

– Вы нарочно меня нашли? – встревожился Беккер. – Вы меня уже испугали; довольно. Прощайте.

– Боже, – воскликнул Агапов, – что за глупая у вас память. С кем вы меня спутали?

– Ну довольно. Вы – не он. Вы близнец, но теперь я вижу отличия между вами и Владимиром. Не нужно меня беспокоить, я заплатил своё.

– Игорь! – сказал Агапов. – Это я, Володя, безо всяких близнецов. Как вам удалось выжить?

 

Беккер убил Агапова в тысяча восемьсот двадцать третьем году за сараями у села Бахметовка. Когда Агапов упал, врач в сердцах выкрикнул:

– Как низко попали! Он будет долго умирать!

Но Агапов был уже мёртв, и врач заключил, утешительно глядя на Беккера:

– Контузия позвоночника.

Беккер сжимал в кулак обожжённую руку, царапая ногтями ладонь, чтобы не чувствовать боли.

 

– Покажите шею, – попросил Агапов.

– А!

– Да что вы такой нервный. Простите, я только хотел узнать.

– Что вам узнавать?»

 – Если вы тот самый Беккер, то у вас посередине горла должен быть шрам, а иначе вы просто очень похожий на него человек, но всё-таки не он. Тогда я вас просто напугал, и мне, право, очень жаль.

 

Пока тело поднимали в карету, Беккер ходил по лугу, прикрыв ожог перчаткой.

 

Об убийстве он не жалел, и теперь ему было немного стыдно перед воскресшим Агаповым, ему хотелось извиниться за то, что он убил Агапова в тот день и даже не сказал ничего.

– Поэтому вы кривы, – догадался наблюдательный Беккер. – Оттого, что я пулей ушиб вам спину.

– Вы Игорь Беккер?

– Да.

– Тогда вы безумны, или не желаете меня узнавать. Но я знал наверно, что вы мертвы.

– Я – мёртв? – рассмеялся Беккер.

– Я думал, что убил вас. Я прострелил вам горло.

Беккер невольно потянулся к шее и поправил шарф. «Какая ужасная смерть, – подумал он. – Как всё перемешалось в голове у Володи. Кому-то он прострелил горло на самом деле, и теперь его мучит призрак, как меня мучил он сам».

– Вот почему вы хрипите, – понял Агапов.

– Я простужен.

– Странно. Я и подумать не мог, что вы живы. Беккер, вы не держите на меня зла?

Беккер протянул руку, но Агапов хлопнул его по ладони и полез обниматься.

– А я тебя похоронил.

– Не путай. Ты меня даже не ранил. Я выстрелил тебе в живот, помнишь?

– Нет.

– Ну пусть.

Беккер, уверенный, что убил Агапова, теперь разуверился, а Агапов, уверенный, что убил Беккера, разуверился тоже. Они проплыли по остеклённым лужам Мазараковского переулка, выходя на тракт. От колодца на север ползли гружённые полными бочками вечерние телеги.

– Как тебя сюда занесло?

– В этом твоя вина… Да, представь, – Беккер вздохнул. – Со свадьбой всё расстроилось после дуэли. Я просил назначения в Киев, получил сюда.

– Значит, застал кого-то из здешних?

– Ну, не знаю. Я как-то был в других кругах. Раевский к моему приезду уже сидел. Орлова, разве, знал, но я ему не нравился.

– Вот как.

– Будто я что-то говорил о его жене… Милая женщина, это, кажется, был её последний шанс... Один офицерик сказал, что Орлов взял штурмом библиотеку, да ещё незапертую. Но я бы так никогда, мы её все любили.

Агапов поскользнулся и схватил Беккера за плечо. Он был перекошен, как подрубленное дерево, и оттого ходил нетвёрдо.

– За такое у нас могли и…

– И тут могли, да не знали кого.

– Всех… Мы стрелялись из-за меньшего.

– Верно, – согласился Беккер. Рука Агапова казалась его плечу даже сквозь шубу холодной. От этого холода стало не по себе, и привиделось в снегу странное: будто Агапов, обратившись в нечто белое, дрожащее, сжирает Беккера под фонарём.

– Где ты лечился? – спросил Беккер, чтобы успокоиться.

– Где калечился, там и лечился, – ответил Агапов. – У меня двух рёбер нет. Кавказ.

– Как ты здесь оказался?

– Жена сестру под Киевом навестила. Теперь возвращаемся.

Агапов солгал. Они с женой покупали под Киевом поместье на деньги, оставшиеся после отца. В последние годы Агапов сделался до смешного суеверен и никому не рассказывал о близких планах, опасаясь сглаза.

 

На Кавказ он попал в двадцать шестом году, когда его фамилию вспомнил кто-то из завсегдатаев прежнего кружка. Ничего, кроме фамилии, на Агапова не нашлось, потому его смахнули с глаз долой на кабардинские кордоны и там забыли. В конце концов, Агапова ждала бутылка или шашка, или новая дуэль, но ранение спасло его; Агапов вернулся – одно плечо выше другого. Последние, кто мог вспомнить его фамилию, давно сгинули в разных краях.

 

– А что с ней стало, слышал?

– Однажды, лет пять тому. Кто-то писал, что она добрая хозяйка, у них с мужем собиралось à tous égards милое общество.

– Как! она жива?!

– Отчего ей умереть? – Беккер едва не прослезился.

– А ты заходи ко мне как-нибудь.

Женщина, когда-то поссорившая, теперь их породнила. Агапов усмехнулся.

 

– Николай был старше… Шутка с близнецом бы не удалась. Знаешь, я с ним так и не увиделся, после… Постой, да ты видел его тогда в роли стряпчего.

– Это был он?

– А я о чём говорю.

– Действительно, – Беккер задумался. Мрачный, такой же усатый, но ниже ростом, и крепче сложенный человек возник перед ним. Вправду ли это был Николай, или память ввернула позже виденные черты в пустую оправу? И ещё картина: в жаркую, летнюю избу входит усатый смотритель с газетным листом и говорит – что? Вот шевелятся усы и морщины складываются на лбу под ещё не снятой фуражкой…

– Да, это его лицо я украл. Прости, Господи, не для себя беру; я отдал это лицо забытому мною Николаю. Как выглядел Николай?.. Проще вспомнить, о чём говорит смотритель. От него первого я узнал, что казнены те…

– Что ты бормочешь?

– Несчастный Каховский, – вполголоса произнёс Беккер, – только в смерти ты не был одинок.

– И я о нём жалел, – кивнул Агапов, недоумевая, откуда взялся в их разговоре Каховский.

 

Когда-то они любили Каховского, единственного, кто был к ним приветлив на настоящем собрании. Он был чуть старше их. Тогда он казался сильным человеком.

 

Ставриевский переулок выбросил их на площадь, изменчивую под снегом, как зеркальная комната. Беккер потёр воротником онемевшие щёки. Когда он отворачивался, ему мерещилось, как Агапов тянется к нему тонкими когтистыми лапками.

Смерть Агапова не удовлетворила его. Даже напротив, Агапов стал появляться в жизни Беккера чаще и сеял неудобства. При жизни он был, пожалуй, приятным человеком, но будучи убитым, превратился в сущую проказу. Словно вернул с того света выстрел, который не успел произвести летним утром в Бахметовке. Беккер почти наверняка знал, что Агапов будет стрелять на воздух. Он не хотел на это смотреть.

 

– Сам-то женился?

– Всё собираюсь. А давай выпьем, Володя.

– Нет, – сказал Агапов, – спасибо. Какой из тебя собутыльник. Я видел привидения, и никто из них не пьёт вина.

– Что за вздор.

– Я вспомнил, как подбежал к тебе. У тебя такая дыра в шее. И сквозь дыру было видно землю. Я хотел стрелять на воздух. Что-то на меня нашло, и я выстрелил тебе в грудь, а попал в горло.

– Ты с ума сошёл.

– Ты, может быть, сам не знаешь.

– Полно, вот моя рука, потрогай.

Агапов совсем опечалился, но руку потрогал.

– Я мог бы показать, где ты похоронен. В том-то и дело, что я однажды ходил к тебе на могилу, когда о тебе начали забывать.

–Да нет же, – обиделся Беккер. – Я выстрелил раньше тебя. У тебя была контузия позвоночника.

– Могила, Беккер. Такое не забыть.

– Ты всегда был никчёмным логиком. Если я умер, то три года по том встретил бы Каховского и всех… А я узнал об их казни тут на какой-то вонючей станции.

 

Агапов на всякий случай перекрестил Беккера, но Беккер не исчез. Агапов не знал, что убьёт Беккера. Собственно, он не мог сказать толком, из-за чего они дерутся. Они разошлись, Агапов выстрелил на воздух, но порох в стволе не зажёгся. Пока стряпчие спорили, считать ли осечку выстрелом или всю дуэль начинать сначала и сохранять ли очерёдность по первому жребию, доктор, уже поднаторевший в поединках, прочистил пистолет. Стряпчие снова зарядили. Бросили жребий, и опять выпало Агапову. Тогда он убил Беккера, о чём после долго сокрушался.

 

– Но ты не мог, – сказал Беккер, – поскольку это я думал, что застрелил тебя.

– Ты только так говоришь, а скоро развеешься, как химера.

 – Чёрт возьми! – воскликнул Беккер. – Да ведь я неделю как заложил наши пистолеты. Он обнял Агапова за то плечо, что повыше, и потащил с площади.

– Вот и l'argumentation! – приговаривал он, кашляя от ветра.

– Откуда они у тебя?

– Ты сам отдал. Нет, не так. Мы условились, что их заберёт выживший, помнишь?

– А мне казалось, я подарил тебе свой.

– Ты? Ты бы скорее удавился. Мы не могли поделить их с тех пор, как выиграли у той мартышки.

– Мартышку помню, – согласился Агапов, влекомый Беккером в метель. – Ну покажи мне свои пистолеты.

Они добежали до какой-то двери, и Беккер принялся колотить в неё, пока им не отворил старый сонный серб.

– Пистолеты! – взволновано прокричал Беккер и стал искать пистолеты. Оказалось, что они проданы позавчера.

– Но это были те самые, – Беккер схватил с прилавка другой, новый пистолет. – Покупаю!

– На что тебе?

– C'est un argument suffisant. Мёртвому пистолет не продадут. У мёртвого и денег не будет, – Беккер расплатился с зевающим сербом. – Вот доказательство, что я жив. А ты, ты потусветное чудовище, что, воскрес, чтобы меня сожрать?

– Беккер, – испуганно сказал Агапов. – Ты заболел. У тебя начались галлюцинации.

– Теперь понятно! Ещё пистолет и пороху мне! – крикнул Беккер. Но серб вытолкал его и Агапова на крыльцо и захлопнул дверь.

– Вот и проверим, кто из нас настоящий! – не унимался Беккер. – Изволь-ка, дружок, к барьеру!

Агапов зачерпнул с земли снег и влепил Беккеру в лицо. Беккеру тотчас полегчало.

– Это всё простуда, – сказал он, садясь под стеной и вытряхивая льдинки из шарфа.

 Агапов посмотрел – шрама на шее Беккера не было.

– Приду домой и посплю, – виновато сказал Беккер. – Погода такая, берегись не берегись, а прохватит.

Он дотронулся до руки Агапова. Рука была холодной, но живой.

– Выходит, дуэль не состоялась, – решил Беккер.

– Ты, надеюсь, не хочешь стреляться?

– Я слишком простужен, чтобы думать.

– Если нужно, я приношу извинения, – серьёзно сказал Агапов.

– Ergo, призрак – ты.

– Ты станешь стреляться, чтобы проверить, повредит ли мне пуля?

– Вот почему я вспомнил ту станцию и повешенье: Каховский напоминал о тебе. Пошёл на гиблое дело, чтобы сдуться и выстрелить на воздух.

– Господи! Какое моё гиблое дело – любовь к замужней провинциальной бабёнке?

– Пестелю было, что терять. Рылееву было, что терять. И Муравьёву-Апостолу. Один Каховский ничего не мог потерять; я никогда не видел таких трагических людей. А что теряли мы? Она даже наших имён не знала. Ты меня терпеть не мог. И ты не выстрелил…

– Потом я выстрелил и убил тебя.

– Нет, Володя, это я тебя убил, – сказал Беккер. – Чтобы ты не стрелял на воздух. Каховский, без единой надежды в жизни, убивает доброго Милорадовича, чтобы потом – струсить? Растеряться? Это явления одного рода, продолжение давней путаницы: Беккер убивает Агапова, Агапов убивает Беккера. Ан вот они, живые и здоровые.

– Дурак, – сказал Агапов. – У тебя тут событие библейского характера, а ты о Каховском. Даже время для нас раздвоилось, а ты забиваешь голову.

Беккер поднялся, осыпая снег с шубы. Постоял, держась за стену.

– Фух, – сказал он. – Зачем из дому вышел, не помню.

Они вернулись на Мазараковский, мелко переступая по невидимым стеблям позёмки. «Хоть бы в Киеве всё сладилось,» – думал Агапов, скрестивши на удачу пальцы за спиной.

– Ещё можно отыскать тех, кто помнит нашу дуэль. Что тогда? Не могут же и они порваться надвое.

– Отыскать, конечно, можно, – вздохнул Агапов, – но ты разве поедешь в Петербург за таким пустяком?

– Верно, – сказал Беккер, – не поеду. Но если ты выстрелил, в той, своей, судьбе, почему в ней не выстрелил Каховский? Дошёл до барьера и скис, предал Пестеля, Муравьёва-Апостола…

– Ах, струсил, вот психическая задача! Ты на Кавказе не был. Каховский не годился для убийства. А те, кто дал ему убивать, ни черта не понимали. Отсюда и время наперекосяк.

– Жаль, – сказал Беккер. – Знаешь, я сильно обижен на него за эту эпоху.

– Никакой план не мог сложиться счастливо, пока убийцей назначали Каховского. Мы судили по нашим дуэлям. Жуткое заблуждение: будто близость смерти делает храбреца. А это просто век избавлялся от молодых. Мне кажется, мы пугали его.

Они дошли до фонаря, и Беккер снял на свету рукавицу.

– Вот доказательство, – сказал он. В основании большого пальца у него была сморщена кожа. При первой осечке затравка обожгла Беккеру правую кисть.

Агапов стянул перчатку и показал такой же след.

– Чудно, – сказал Беккер. – Однако мы оба живы.

– И одновременно мертвы, заметь. И в этом проклятом городке нет никого, кто рассудил бы нас.

Церковь на холме почти не видилась за метелью. Поздний водовоз проезжал в просвете между хатами. Беккер дважды чихнул и засопел, растирая нос.

– Как её звали, помнишь?

– Naturlement, Наташа.

– Позор. Нина.

– Знаю, – кивнул Агапов. – Тебя проверял. Маленькая, рыженькая. Веер голубой… Чем дальше, тем больше о ней вспоминаю.

 

Беглецы

Он приезжал в Измаил хоронить сестру – жену небезызвестного тогда Ивана Константиновича Калистрати. Уже на подъездах к крепости его знобило, а в Измаиле он слёг с лихорадкой на полторы недели. Открыл глаза как через минуту. Только похудел вдвое и весь был обложен полотенцами. Вечером уже вставал, опираясь на табурет, а на следующий день вышел из комнаты: скелет скелетом, но при полном, что называется, параде. У Ивана Константиновича были гости. На невесёлые посиделки пришёл сосед, а с соседом его воспитанница, осиротевшая во младенчестве Евгения Георгицкая. (При рождении её звали Эуджения Георгицэ). Встретились они скромно – утрата тяготила их, да и сам наш герой выглядел полумёртвым. Но вскоре Иван Константинович с соседом пустились в обход сада, оставив Евгению в обществе бледного, но бодрого корнета. Успевший полюбить южную живость местных девушек, наш герой был очарован Евгенией и подумал даже о романе. Но какой роман, одёрнул он себя, завтра же возвращаюсь. А Евгения сорвала с верхушки куста последний увядший цветок и протянула на ладошке: вот вам, пожалуйста, какой душистый розан.

– Как, должно быть, они красиво цвели.

– Совсем не пахли, – пожаловалась Евгения, – только сейчас и пахнут, когда уже… – и, сморщив носик, закончила по-русски: – скукожились.

«Скукожились» – это было слово её няни. О няне Евгения тут же рассказала: что та всего боится и даже на этот розан сказала бы: «Фу-ты, хвороба, не пристань, не пристань!» – и стала бы хлопать по руке. Они хохотали так, что Иван Константинович вернулся, оглядел веранду и ушёл, качая головой. Отсмеявшись, Евгения погрустнела и впала в странное оцепенение: вороша пальцами всё, что осталось от отцветшего шиповника, замерла и задышала ровно и слышно, как спящая.

– Вы обижены? – спросил он. Евгения вздрогнула и повернула голову чудным резким движением.

– Боже, – сказался она, – я задумалась, совсем о вас забыла, вы не сердитесь на меня? Несчастный цветок, я его совсем помяла…

– Что вы, я боялся, что это я утомил вас.

К этому свойству Евгении он вскоре привык. Она гасла посреди беседы, напрочь забывая, о чём говорила, чтобы вскоре ожить немного  смущённой.

 

Полтора века спустя Валя Ройзман, студент кишинёвского истфака, и некто Лущанко, один из тех, кто рождается со словами «их штербе», посетили в Каменке заброшенную могилу.

– Не та, – сказал Вале Лущанко, протискиваясь между кривых надгробий. Они искали могилу Калистрати, по которому Валя писал диплом, а Лущанко статейку в ныне забытую периодику. Но Валя Ройзман остановился у заросшего камня – надпись не прочесть – и, усмехаясь собственной сентиментальности, положил поверх плюща жёванный цветок шиповника. Он не мог оценить величия этой минуты, замкнувшей круг, начатый  в июне 1822-го года. Впрочем, не могли оценить этого и те двое, что лежали под камнем.

 

Снова увиделись они в середине августа, накануне именин Евгении. Калистрати за одно лето постарел больше, чем за десять прошедших. Потеряв жену, он с головой ушёл в дела порученных ему болгар. Сосед к нему более не захаживал, а приёмную дочь мечтал отравить замуж. Примерно в это же время в Кишинёве офицерский кружок собирал делегацию в Тульчин. За месяц до поездки наш герой обещался быть в первых рядах, о чём вскоре забыл. В начале августа к нему явился капитан Охотников с приятелем и потребовал бумаги. Наш герой ничего не понял.

–На каком ты свете? – удивился Охотников. – Не хватает твоей части, остальное давно подписано…

– Части чего?

– Ну, братец, а я тебя хвалил… Где твоя часть записок? – и Охотников кивнул приятелю. Тот вынул из кожаной ташки кое-как сшитую папку: «Замечания к "Русской Правде"», составленные на заседаниях Кишинёвского кружка Р. Гофманом, В. Марчинским, К. Охотниковым, А .Ивановым, В. Чудовским…» Восьмой или девятой в списке шла фамилия нашего героя. Он вспомнил, что и впрямь вызвался что-то написать, но совершенно не знал, о чём.

– Тут уже всё сказано.

– Ещё многое прибавилось.

– Я в Измаил собрался, прости, Константин, семейное…

Но беспощадный к друзьям Охотников уселся прямо в сенях и стал читать «Замечания…».

– Со всем согласен, – заключил наш герой,  дождавшись паузы. Он принёс перо и написал на последнем листе: «Ceterum censeo Carthaginem esse delendam». Охотников прочитал, обиделся и исчез.

 

Он обнаружил Евгению на лугу за оградой. Она шла по колено в траве, покачивая над головой огромными кружевным сачком. В узорные отверстия кисеи не могла проскочить разве что ворона. Наш герой уселся на  могучую ветку старой сливы, отходящую от самых корней, и негромко высвистел первые строчки «Если ты по мне вздыхаешь, мой любезный пастушок». Евгения однако не услышала его. Вскрикнув, она махнула сачком и тут же сомкнула маленькие ладони на чём-то ускользающем сквозь ячею. Затем она поднесла добычу, кузнечика или бабочку, к лицу, рассмеялась и, приоткрывши пальцы, коснулась пленного насекомого губами. Господи, подумал наш герой, она поцеловала его! Евгения уже шла сквозь траву, помахивая сачком. Подол её платья был сплошь зелёный. «Но коль ждёшь, чтобы ответно полюбила я, дружок, то ошибся ты наверно, мой любезный пастушок», – просвистел восхищённый корнет. Он поймал фуражкой кузнечика и зашагал вслед за Евгенией. Не догнал. Из-за ближних кустов к нему выскочила няня – болезненная женщина с вечно слезящимися глазами.

– Идите вы отсюда, батенька, – сказала она. – Дитё она ещё неразумное, даром что невеста…

–Я ничего, – смутился корнет. – Я кузнечика ей поймал.

Эти слова отчего-то привели няню в ужас.

– Ещё чего удумали! Нечего тут, нечего это… идите.

Он всё-таки подарил Евгении бабочку, запертую в пузырьке от одеколона. Няня проведала, и вечером ему серьёзно влетело.

– Не надобно ей знать, что вы её видели. Вам шутка, а ей страх, ну как вы её застанете… – Милая привычка – ловить насекомых.

– Вот напасть! – и няня, притянув его за пуговицу, прошептала в лицо. – Да ведь она их ест! Ехали бы вы, батенька…

Евгения поселила бабочку на трюмо, но утром вынесла в сад и отпустила.

– Пусть вспоминает о нас, – сказал ей наш герой.

– Да, – согласилась Евгения, – пусть вспоминает.

 

В 1824 году он привёз молодую жену в поместье, называвшееся тогда Бахметовкой. Близость Петербурга здесь была невидима, но известна, и это должно было, по мнению нашего героя, хоть немного подготовить Евгению к столичной жизни. Оттуда они дважды выезжали, но не в Петербург, а в Москву. Евгения болела, северный климат сделал её необычайно чувствительной, и наш герой подумал о переезде в Крым. В Москве в то время нашёлся молодой поручик, согласный купить Бахметовку. Узнавши, что прежде наш герой служил в Лубенском полку, поручик обрадовался и стал расспрашивать о жизни на юге.

– Иметь бы времени в запасе, я бы много путешествовал по вашим краям.

– Успеете, – сказал наш герой.

– Нет, теперь меня дела зовут… Имение вот для невесты покупаю.

– А я для жены продаю.

Они выпили за жену и невесту и наскоро подружились.

– Не говорите ей, – подмигнул поручик. – Полина откажется, да и не поймёт, к чему это…

– О-о-о, – тут наш герой схватился за голову. – Боюсь, моя уже всё ей рассказала.

Они кинулись к женщинам. Но Евгения ничего выдать не успела: она оживлённо болтала с Полиной о цветах, о которых имела неожиданно глубокие познания.

– О делах – ничего, – предупредил её наш герой. – Анненков покупает нашу Бахметовку втайне.

В начале зимы поручик приехал в Бахметовку. «И во пропастях без края, подчинённых Нептуну, и за грозными скалами – там любовь найдёт тропу», – пела Евгения. 

 

В начале следующего столетия поэтесса Марианна Наверская купила на развале выцветший акварельный портрет в треснувшем стекле. Молодой офицер глядел на неё из-под пыли. Она сохранила портрет в куче душевного хлама и потеряла перед сборами в Куйбышев осенью 41-го. Портрет нашла соседка и впервые с 1825-го года вынула из рамы. На обороте, прежде скрытом, было написано: «И. Анненкову с надеждой на долгую дружбу». Раму соседка продала, а портрет попыталась сдать сперва в книжную лавку, потом в музей. На портрете никого не узнали, а подпись оценили в шестьдесят копеек. Так символично завершился второй в нашей истории небесный круг: в декабре 1825-го года за Бахметовку был заплачен взнос в шестьдесят тысяч рублей. Наш герой, сам едва произведённый в поручики, готовился к отставке. Калистрати, живший теперь на севере Бессарабии, несколько раз писал ему, благословлял на переезд и приглашал молодую чету посетить при случае его новую усадьбу. Евгения была за, наш герой – против. Бессарабия ему осточертела.

 

Ранним январским утром его арестовали.

– Кто вы такие, и с кем меня спутали? – спросил он, запахивая халат. Евгения, как всегда зимой, простуженная, выглядывала из спальни и громко чихала.

– Не положено говорить. Извольте пройти.

– Ночь на дворе! – возмутился он.

– Вот мы и не рады за вами в ночь топать. Одевайтесь.

– Дорогой, – сказала Евгения по-русски, пряча лицо за платком, – что ты натворил?

– Какая-то ошибка, – сам недоумевая, отозвался он. – Успокойся, Женечка, я разберусь с ними.

– Итальянка, – уважительно сказал один из жандармов. – А по-русски внятно говорит. Вот как бывает.

Замечательно, что никого ни в каком месте следствия не заинтересовала готовящаяся сделка с Анненковым. Нет, кто-то вытащил из небытия злополучную папку с «Заметками к "Русской правде"». Допрашивал его усталый и такой же заспанный ротмистр Федотов. – Голубчик мой, – сказал Федотов. – Как долго вы посещали в Кишинёве тайные собрания?

– Тайные? – удивился наш герой. – Что в них было тайного, ваше высокоблагородие? Мы собирались у какого-то молдаванина, не припомню сейчас фамилии… Пили, это было, но тайны?..

– То есть сочинения государственного преступника Пестеля у вас были так, застольным чтением?

– Ну, – сказал он, – о Пестеле говорили, но я правда не…

– А это! – и Федотов обрушил на стол папку. Вздрогнула и погасла свеча. – Проклятье. Игнат, уснул?.. – (Писарь спохватился  и зашарил огниво). – Или это у вас в полку такая частая фамилия?

Тут наш герой повёл себя на удивление здраво. А кто я, собственно, такой, подумал он, и что знаю обо всей этой чехарде? Охотников скончался, бедняга, и хуже ему не будет. Гофман был, кажется, в посольстве в Константинополе. Выходило, что скрывать особенно нечего. На вопрос о Тульчине наш герой честно ответил, что был не в Тульчине, а в Измаиле, и что это могут подтвердить как из Тульчина – что его там не было, так и из Измаила – что он там был.

– А папку, – сказал он, – мне приносил Охотников, я и не думал, что там всё настолько… Очень был достойный офицер.

– Но вы посещали собрания!

– И даже выступил, – покорно кивнул наш герой.

– Ах так.

– Да, я тогда выступал за сохранение ланкастерской системы… Орлова сменяли, и все мы жили в такой неуверенности, понимаете… Ну, при нём сложились определённые порядки, и многие не хотели их менять.

Федотов собрал рассыпающуюся папку и плюнул на свечу.

– Послушай-ка, – сказал он совсем дружески. – Думаешь, я тебя сожрать тут хочу? У тебя же на лбу написано, каков ты есть. Ходил выпить с офицерами, велика печаль. Нет, не заговорщик ты, парень, тут я вижу тебя насквозь. Я в твои годы сам ходил по всем компаниям без разбору. Ни в чём ты не замешан, а если где тебя записали, так потому что ты, дурак, вечно со всеми таскался. Мне от тебя помощь нужна. Скажи, например, кого ты видел на собраниях, кто говорил, кто председательствовал. Тут у нас не тебя или дружков твоих за драку судят. Смирно! – Наш герой вскочил. Федотов сидел перед ним в сумерках. – Отвечать! Кто был председателем на собраниях тайного общества?

– Капитан Охотников, – ответил наш герой.

Его поместили в камеру и забыли на четверо суток. Утром девятого января вывели и усадили на сырую скамью спиной ко внутреннему двору. Позади у него произошло какое-то движение, после чего в сопровождении солдат выбежала маленькая женщина с красным от мороза и простуды лицом. Евгения обхватила нашего героя за шею и повисла.

– Бог мой, – повторяла она, – Бог мой, наконец-то мне сказали, где тебя держат, наконец-то, я думала, тебя уже увезли, слава Богу!

– Женечка, – сказал он, – со мной, похоже, ничего не будет. Меня выпустят, когда всё успокоится.

– Я тебя вытащу, – сказала Евгения, глядя ему в глаза. – Теперь, когда я знаю, где ты.

Её оттащили, а нашего героя прижали за плечи, чтобы не вставал со скамьи.

– Я в этом не замешан, так что скоро меня отпустят.

– Ты выйдешь, – твёрдо сказала Евгения. – Потому что я спасу тебя.

– Как ты меня вытащишь, дорогая? Лучше соберись и не стой на холоде, ты нездорова.

– Мы вытащим тебя.

– Кто? – спросил он, беспокоясь, не стала ли Евгения жертвой интриги.

– Мы. Моя… родня.

Державший нашего героя юнкер усмехнулся. Он единственный понимал по-французски.

 

– Садись, – сказал Федотов. – Пригодишься ты нам вот для чего. Было с вами несколько штатских… Знаю, было. Вот список, а ты, голубчик, отметь, кто из них был в Тульчине или хоть обмолвился, что собирается. Все они, кстати, уже признались…

– Виноват, ваше высокоблагородие. Я не знал их.

– А вот, например, Чудовский, мальчишка… Что он там мог понимать? Ходил только затем, чтобы напиться и удрать к цыганам. А какая память оказалась у человека, ты не поверишь. Всех помнит…

– Виноват, ваше высокоблагородие, но я об их намерениях не знал. У меня тогда сестра умерла.

– Дурак, – тоскливо произнёс Федотов. – Знаю, что не злодей ты, а дурак. Но уж дурак отборный. У тебя под носом три десятка человек готовили государственный переворот, а ты гулял? Думаешь, Пестеля четвертуют, и кончено? Думаешь, с дураков не спросят? А как бы тебя, дурака, вызвали на Сенатскую, ты бы и пошёл? Они ведь там современные, красивые, для дурака самая компания...

И нашего героя убрали в камеру. Он слушал, как кричали чайки. Они летели над крепостью густо, как снег, до самого вечера. В темноте чайки стихли, и пришёл новый голос, тонкий, тянущийся будто бы отовсюду. В соседней камере кто-то бил по стене и поначалу заглушал странный звук, но к восьмому часу слышно было только многозвучный приблизившийся вой. По всему городу выли собаки.

В час ночи десятого января собаки разбежались, и на Алексеевском равелине началась стрельба. Теперь трудно установить, где именно подняли тревогу. Вероятнее всего, группа караульных, успевших добежать до цайтгауза, попытались занять круговую оборону; в это же время часовые вели беспорядочный огонь и, как выяснилось утром, убили одного из караульных. Вокруг цайтгауза нашли множество ружей и лежащие вдоль стен разорванные, сметённые с дороги тела. С надзирателями разобрались подробнее.

В полдень, когда крупные куски плоти вынесли и накрыли холстиной, прибыл новый следователь. Арестантов перевели в Трубецкой бастион; из-за приказа держать офицеров отдельно солдат сгоняли в камеры по трое. Присланные на паромах конногвардейцы объезжали остров кругами.

В коридоре Алексеевского равелина под бурыми пятнами на стенах следователь обнаружил некие отметины, походящие на следы лома или кирки, но поражающие многочисленностью. Правое крыло было испещрено подобными следами до половины, левое целиком. Кроме того все деревянные двери оказались как бы разрезаны и провалились внутрь комнат. У одной из дверей не повезло очутиться припозднившемся писарю. Он лежал в проёме, как в анатомическом атласе. Единственного живого обнаружили в тупике левого крыла. Пожилой надсмотрщик сидел на полу, глядя на следователя печально и вполне осмысленно. Он непрерывно кричал. Его усадили в пустой камере, отмыли и дали рому. Надсмотрщик кричал. Он, твёрдо держа стакан и склонив голову набок, вылил ром куда-то за щёку и медленно всосал, не закрывая рта. Кричать он не перестал. Ему предложили еды, потом бумаги. Надсмотрщик вежливо покачал головой, в присутствии коменданта поднялся, но кричал. Долго спорили, закрыть ли ему силой рот. Склонялись в основном к тому, что старик оправится, когда сам охрипнет. Но он не охрипал, а у солдат сдавали нервы. В конце концов, решено было предупредить несчастного ещё раз, и если не поможет – заткнуть. В глазах надсмотрщика появился ужас, в остальном же перемен не случилось, и это определило судьбу старика. Едва ему закрыли рот, он умер.

Других свидетелей произошедшего той ночью не было. Камеры были закрыты, а в оконцах на железных дверях ничего нельзя было разглядеть. Нескольких заключённых, разбуженных ночным шумом, обрызгало сквозь эти оконца кровью, но и они ничего во тьме не увидели. Только в одной камере, посреди правого крыла, начисто отсутствовала дверь. Внутри не было ни следов борьбы, ни вообще каких-либо следов, только похрустывли последние угли в заплёванной изразцовой печи.

 

– Что с тобой? – спросил он, когда Евгения шагнула к нему, кутаясь в бесформенное полотнище. Из-под нижнего края выглядывала смуглая босая ножка.

– Не спрашивай. Не думай ни о чём. Теперь мы уедем.

– Чёрт… – он обнял её, освещаемую вертикальными полосами голубого сияния. – Там, снаружи…

– Мы уходим, – сказала Евгения, вытирая ладонь о его рубаху. – На юг.

– Куда? – растерянно спросил он.

– Ко мне. В мои… – она закончила по-русски, – края. Останемся там и купим дом, вырастим сад, пригласим моих родственников… Да, – спохватилась она, – конечно, и твоих.

Восемнадцатого апреля двадцать шестого года их видели последний раз: они выехали из Киева с ямщиком, согласным домчать их к рассвету до следующей заставы. На этом их следы теряются. Никто не знал, как доехали они из Петербурга, и ни в какой стороне не встретились люди, знавшие их дальнейший путь и всю последующую жизнь. Да так ли это важно? Мы оставляем их весной, в то время, когда они покидали Киев, и хромой будочник опускал за ними шлагбаум, и были мрачны небеса, и лишь трепещущей лампадкой подсвечивала их украдкой у горизонта полоса; и пахло пылью и травой, какой не вырастало после, и чья-то медленная поступь всю ночь плыла над головой; на лужах бились пузыри, мелькали тени у подъезда, и я, проснувшись до зари, следил, как наплывает бездна на гибнущие фонари; ничто мне в жизни неизвестно; гори, любовь моя; гори.

 

Академик

Экспедиционный картограф Александр Ольгин, сын Ольги Юрьевны Евграфовой и Голубого Бобра из племени сауни, никогда не был сыном Голубого Бобра. Тёмный, ореховый оттенок кожи достался ему от подлинного отца – Ивана Ивановича Чебанова, переводчика с молдаванского. Я видел о нём чей-то давний пост на фейсбуке. Вот что меня сейчас занимает: сколько времени пройдёт, прежде чем моим словам потребуется сноска?

Он уехал из Иркутска в 1834 году под именем Александра Ольгина. Лица его не было видно за седой бородой. Он казался стариком. Ему было тогда 28 лет. В Ново-Архангельске он служил вплоть до 1846 года; в сорок шестом Александр покинул товарищей и, уведя из лагеря коня, отправился вглубь континента.

Переправивший его когда-то на Аляску капитан Михаил Гарягин писал: «...А. Ольгин, топограф, кантонист... лицом подобен индианцу, и, по моему разумению, еврей. Предъявил проездные и письмо от топографического депо. Представлялся как хороший гравёр; а служба была указана 10 лет. Много говорил со мною об северных реках, кои знал в совершенстве по службе, и об древних народах Сибири». Не наблюдение ли капитана открыло Ольгину, как он похож на индейца? Десять лет службы, указанные в поддельном письме, были, думаю, грустной шуткой. Почти истекли десять лет со дня ареста Ольгина и этапирования его в Сибирь.

Сперва он назывался в Ново-Архангельске крещённым цыганом, а сразу при переводе со штабной службы – креолом. Может быть, он и сам уже верил в своё индейское происхождение. Сослуживцы поверили ему, тем более, он говорил на языках северных племён. Отвратительно, конечно, говорил, но кто мог это оценить? Его не искали; его вообще никогда не искали. Беглый каторжник Чебанов считался погибшим. Откопали финна, который якобы видел, как похожий на Чебанова человек погиб на льду у Аландских островов. Креол Ольгин, как отписали его спутники по возвращении, сгинул в буране, неожиданно пришедшем в конце марта. А следов-то конских там не было. А вот так и говорят: утром проснулись, человека нет. Ружьё, шкуры и четыре коня. Исчезли. Так-то. Есть такой индейский наговор. Картограф-то сам полукровка, вот он вечером сидел и всё шептал, а что шепчет, не слышно. И ночью...

 

Ни саблей не крещён, ни медью,

Я буду лакомою снедью

Родной земле.

Не послужив тебе при жизни,

Я стану для тебя, отчизна,

Травой на северной скале.

 

Он соорудил из шкур и войлока мешки. Натянул их на ноги себе и лошадям. Чему не научишься у сибирских конокрадов. Не оставляя следов, Александр Ольгин исчез и появился снова в телеге торговца пушниной. Ольгин плохо говорил по-английски, и коммивояжёр Фрэнки понял только, что грязный бородатый Алек служил некогда на Аляске, а теперь идёт пешком к югу, движимый некой невнятной целью. Странно, что Ольгина не съели в дороге звери. Он шёл пешком не один месяц, питался чёрт знает чем, но счастливо избежал цинги (спасибо кислым северным ягодам), и вообще, после каторги и бегства Америка представилась ему землёю обетованной. Фрэнки накормил Ольгина чем-то перчёным и липким. Александр говорил всю дорогу. Он рассказал Фрэнки о себе и службе, поделился тайными советами соблазнения женщины и ловли рыбы, назначил оруженосцем и познакомил с полусотней необычайно непристойных анекдотов, слышаных некогда от гусар. Память у Ольгина была невероятная. Фрэнки пожимал плечами, услышав нарастающую за спиной волну русской речи, и опускал голову, жуя табак и засыпая. Когда они удалились от Юкона, Фрэнки продал шкуры, а Ольгин ушёл. Он не знал куда идёт, но двигался от поселения к поселению, подолгу скрываясь ото всех и подъедая остатки украденного сахара и пойманной дичи. Вероятно, ему тогда встречались индейцы, но как состоялась их встреча и чем окончилась, неведомо ныне, и нет средства узнать сие в будущем.

В 1851 году Алек Ольгин, уже неплохо освоивший английский, жил в городке Сан-Кэтрин. Он так и не женился (до поры, но об этом позже). Новая служба увлекла его. Александр Чебанов, он же Ольгин, рождённый в бессарабском посёлке Малул Алб, скитавшийся по Сибири и прошедший пешком половину Северной Америки, был, пристегните ремни, ковбоем. Каково? На самом деле, это мои домыслы, конечно. Его записали как помощника на ферме. Какой там помощник? Ольгину было сорок семь лет. Только две вещи умел Ольгин: запоминать услышанное и ездить верхом. Объезжать лошадей в его возрасте было давно поздно. Александр Иванович перегонял скот из Сан-Кэтрин в форт Кларк. Он был худ, морщинист, на левой руке его не сгибались два пальца, но в седле держался не хуже, чем тридцать лет назад.

В том же 1851 году его судьба вновь опрокинулась. Капитан Джеремайя Флинн, бывший поверенный, набирал в Сан-Кэтрин рекрутов. Людей не хватало. В городе Флинн пользовался уважением, но не доверием. Вторым, кто пришёл к нему сам, был Ольгин. Первым был местный бандит Крис Холипейдж по прозвищу Пёс. Крис поставил под ружьё всю банду, а Джеремайя Флин забыл об одном не очень хорошем налёте на курьера, случившемся месяц тому. Флинн мечтал о чинах и губернаторских назначениях.

– Ты стар, – сказал Флинн Ольгину. – Я всё-таки не сумасшедший.

Ольгин обиделся:

– Я родился в седле.

– Нет.

– Послушай. Ты хрен, а не солдат. Твои рекруты вытирают сопли о мою жилетку, когда напьются. А я солдат. Я, сука, дворянин, фанен-юнкер Чебанов. Хочешь стать полковником? Я твой последний шанс. Хотя ты не станешь...

– Заманчиво, – вздохнул Флинн. – Но я буду бегать за мальчишками, проворовавшимися или обрюхатившими чьих-то дочерей, а ты возвращайся на ферму. Ну подумай сам... Губернатору меня представят – а вот Джеремайя Флинн, его отряд сопляков и старпёр-доброволец? Если ты начнёшь подыхать, спросят, на кой я тебя вербовал. А если ты так хорош, мои мальчишки будут выглядеть ещё большими идиотами.

Ольгин ушёл, гневно раздувая усы и топая. Он не знал, сколько ему лет, и продолжал считать себя девятнадцатилетним. Вести счёт годам было некогда. Ольгин напился и уснул, обняв перила. Проснулся от того, что кто-то обшаривал ему карманы. Александр почувствовал нечто, не испытанное ранее. Он свернул вору голову лицом к спине и продолжал вращать, пока на шее покойника не лопнула кожа. Снял с трупа нож. Деньги брать не стал, зато унёс голову.

– Ваш парень хотел меня обокрасть, – сказал Александр Ольгин. – Он ничего не умел. Я умею больше.

– Ты кто такой? – ошалело спросил Крис Пёс, целясь Ольгину в живот.

– Русский офицер. Фанен-юнкер его Императорского Величества Петербургского Уланского полка Александр Ольгин, сын Голубого Бобра из племени сауни.

– Индеец, – протянул Бобби, адъютант Криса Пса. – Больной на всю голову индеец.

– Я вашего брата знаю, – сказал Крис. – Хоть ты бурбоном залейся. Хоть фрак нацепи. Я твоих братьев резал и буду резать.

– У меня нет братьев, – сказал Александр и положил голову давешнего воришки поверх корзины с орехами. Одного из бандитов вырвало.

– Знаешь язык местных дикарей? – спросил Бобби.

– Да.

– Он не местный, – сказал Бобби. – Ему здешних бить, как вшей давить. У них ведь как, что ни племя, то...

– Я убил вашего, – сказал Ольгин. – Этого я не хотел. Теперь я буду служить вам.

– Верхом ездить умеешь? – спросил Крис.

– Он же индеец, – зашептали вокруг. Ольгин кивнул.

– Собирайся, – решил Крис. – Будешь переводчиком.

Им выдали новые поворотные пистолеты, но Ольгину запретили заряжать. В середине июня они выехали из Миссури в Вайоминг. С красными мордами нынче принято договариваться. Но ты знаешь, старик, красные морды всегда останутся красными мордами. Даже во фраке. И однажды кто-то из них покажет своё звериное нутро. Тут и будет наша работа, старик. Александра записали сорокалетним, хотя выглядел он на шестьдесят. У форта Ларами отряд Криса слился с другим под командованием ленивого бледного офицерика. От офицерика узнали, что полковником назначили некоего Хенке, из немцев, а Джеремайя Флинн спивается в Сан-Кэтрин, где его с прочими волонтёрами позабыли. Ольгин порадовался, что Флинн ему отказал. Индейцев видели всё чаще, но, вопреки ожиданиям Криса Пса, мирных. Несколько раз к лагерю подъезжали разведчики из ближних племён. Один из них громко заговорил, обращаясь к часовому. Часовой вызвал Александра переводить.

– Месьё, – сказал Александр на остатках французского. – Что вы ищете?

– Вы понимаете по-французски! – обрадовался индеец. – Из какого вы племени?

– Из Бессарабии.

Индеец уважительно щёлкнул. Он был молод и хотел казаться всезнающим.

– Что ему нужно? – крикнул вышедший на голоса Крис. Он был в одной рубашке, свисающей до колен, но с ружьём в руках.

– Что вам нужно? – Индеец смутился. Часовой и Крис подняли ружья.

– Месьё, – мягко сказал Ольгин. – Расскажите мне, что за дерьмо здесь происходит?

– Вы солдаты?

– Он спрашивает, солдаты ли мы.

– Ишь ты.

– Да.

– Бешенный Воробей посмотрел на солдат. Бешенный Воробей уходит.

– Он приехал посмотреть на нас, – перевёл Ольгин.

– Пусть проваливает.

– Стой! Спроси, сколько их там?

Ольгин снял шляпу и показал индейцу:

– Нравится?

– Очень.

– Тогда, будьте добры, поясните мне, что вам всем здесь нужно? Я, видите ли, не местный.

– Бешеный Воробей ехал посмотреть на солдат.

– Тупой, – сказал Ольгин. – Бешеный воробей хочет шляпу? Все столичные денди обосрутся от зависти. Тогда пусть Бешенный Воробей отвечает.

Индеец кивнул и, свесившись с коня, протянул руку к шляпе.

– Грабят! – заорал сзади Крис Пёс. И выстрелил.

Бешеный Воробей выхватил шляпу и помчался за холм. Часовой моргал. Крис Пёс сидел, положив ружьё на колени. Лоб его был ровно рассечён топориком. Тогда Ольгин вынул из рук покойника ружьё и прикладом ударил часового в висок. Отвязал коня и, вскочив без седла, поскакал прочь. В него стреляли, но Ольгин никак не мог перехватить ружьё на скаку, чтобы выстрелить в ответ. Помимо ружья с одним зарядом, оружия у него не было. Он оторвался от погони, когда конь уже задыхался. Ольгин спешился у ручья и пошёл вдоль течения. Нужно выучить язык, думал он. Bello, bellorum, bellis, bellis. Без языка ты никто.

Он сдался племени могуэви. Собственно, это не было решением Александра. Первым человеком, кого он встретил, спускаясь вдоль реки, был паренёк, моющий земляные плоды. Он убежал в ужасе, а вскоре Александра обступили лучники. Их было пятеро, а за кустами, кажется, топтался шестой. Ольгин осторожно положил ружьё.

– Переводчика, – потребовал он. Повторил по-французски. Не помогла и латынь. Звуки греческого воинам могуэви, похоже, не понравились. Ольгина грубо толкали и кричали ему что-то, несомненно оскорбительное. Лагерь показался Александру построенным бездарно и бедно. Дальнейшие наблюдения укрепили его в этой мысли. Здесь жило не более двадцати человек, все мужчины; то есть станица была военная. Хижины были расставлены так, что с первым же набегом конницы были бы сметены разом. Ставить надо так, чтобы всадникам приходилось разделяться. Местный народ не привык и не умел воевать, решил Ольгин. Он повторил индейцам слова, которые те говорили ему. Его ударили по голове. Вышел пожилой индеец, которого здесь называли Кваг-Зот. Он сказал несколько слов, которые Ольгин не решился повторять. Лучники положили избитого пленника на траву. Ольгин запоминал слова. Без языка и переводчика он был никем. Кваг-Зот потянул его за волосы и что-то серьёзно произнёс, обращаясь к Ольгину. Ольгин повторил. Кваг-Зот покачал головой. Он был сед, на груди его висело причудливое сплетение прутьев, в волосах торчало единственное пёрышко. Кваг-Зота слушали с почтением. Ольгин позвал его по имени. Кваг-Зот поглядел на него внимательно и остро. Произнёс что-то успокаивающим тоном. Ольгина привязали к дереву и оставили на три часа.

Переводчик появился на закате. Индейца звали Потерявшийся-в-Траве. Он говорил по-английски.

– Меня зовут Санду – сказал Ольгин. – Я пришёл издалека. Пусть Кваг-Зот даст мне два месяца, и я буду знать ваш язык. Люди говорят, что я стар. Ещё я люблю лошадей.

Переводчик перевёл. Кваг-Зот что-то сказал.

– Делающий-Волосам-Хорошо спрашивает: был ли ты болен болезнью белых?

– Цирюльник он, что ли? – подивился Ольгин. Кваг-Зот стал казаться ещё загадочнее. Ольгин не понимал, как на самом деле переводится его имя.

– Нет, – сказал он.

Потерявшийся-в-Траве рассказал, что из лагеря бледнолицых убежал старик-полукровка, убивший двоих солдат. Бешенный Воробей из племени арикара клялся на совете, что старик отнял у него топорик. Поэтому, объяснил Потерявшийся-в-Траве, утром Санду отведут к белым.

– Пусть так, – ответил Александр. – Но это будет утром. Сейчас мне нужно поговорить с Делающим-Волосам-Хорошо.

Кваг-Зот выдал переводчику длинную гневную фразу.

– Попросите его собрать племя, – сказал Ольгин, дождавшись, когда Кваг-Зот замолчит. – Я буду танцевать.

Кваг-Зот, услышав перевод, изумлённо кашлянул. Шаманы везде одинаковые, думал Ольгин. Даже если они тут навроде парикмахеров. Он видел шаманов бурятских и алеутских, на Аляске успел познакомиться с сауни, изгнанным из племени, и видел в индейском язычестве некие общности. Рисковал он сильно, но ввиду ограниченности собственного разумения, не слишком боялся.

Ему развязали руки. Племя собралось у костра посмотреть. Ольгин начал танцевать. Воины могуэви не видели прежде ничего похожего. Это был истинный танцевальный баттл, друзья. Двое совершенно седых мужчин, один в солдатской форме, худой, жилистый, с лицом глубокого старика, другой по пояс голый, с длинной косой со вплетённым пером, с горящими от дурмана глазами, плясали насмерть, каждый по-своему, и, кажется, не помнили друг о друге.

Потом его напоили горьким чаем из глиняной плошки.

– Я могуэви, – рассказывал Ольгин. – Я родился вашим братом и пришёл к братьям. Моя жизнь закончилась, когда я видел лето столько раз, сколько пальцев на моих руках и ногах. Моя жизнь снова вернулась ко мне. Вам нужно уходить, потому что белые не принесут ничего хорошего. Я хочу растить бобы и возделывать землю, приносить жертву богу, давшему вам дождь и реку.

Человек-Который-не-Знал-как-Стал-Старым, так назвали Ольгина могуэви. Кваг-Зот перед смертью нанёс на лицо Ольгина тёмно-фиолетовую татуировку: две полосы на щеках, одна на подбородке, два ромба в уголках рта. Потом он умер, вероятно, от инфаркта. У старика было больное сердце, и танца с чужаком оно не вынесло.

Днём Александр учил язык, а вечером танцевал. В шатре покойного шамана лежали скальпы, с которыми нужно было что-то делать. Скальпы были старые, добытые, очевидно, ещё до рождения нынешних воинов. Ольгин не знал, как спросить о них. От него чего-то ждали.

– Духи говорили со мной, – сказал он однажды Весёлой Сойке. – Волосы наших врагов больше не помогают нам. Те, кто отнял их у наших врагов, давно ловят рыбу в водах Мнемозины. Великий дух хочет иного.

Закончился август. Представлять могуэви на совете племён было некому, ибо прежний шаман умер, а новый был в розыске у белых, а заодно у арикара. Лагерь снялся с места и двинулся к югу, туда, где ждали их братья, дети и женщины. Человек-Который-не-Знал-как-Стал-Старым носил три серых пера в спутанных волосах и плетёный доспех шамана поверх побелевшей от пыли куртки. Племя могуэви так и не появилось на совете у форта Ларами. Великий дух говорил странные вещи. Воины понимали мало и ждали встречи с Падающим Камнем, чтобы тот рассудил их. Падающий Камень был великим и мудрым вождём. Он понял, что перед ним не белый, но и не могуэви. И уж наверно не пророк, за которого себя выдаёт. Чужак был умён умом наблюдателя, если духи выбрали его, это были нездешние духи. Он давал людям имена, которые те не умели сказать. В одном Падающий Камень поверил Человеку-Который-не-Знал-как-Стал-Старым: белые покупали землю лишь до той поры, пока их страшные болезни не убьют последнего могуэви. После этого торговаться об условиях станет некому. Падающий Камень подарил Человеку-Который-не-Знал-как-Стал-Старым трубку, чтобы та помогла чужому колдуну на его странном пути, и жену из пленённых в детстве пауни. Ольгин назвал её Лизой. В сентябре 1851 года Могуэви отправились по течению реки к теплым долинам, где и зимой можно было растить бобы и ловить рыбу. Ольгину с женой было велено убраться из племени.

Всё-таки, Падающий Камень недооценил Ольгина. В день его ухода племя покинули: Потерявшийся-в-Траве с женой, Белкой-в-Кронах, и двумя сыновьями; Весёлая Сойка с братом, Молчащим-от-Песка; Чешуя Карпа с женой, Весенним Дождём; Чёрная Ночь с малолетним сыном, дочерью и двумя братьями: Водой-в-Небе и Остановившим-Лошадь-Которая-Побежала, их жёнами, Тучей Скворцов и Белым Листком, и сыновьями – безымянным мальчиком и Тем-Кто-Первым-Увидел-Человека-Который-не-Знал-как-Стал-Старым. У каждого из мужчин был вытатуирован на груди собственный портрет (нужно признать, довольно верный) и подробные карты: Ново-Архангельска, Камчатки, Мурманска, течения Енисея и пр., и пр. Они были воинами, или старались таковыми быть, и видели, что в странном шамане, давшем им новые имена, больше родственного им, нежели в рыболовах и сеятелях, продавших свою землю белому человеку.

Ушли Александр и Елизавета Чебановы, Анненков, Пестель, Лорер, Муравьёв-Апостол, Лунин, Трубецкой, Каховский, Рылеев, Бестужев-Рюмин, Оболенский. С ними их жёны и дети. С весны 1852 года они жили на границе Форта Пирра, торгуя с колонистами и изучая военное ремесло. К ним присоединились несколько сиу, названных Басаргин, Ивашев, Штейнгель, Норов и Свистунов. Прошло два года.

– Друг мой, – сказал как-то Пестель Чебанову, раскуривая вечернюю трубку. – Метисы, пришедшие с запада с поселенцами, говорят, что Разящий Медведь умирает, или уже умер. Не лакота ли суждено первыми восстать против самодержавия?

– Лакота... – Чебанов задумался. – Что стряслось с Разящим Медведем?

– Глупая стычка с белыми, – отмахнулся Пестель. – Пройдёт год-другой, и всё забудется. Да только новый вождь ещё поживёт...

Чебанов созвал совет.

– Господа, – сказал он. – Нас мало, но времени нет. Умер Разящий Медведь, и нужно без промедления выступать к лакота с требованием установления Республики.

Тут же они проголосовали. Против были Рылеев, Оболенский и Басаргин, прочие поддержали, осознанно ли, по привычке ли.

 

За чубуком, в вечор иной,

Под сенью дружеского свода,

Какая дивная свобода

Разделит бдение со мной!

Дым разбегается; луне

Пора бежать пред Фебом гневным.

Чего мне ждать в чертоге дне́вном?

Какие сны приснятся мне?

 

Дела их шли негладко. Они едва не подрались, когда Бестужев взъелся на Лунина за какую-то мелочь. Другой раз Каховский отпустил непристойную шутку по поводу жены Муравьёва-Апостола. Дуэль не состоялась только чудом. В последние минуты перед поединком Лунин сообщил Чебанову о замыслах друзей; пришлось срочно вмешиваться. Дочь Рылеева, тайно влюблённая в Лорера, просила у Чебанова аудиенции. Чебанов, недавно женивший Лорера на симпатичной сиу, понятия не имел, чего дама хочет, и отказывал ей под любым предлогом. Звезда Республики горела над ними.

Союз Благоденствия выдвинулся туда, где прежде возник: в сторону форта Ларами. Там всё и случилось.

У форта их встретил отряд под командованием пьяного, но гордого Джеремайи Флинна. Флинн не узнал Александра. Перед ним стоял индеец с татуированным лицом.

– Нам нет забот до вас и ваших занятий, – сказал Чебанов, рассыпая, как зерно, индейский акцент. – Мы идём к племени лакота, дабы привести их к свободе.

Это была первая большая ошибка Человека-Который-не-Знал-как-Стал-Старым.

– Ты знаешь, что тут было? – спросил Флинн.

– Какая-то потасовка.

– За эту потасовку, – усмехнулся Флинн, – каждому лакота полагалось бы висеть вот тут, – он махнул на ворота. – И вам бы не помешало, откровенно говоря, раз уж ты заговорил о свободе.

– Мы не враги вам, – ответил Чебанов. – Мы принесли лакота Конституцию.

– Что?!

– Да, – радостно подтвердил Чебанов.

– Чего же вы хотите?

– Освободить крепостных.

Это была вторая ошибка. Чебанов не знал, как называются крепостные по-английски. Он сказал «людей крепости». Флинн понял его однозначно, да иначе и не мог понять. В Форте Ларами содержались под стражей десятеро пленных лакота, чудом не убитых при карательной экспедиции. Флинн поразился глупости индейца, вот так, в лицо, заявившего о намерении штурма Форта Ларами.

– Огонь, – приказал Джеремайя Флинн. Он же и погиб одним из первых. Стрела Оболенского выбросила его из седла, а лейтенант Миллард снёс Оболенскому полголовы выстрелом из «Уокера». Далее началась резня. Убили Каховского и Басаргина; куда-то исчез Мурьвьёв-Апостол; Свистунов и Лорер подхватили раненого Бестужева и упали оба. Последние выжившие из Союза Благоденствия бежали, предводимые Трубецким. Чебанов дрался со всей жестокостью, какую способен был запомнить. Когда его, окровавленного, страшного, привели к полковнику Хенке, Чебанов вдруг понял, что почти вся кровь на его теле чужая. У него было лишь пробито ухо, на которое он оглох. Великий бог Мастамаго отвернулся от него. Чебанова бросили на дворе у ног полковника.

– Сэр, – сказал Чебанов. – Я приму свою смерть, как надлежит офицеру. Но дайте мне несколько минут для молитвы.

Хенке устал от индейцев и американцев, и человек, стоящий перед ним на коленях, значил для него не больше, чем пуговица. Полковник поднял саблю.

Александр закрыл глаза. Он поискал в царстве мёртвых Ивана Дмитриевича Якушкина, но не нашёл его. Тогда он попросил духов передать Якушкину следующие слова:

«Милый Иван Дмитриевич. Теперь, у порога моей жизни, я пренебрегаю разницей в годах между нами. В конце концов, все мы однажды будем пасти бизонов и рыбачить у вечных рек. Я помнил и помню Вас и всё, сказанное Вами на Павловском заводе. Надеюсь, условия каторги вам смягчены, как Вы желали, да ведь и срок уж прошёл немалый. Вы прочили мне быть академиком – я им не стал. И, кажется, я просрал всё, во что верил. Впрочем, Вам ли не знать, не я первый. Я вечно благодарен Вам за уроки грамоте, русской и иностранной, и счёту, за твёрдую веру в мой ум, равно и за уважительное отношение к моему сословию. Вспомните меня, когда придёт Ваш час, как я вспоминал Вас и Ваше сердечное участие, коим вовек буду я утешен.

Ваш

Санду Чобан, ссыльно-каторжный (10 лет за разбойный грабёж).

P.S. Каховский не так уж плох, зря вы.

P.P.S. Если духи сообщат вам мои слова при жизни, прошу покорно об исполнении моей последней просьбы: Случись вам встретиться в будущем с юношей или девушкой с подобным моему свойством, склоните его (её?) к цирковой карьере. Публика может называть случайные числа или фразы на мудрёных языках, а герой представления бы повторял их по прошествии времени. Может получиться блестяще, если всё правильно устроить».

 

В эту область, покидаемую нами,

Мы когда-нибудь вернёмся облаками.

Не спасти её ни ливнями, ни тенью,

Но как радостно рассеяться над нею;

Задохнуться от бесцельного всесилья...

Даже если были чернью, – станем синью.

 

Вот и всё.

Стрела вошла полковнику Хенке в висок и насквозь прошила череп. Хенке упал, ранив Чебанова саблей. А из-за ворот хлынули всадники.

Это верный Трубецкой домчался до стоянки лакота и привёл за собою лихую конницу. Пятнистый Хвост, без пяти минут новый вождь, не смог устоять перед столь славным началом правления. Форт Ларами пылал ещё сутки.

– Своих не бросаем, – сказал Трубецкой, обняв на прощание Чебанова. Последние члены Союза Благоденствия разъезжались, рассеивались по Великим Равнинам, предвидя скорое преследование.

– Даст Бог, увидимся, – Чебанов похлопал Трубецкого по спине и грустно улыбнулся смятенной и покорной Лизе. – Поехали, ангел мой.

Они с Лизой отправились на юг.

Его видели через десять лет, в конце Гражданской войны. Старик с изрисованным лицом подбивал к бунту негров в Луизиане. Найти его не удалось, да в то тревожное время никто особенно не пытался.

 

Иллюстрации автора.