Лидия Григорьева

Лидия Григорьева

Все стихи Лидии Григорьевой

Базар

 

Галдёж многоязыкий. Бормотанье.

Перед толпой жемчужных слов метанье.

Там словно бы кого-то напугали:

кричат ослы и люди, попугаи.

 

На площадь выйди и промолви слово.

Кричат торговцы, продавцы съестного.

Кричит погонщик, поправляя дышло.

И потому тебя почти не слышно.

 

Утробный хохот. Лепет простодушный.

Кричит вельможа и холоп ослушный.

Визжит богатый. И вопит бедняга.

Такой базар. Такая передряга.

 

Обычный гвалт. Обычай человечий.

Шумит собранье и базарит вече.

Заради славы все вопить горазды.

Гундит неправый. Голосит горластый.

 

Оранье, вопли, гвалт, галдёж и гомон,

язык обезображен и изломан.

И чтоб не дать совсем словам погибнуть,

придется выйти, возопить и гикнуть.

 

Байрон в Венеции

 

Поэт в путешествии – разве не суть,

что долог, опасен и призрачен путь.

Вот Байрон в Венеции. Пушкин в Крыму.

Тайком пробираются, по одному.

 

Натягивать долго пришлось удила,

чтоб рысь не догнала и власть не взяла.

Чтоб душу утишить. Чтоб свет повидать.

Чтоб в Греции землю крестьянам отдать.

 

От крымских степей да в одесский лиман,

где грёзы и слёзы, любовь и обман,

где стансы, романсы, восточный напев,

где строфы «Онегина» ветер напел.

 

Венец златоуста – нисколько не мил,

когда за тобою немеряно миль,

житейское море неволит гребцов...

Как схожа недоля великих певцов.

 

Хрустальная в небе сияет луна.

Вот Байрон в Венеции выпил до дна.

В чернильнице пусто. Европа во зле.

И слёзы Августы застыли в стекле.

 

 

Безумный фотограф

 

Как жадный шмель, жужжа и вожделея,

висела над раскрывшимся цветком...

 

Ты рвения подобного ни в ком

не видывал. Поговорим ладком –

о фокусе, о выдержке, о зуме...

 

Что может быть прекрасней и безумней

атласного, с отливом, лепестка?

 

Шмель пролетел, как пуля у виска.

А я – лечу, паря и зависая,

больная, невесомая, босая –

над алым зёвом грузного цветка.

 

Потом продам всё это с молотка:

страсть, немощность и мощь, и даже ту

всю розовую, в перьях, наготу

создания столь юного, что аж...

 

Иль этот вот растленный персонаж

такое обнаживший, что – подишь ты...

 

Глядишь, уже и сбросила одежды

толпа тюльпанов. Тот ещё народец...

Чего только природа не народит!

 

Фат-аппарат – мистический прибор!

Когда природы явный перебор,

и я в припадке бешенства и страсти

бросаюсь на цветные эти сласти,

зовимые цветами без затей.

 

Но как они похожи на людей

цветением и горьким увяданьем!...

Вот потому и воздаю им дань я,

и день, и ночь паря в пределах рая

(где зум за зум зашёл), не упадая...

 

Вивальди в Венеции

 

Там, в Венеции, в самом начале,

где бродячая всходит луна,

где лагуна гондолы качает,

где Вивальди вздыхает ночами,

я стою, пожимая плечами:

отчего эта ночь холодна?..

 

Там, где мелкие волны хлопочут,

отторгаясь от липкого дна,

где морская вода камень точит,

там Вивальди вздыхает и хочет

знать, что время ему напророчит...

Отчего эта ночь холодна?

 

И парит, как мираж возникая,

чей-то облик на паперти сна.

Наважденье на нас навлекая,

нежный звук из души извлекая,

там Вивальди вздыхал, не вникая,

отчего эта ночь холодна.

 


Поэтическая викторина

Гертруда

 

Вот дней восстановимых череда,

идут за другом друг, и друг за дружкой.

Гертруда! Ты никак – герой труда!

Не пей вина, тем паче этой кружкой.

 

Не стой у рампы! Отойди! Убьёт!

Тут все, коль не под Богом, так под током.

Твой Клавдий, хоть и круглый идиот,             

доволен трагедийным кровотоком.

 

Тут роли все читают по слогам.

Растленны закулисные задворки.

Где Гамлет – там, конечно, шум и гам,

и долгие кровавые  разборки.

 

А психопатов нынче пруд пруди.

Их в жизни столько, хоть греби лопатой!

Гертруда, пей! Со сцены уходи

алкоголичкой рваной и хрипатой.

 

Смотри, как расшалилась детвора:

отравлены и шпага, и рапира.

Гертруда! Нам на пенсию пора!

Рыдать и перечитывать Шекспира.

 

* * *

 

«Сверху Париж был похож на наш аул,

когда смотришь на него с горы Чармой-лам…»

Султан Яшуркаев

 

Европа, видная отсель...

Ты явно к ней благоволишь.

Ну вот ещё один Брюссель!

Ну вот ещё один Париж!

 

С Петром Великим заодно,

перешагнув через моря,

давно немытое окно

в Европу настежь растворя,

 

стоишь усталый и пустой,

как будто дальше нет пути,

но раз пустили на постой –

плати!

 

Зал ожидания

 

Жизнь проведя в плену призвания,

не знала, что это такое:

стихи для зала ожидания

и для приёмного покоя.

 

Как жить в кручине укоризненной,

значенья слов не умаляя,

в ажиотажной и болезненной

толпе стихи не распыляя?

 

Чтоб жизнь, рекламой отмечаема

навязчивой и громогласной,

на люди вышла и нечаянно

в толпе увязла непролазной. 

 

Иль чтоб, гордыней побуждаемо,

от глаз людских таилось слово,

пока почтенна и читаема

одна словесная полова.

 

Но так ли уж пусты мечтания,

чтобы поэзии страницы

листали в зале ожидания,

в автобусе или в больнице.

 

Зима в Венеции

 

Солнце плывёт по лагуне, как рыба

в пору удачного лова...

Зыбка земная колеблется, либо

тонет Венеция снова.

 

Блёстки своей чешуи посевая,

солнце ныряет под воду.

Зримо смещается крепь осевая.

Крепко же крючит природу...

 

Облако в небе, похоже, из пакли,

как карнавальные букли...

Вены Венеции тяжко набрякли,

влагой дурною набухли.

 

По-над водой, воссиявши неярко,

палевый и златолистый,

как невесомый, всплывает Сан-Марко,

пол прогибая волнистый.

 

Словно бы вправду ни грамма не весит,

выплыв из зыби и ряби,

ровным сиянием уравновесит

тёмные зимние хляби.

 

* * *

 

Р.Б.

 

Как танцевали мы с тобой

в Венеции, на зимней Пьяцце!

И полумесяц со звездой

кружился на небесном глянце.

 

Когда-то, видимо, не зря,

жизнь оборвав на полуслове,

шагнули мы через моря

с поклажей горя и любови.

 

Вилась мелодии тесьма,

и сердце джаза жарко билось.

И карнавальная толпа

опомнилась и расступилась.

 

В таких магических местах

легко – под вышним оком бдящим –

лететь, не помня о летах,

захлёбываясь настоящим.

 

Кружились, этак или так,

под явным зрительским прицелом,

и снова попадали в такт

и времени, и жизни в целом.

 

И брезжила сквозь толщу тьмы

венецианских вод безбрежность,

и вновь переживали мы –

и молодость, и безнадежность.

 

 

* * *

 

«Как ты живёшь, волче?» –

слышатся голоса.

Книги стоят молча,

тихие, как леса.

 

«Видишь, бредёт лихо?

Волчью умерь прыть!».

Книги стоят тихо,

если их не открыть.

 

Чтенье ль твоё увечно?

В пятки ль ушла душа?

Жизнь ли твоя вторична,

книжка ль нехороша…

 

Кантемир в Лондоне

 

Императрица тебя далече

послала – в Лондон и не иначе.

На повороте тебя я встречу,

и этот случай я впрок заначу.

 

Влачусь вдоль Темзы, бреду под Богом –

За Кантемиром, за Антиохом.

 

За тем, за этим ли поворотом

мелькают тени – и все опасны.

Ни выпивохой, ни сумасбродом

пиит наш не был. И то напрасно.

 

Любил музыку и малеванье.

И всё, что мудро. И всё, что умно.

Как много пены в пивном стакане!

В пивнушке этой срамно и шумно.

 

Сюда случайно пришёл он пешим.

В краях заморских и воздух грешен.

 

Когда же сердце попалось в сети

ночной блудницы в осеннем Сити,

избег соблазна под гул глумливый

юнец премудрый, велеречивый.

 

В сердцах бряцает глухая лира –

за Антиоха, за Кантемира…

 

В бреду простудном бреду со вздохом

за Кантемиром, за Антиохом.

Уже в Париже, уже на Сене,

он растворился в туманной сени.

 

Отсрочен морок ночной, бесовский.

И как велел нам Тредиаковский:

«Скончу на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны…»

 

Качели

 

«... качает черт качели недрогнувшей рукой...»

Ф.Сологуб

           

Когда ножи точили, дрались, сбивали с ног,

раскачивать качели никто из них не мог.

 

Когда свой хлам латали, стирали и пекли,

качели улетали далёко от земли.

 

А если пьяно пели и поднимали визг,

с качелей вниз летели и разбивались вдрызг.

 

Когда же было тихо и праведно в дому,

могли легко и лихо взлетать по одному.

 

А если на пределе работала душа,

то в небеса летели, от ужаса визжа.

 

И этот ужас сладкий, и трепетанье жил,

кто до качелей падкий, стократно пережил.

 

Поток времён

           

«Ах ты, тоска проклята! О, докучлива печаль!

Грызёшь мене измлада, как моль платья, как ржа сталь!»

Григорий Сковорода, Песнь 19-я,

сложена в степях переяславских

 

Вот вышел прочь Сковорода,

ушёл философ,

он в золотое никуда

направил посох.

 

Он прах с постолов отряхнул,

войдя в стремнину.

Поток времен его тянул,

толкая в спину.

 

Он шёл вперед, а время вспять

навстречь бежало,

хотел схватить его, но пясть

не удержала.

 

Поди попробуй, добреди

до вольной дали.

Осколки звёздные в груди

его застряли.

 

Вдали, у лунного моста,

ветрила лопасть,

а дальше только пустота,

провал и пропасть.

 

Он этот мрак перемогнул,

шагнувши сразу.

И даже глазом не моргнул,

почти ни разу.

 

Вокруг ковыль да молочай,

полынь да мята.

Ах ты, докучлива печаль,

тоска проклята!

 

Стальное лунное литьё

с небес  струилось.

Всё упованье на неё –

на Божью милость.

 

Тогда, хоть будь совсем слепой,

избегнешь ямы.

Читай апостолов и пой

псалмы медвяны.

 

Он шёл, как цепом молотил,

степную глину,

а ветер гнал его, крутил,

толкал в хребтину.

 

Тянул печали вервие

по бездорожью.

Из жизни вышел в житие

по слову Божью.

 

Гляделась посохом клюка,

клубились рядом

и восставали облака

небесным градом.

 

«Прочь ты, скука, прочь ты, мука,

с дымом, с чадом!»*

--

* Г.Сковорода «Сад Божественных песен» Песнь 19-ая

 

Разбор полётов

 

В Нью-Йорк опускаешься, словно в бездну.

Ещё мгновение – и я исчезну

на самом дне Уол-Стрита

в иле людском зарыта...

 

Если же ехать Парижем, скажем,

верх экипажа задев плюмажем,

то это уже из книг – и не спорь! –

коих ты наследница – по прямой.

 

Или вернуться туда, где – ой мне! –

жизнь доживать на Филёвской пойме,

где нет ни кола, ни двора, ни тына,

потому что нет уже с нами сына...

 

Нет чтобы с горя мне околеть бы...

Что ж я ношусь над землей, как ведьма,

в поисках стойбища и пристанища,

видимо, всё же я пройда – та ещё,

 

если взялась шевелить метлой

лондонский мультикультурный слой.

 

Так раскроилось судьбы лекало.

Вот донесло меня до Байкала.

Вот под крылом уже Улан-Батор

и родовой украинский хутор.

 

Как занесло меня в эти выси?

Надо у мамы спросить, у Маруси...

 

Раскадровка

 

Сама ещё ничо,

гляжусь молодцевато:

сума через плечо

и два фат-аппарата.

 

Пока ещё несут

меня по миру ноги,

невиданных красот

дабы заснять с треноги.

 

На ледяных ветрах,

укутавшись в ветровку,

снимать – и в пух, и в прах,

почуя раскадровку.

 

Свивать ли слов тесьму

в блокноте и планшете,

врубаясь в жизнь саму

на маревой Пьяцетте.

 

От страсти затяжной

не чуять перегрузки,

бежать вперёд спиной

и ползать по-пластунски.

 

На лаврах почивать,

и очуметь от лени,

иль вечно кочевать

и падать на колени,

 

дабы вписался в кадр

вот этот блик предвечный

на лицах олеандр,

на заводи заречной.

 

И жизни жадный плод

снимать в упор, вживую,

и венецийских вод

мантилью кружевную.

 

А зимний карнавал

в неистовстве ретивом,

кто только не снимал

небесным объективом.

 

Крыло ли за плечом

в азарте бьёт заядлом...

А я здесь ни при чём,

а я всегда – за кадром.

 

Сад у дворца

 

У Букингемского дворца

чадит цветочная пыльца.

Лоснятся заросли камелий,

они с изнанки и с лица

холодным светом багреца

бликуют, словно в лампе гелий.

 

Под шум моторов и колёс,

как необтёсанный утёс,

непризнанный кичливый гений,

стоит дворец. Он в землю врос,

забредши в палисадник грёз

и в сад напрасных побуждений.

 

Ограды каменная клеть.

Сады, что можно рассмотреть,

лишь если ты паришь, как птица.

Глаза и вперить, и впереть

в ту небывальщину, что впредь

перед рассветом будет сниться.

 

Истории живая нить –

её возможно туго свить,

изъяв из праха или глины.

А лепестки, как пену, взбить,

и аромат начнёт струить

сад – на имперские руины.

 

 

Серебряный век

 

Всё то, что сбылось наяву и во сне,

большая зима заметает извне –

снегами, снегами, снегами...

 

Серебряный век серебрится в окне,

и светится враз и внутри, и вовне –

стихами, стихами, стихами...

 

Судьбу изживая вразнос и взахлёб,

на паперти мы не просили на хлеб

в горючих слезах укоризны.

 

Для тех, кто зажился – забыт и нелеп,

сияют снега на просторах судеб

отчизны, отчизны, отчизны...

 

Как облачный дым проплывают века,

в заснеженных далях сияет строка

бессмертного русского слова.

 

На нас упадают большие снега,

словесный сугроб наметая, пока –

и снова, и снова, и снова...

 

* * *

 

Скажите мне, я – Он или Она,

когда небес зияет глубина

в лазоревом зазоре объектива,

и сквозь него Вселенная видна?

Заманчивая, впрочем, перспектива...

 

Иль всё-таки фотограф – это Он,

горбатящийся жалко испокон

под тяжестью футляра и штатива,

пока зеваки смотрят из окон?..

Печальная, конечно, перспектива...

 

Мужская многотрудная стезя.

Меня туда и допускать нельзя –

так тяжек груз, и путь бесповоротен!

А я – слаба. Но падая, скользя,

могу взлететь, поскольку дух бесплотен...

 

Снимай, фотограф! Нам не суждено

узреть недостающее звено:

как сверху посыпая звёздным сором,

не Я, не Он, а некое ОНО

нас держит в фокусе и щёлкает затвором.

 

* * *

 

Слова поставь на полку, где стоят

кувшины, вазы, амфоры, бокалы,

чтоб солнце бликовало и стократ

по выгнутым поверхностям стекало...

 

Слова нежнее глины и стекла,

и хрусталя, и хрупкого фарфора,

из этого боязнь проистекла

внезапного и быстрого разора.

 

Надёжнее упрятать, утаить,

в наследственный тяжёлый шкаф посудный

поставить и на крепкий ключ закрыть

словесный ряд, сквозной и безрассудный...

 

Степной псалом

 

Он снова дал себе зарок,

да вот стезя влечёт...

Степной горячий ветерок,

до сердца пропечёт.

 

Взошёл на древние холмы,

где ждут среди травы

медоточивые псалмы,

рычащие как львы.

 

Сухие стебли старых слов

горят костра посредь,

не докопаться до основ,

коснуться не посметь.

 

И он стократно бьёт челом,

и упадает ниц,

пока вокруг степной псалом

звенит как стая птиц.

 

От этой истовой мольбы,

от ночи и до дня,

вокруг него стоят столбы

небесного огня.

 

Он был бы рад глаза смежить

да гложет непокой,

он тщится дух переложить

силлабовой строкой.

 

Благим огнем озарена

словесная листва,

взошедши из сего зерна,

из семени псалма.

 

«Не пойду в город богатый.

Я буду в полях жить,

Буду век мой коротати,

где тихо время бежит».*

--

* Григорий Сковорода, Песнь 12-я.

Из сего зерна: Блаженны нищи духом

 

* * *

 

Так ли легко цвести

в тайне от мира, скрытно?

Можно ли в Сад войти,

если пути не видно?

 

Не рукотворна кладь.

Но высока ограда.

Можно ли мир объять,

не выходя из сада?

 

Славно листве звенеть

в зоне добра и лада.

Можно ли преуспеть,

не выходя из сада?

 

В небе гнезда не свить –

сердцу нужна опора.

Можно свой сад завить

розами – до упора.

 

Пенку с цветенья снять –

так велика услада!

Можно ли мир понять,

не выходя из сада?

 

Видеть и обонять…

Под золотою сенью

можно ли спесь унять

или гордыню с ленью?

 

Можно ли песню спеть,

если сильна досада?

Можно ли всё успеть,

не выходя из сада?

 

Можно ль в душе взрастить

Сад без тщеты и тленья,

если бы всех простить

и испросить прощенья…

 

Три сестры зимой

 

Три розы, словно три сестры,

готовятся к зиме.

Края судьбы весьма остры.

МладшАя не в себе.

 

 Худая средняя сестра

жужжит веретеном.

СтаршАя вяжет свитера,

и подметает дом.

 

И, напрягая острый слух,

все вместе, как одна,

боятся пришлых бывших слуг:

гражданская война.

 

Одна, привыкшая летать,

всё возится в золе.

Другая ну судьбу латать!

Буржуйка. Божоле.

 

И только младшая вольна,

и всё ей нипочём.

Она беспечна и больна,

ушиблена лучом.

 

Им надо зиму пережить,

всем вместе, как одной!

А мне в саду их сторожить,

чтоб оживить весной.

 

Шостакович

 

пятая симфония

 

Он с веком говорил через губу,

бил в барабаны и дудел в трубу,

он мог от горя и большой беды

свить в ураган скрипичные лады,

педаль рояля до упора вжать,

чтоб тот не смог от ужаса визжать.

 

Накинув длиннополое пальто,

он доезжал до дома на авто,

ложился на семейную постель,

а в нём гудели вьюга и метель,

и в нём простор необжитой зиял

под тяжестью верблюжьих одеял.

 

До утренней он так лежал звезды,

но вдруг срывалась музыка с узды,

в нём замысел месился, вызревал!

Он плохо видел – боле узревал:

то ль оркестровый пишется пролог,

то ль падает, как беркут, потолок.

 

Как выпустить гармонию из рук,

когда внутри ещё безмолвен звук,

он сам его пока что не обрёл!

Тут Время упадает как орёл,

когтит аккорды на глазах у всех.

Аплодисменты. Бешеный успех...

 

* первое исполнение было в 1937 году