Максим Жуков

Максим Жуков

Все стихи Максима Жукова

Баллада

 

Когда с откляченной губой, черней, чем уголь и сурьма,

С москвичкой стройной, молодой заходит негр в синема,

И покупает ей попкорн, и нежно за руку берёт,

Я, как сторонник строгих норм, не одобряю… это вот.

 

И грусть, похожая на боль, моих касается основ,

И словно паспортный контроль (обогащающий ментов) –

Меня – МЕНЯ!!! – в моём дому – тоска берёт за удила,

Чтоб я в дверях спросил жену: «Ты паспорт, милая, взяла»?

 

Да, русский корень наш ослаб; когда по улицам брожу,

Я вижу тут и там – хиджаб, лет через десять паранджу

На фоне древнего Кремля, у дорогих великих стен,

Скорей всего, увижу я. И разрыдаюсь… как нацмен.

 

Нас были тьмы. Осталась – тьма. В которой мы – уже не мы…

Мне хочется сойти с ума, когда домой из синемы

Шагает чёрный силуэт, москвичку под руку ведя;

Как говорил один поэт: «Такая вышла з а п и н д я,

 

Что запятой не заменить!» И сокращая текст на треть:

…………………………………………………………

Москвичку хочется убить! А негра взять да пожалеть.

 

Как он намучается с ней; какого лиха хватит и

В горниле расовых страстей, бесплодных споров посреди,

Среди скинхедов и опричь; средь понуканий бесперечь;

Он будет жить, как чёрный сыч и слушать нашу злую речь.

 

К чему? Зачем? Какой ценой – преодолённого дерьма?

Мой негр с беременной женой, белей, чем русская зима,

Поставив накануне штамп в цветастом паспорте своём,

Поймёт, что значит слово «вамп», но будет поздно, и потом,

 

Дожив до старческих седин, осилив тысячи проблем,

Не осознав первопричин, он ласты склеит, прежде чем –

Не фунт изюму в нифелях, – как на духу, как по канве,

Напишет правнук на полях: «Я помню чудное мгнове…»

 

* * *

 

Белый день заштрихован до неразличимости черт.

Я свернул у моста, а теперь мне, должно быть, налево…

Я иду вдоль реки, как дотла разорившийся смерд:

Без вины виноват, ни избы не осталось, ни хлева.

 

Нынче ветрено, Постум, но что они значат – ветра,

С совокупностью их, с направлением, с силою, с розой?

Не пришедших домой тут и там заберут мусора;

Что рождалось стихом, умирает, как правило, прозой.

 

Ничего никогда никому не хочу говорить,

Повторяя себе вопреки непреложное: «Скажешь!»

До того перепутана первопричинная нить,

Что её и петлёй на кадык просто так не повяжешь.

 

С чешуёй покрывает по самое некуда вал,

Никакого житья – всё равно, будь ты фейк или гений.

Я живу у моста. Я на нём никогда не бывал,

И считаю, что это одно из моих достижений.

 

 

Библейский блиц

 

Когда она в церковь впервые внесла

светильник светил от угла до угла

 

и всеголосавоединосливались

 

Господь ниспославший нам психоанализ

смотрел на пришедших с упрямством осла

Мария врала и волхвы пререкались

 

и бкувы с турдом соибарлись в совла

 

Тот храм обступил их как замерший лес

В глазах у волхвов обозначился блеск

(извечный предвестник всего рокового)

и Слово которое было у Бога

меняя значенье утратило вес

Мария замолкла Смеркалось окрест

 

И холодно было младенцу в вертепе

 

Поэт нахлобучивший дачное кепи

как смерд удобрял на участке корма

Стояла зима И всё злей всё свирепей

сквозь трепет затепленных свечек

сквозь цепи

Господь доводил этот мир до ума

Дул ветер из степи

 

и высился крест на вершине холма

 

Вдали было поле Была тишина

как снег под ногами светла и темна

 

И было им странно Внезапно нагрянув

толпа напирала локтями ебланов

Святое семейство в потёмках тесня

 

«Ты с миром Господь отпускаешь меня»

изрёк Симеон после пары стаканов

и тихо добавил «такая фигня»

 

И странным виденьем грядущей поры

наполнился воздух С далёкой горы

мерцала звезда словно суппозиторий

под видом младенца природе ввели

 

Светало Означились кедров стволы

И ослик заржал как пидорено горе

пророчице вторя и множа «ла-лы»

 

И было ему не сносить головы

свидетелю снов и безгрешных соитий

Звезда как никчёмный энергоноситель

светила на мир из высокой ботвы

 

И высился крест И молчали волхвы

 

Но лошадь пошла поперёк борозды

(и рифма вогнала пророчицу в краску)

Ворчали овчарки при свете звезды

 

Морозная ночь походила на сказку

Собаки брели озираясь с опаской

и жались к подпаску и ждали беды

 

Но буря прошла в этот раз стороной

Младенец заснул как пузан на открытке

Мария схватила его под микитки

и запеленала в яслях простыней

 

Простившись без слёз с пролетарской страной

поэт (что свалил после краткой отсидки)

гонимый по миру колбасной волной

осел в США не оставшись в убытке

 

История та оказалась «джинсой»

и сделалась притчей во многих языцех

Господь пересказывал оную в лицах

когда возвращался по водам босой

 

но мы отвлеклись Позабыв о границах

рассвет охватил горизонт полосой

и свет засиял не во тьме

а по сути

без лишних понтов и избыточной крути

 

Средь серой как пепел предутренней мглы

стояли толпой на холме нищеброды

ругались погонщики и овцеводы

ревели верблюды лягались ослы

 

И только волхвов из несметного сброда

впустила Мария в отверстье скалы

 

Но всё изменилось по ходу времён

для нас как для идолов чтящих племён

вертеп или храм не имеет значенья

 

По Фрейду любовь это пересеченье

в отсутствии Бога двух разных начал

 

Светало И ветер из степи крепчал

 

Но чудо свершилось без б. и без п.

и с бкувою бувка в солвах помеянлась

 

Рассвет прокатился волной по толпе

Господь призадумался (самую малость)

и двинулся вниз по заветной тропе

 

Светильник светил и тропа расширялась

 

* * *

 

Весь этот мир порнографический

С патриотическими ню:

На пляже баба сдобной выпечки

Изображает инженю.

Татуировки с элементами,

Что впадлу делать пацану;

И детвора орёт под тентами,

Устроив кипеш на бану.

 

Набит хохлами, как занозами,

И Партенит и Тарханкут…

Война – войной. А розы – розами.

Они опять в Крыму цветут.

И с либералами унылыми

Горячий спор поприутих,

Что Леонид под Фермопилами,

Конечно, умер и за них.

 

А если нет? – Тогда, фактически,

Не остаётся ничего? –

Весь этот мир катастрофический

С несправедливостью его.

И медленно пройдя меж слабыми,

Всегда без спутников, одна,

В косоворотках и с хиджабами –

Россия вспрянет ото сна (?)!

 

Отставить выходки дикарские базарные!

Из глубины сибирских руд,

Сметая полчища татарские коварные,

Когда (и если) предадут, –

Ловя момент самоубийственный

Без всякой помощи, один, –

Тогда ваш нежный, ваш единственный,

Я поведу вас на Берлин!

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Ветер с моря. Озеро Мойнаки –

Небольшой, неправильный овал.

Кошки бесприютные, собаки,

Бывший санаторий и спортзал.

 

По траве, в согласии сутулом,

Часто спотыкаясь там и тут,

Две фигуры с клетчатым баулом

Тростником вдоль берега бредут.

 

Извлекая жалобные звуки,

Ветер издаёт протяжный гул.

Режет и оттягивает руки

Неудобный клетчатый баул.

 

В небе холодеющем ни тучки.

Две старушки, не сочтя за труд,

Взявшись за потрёпанные ручки,

Тот баул по берегу несут.

 

Шелестит осенняя осока,

Облетают редкие кусты;               

Бабушек заметив издалёка,

К ним бегут собаки и коты.

 

На локтях промаслены заплаты;

Только встанут, как через лужок

Множество усатых и хвостатых

Налетит, запрыгает у ног.

 

Озеро, как вспененная чаша.

На ветру в трясущейся руке

Остывает сваренная каша

Из пшена на кислом молоке.

 

Из баула достаются миски

(Пластик, одноразовый Китай),

Напирают пёсики и киски,

Словно – дай! – выпрашивают, – дай.

 

Им дают. Но не хватает многим:

На дороге – толчея и бой…

Кстати, о дорогах – здесь дороги

Весь пейзаж изрезали собой.

 

Где котёнок притаился чутко,

Где щенок в укрытие залез.

Берег. Трансформаторная будка.

Степь да степь и парк кругом, как лес.

 

Бабок от усталости качает,

К ним один подходит за другим.

Им дают. Но многим не хватает,

Всех никак не накормить двоим.

 

Если ты рождён четвероногим

Под кустом в божественном Крыму, –

Пред тобой открыты все дороги,

Но тебе дороги ни к чему.

 

Налетают с моря дождь и холод,

Но страшнее в этакие дни

Для зверей бывает только голод,

Это знают бабушки одни.

 

Вот они, сутулы, некрасивы,

Смотрят из наставшей темноты.

Но пока старушки эти живы,

Будут жить собаки и коты.

 

Вода

 

Собирался в Крыму умирать.

Но, похоже, ещё поживу;

Петербургу скажу: «Исполать!»

Упрекну в равнодушье Москву,

Без которой, казалось, ни дня…

И хотелось бы там, а не тут…

Но вода не отпустит меня –

Та, что местные морем зовут.

 

Да, она не отпустит, когда

Можно плавать и даже зимой;

Потому что морская вода,

Словно кровь, неразрывна со мной.

Ни Нева, ни Москва-река, – не

Причиняя щемящую боль, –

Не текут через сердце во мне,

Как течёт черноморская соль.

 

И пускай угрожают бедой

Всем свидетелям Крымской Весны, –

Мы оправданы этой водой

И водой этой – защищены.

И, способная взять да убить,

Если вдруг заиграешься с ней,

Оттого-то она, может быть,

Даже околоплодной важней.

 

* * *

 

Все народы, как уроды! –

Некуда бежать.

Сядь у моря – жди погоды;

Отчего ж не ждать?

 

А в Москве опять локдаун,

И повсюду – он.

Сядь у моря – словно даун –

Прямо возле волн.

 

Не томись духовной жаждой,

Ты пойми, дебил:

Из народов – хоть однажды –

Каждый победил.

 

Да, бывало дело свято!

И наоборот...

Да, бывало – брат на брата –

Каждый так народ.

 

Не веди себя капризно:

Как постакмеист –

Посреди постмодернизма –

Самоутвердись.

 

Как уроды все народы,

Но – у моря сядь! –

Будто воды, наши годы

Станут прибывать.

 

Во саду ли, в огороде,

Как олигофрен,

Тосковал ты по Свободе,

Ждал ты перемен.

 

Все печали – непременно –

Время исцелит;

Время лечит – как гангрена,

Как COVID.

 

Что сказать по этой теме? –

Где народ твой был,

Ты единожды, со всеми,

Тоже победил.

 

* * *

 

Выпили 0,8

Крымского вина.

Много было вёсен –

И опять весна.

 

Но зашёл при этом,

Как родной, портвейн, –

Будто спел дуэтом

С Летовым Кобейн.

 

Примешался Запад

К шелесту берёз,

Словно Ванька-лапоть

Загулял с Кейт Мосс.

 

Соблюдал приличья,

Но дерзил (в ответ);

А любовь девичья

Не проходит, нет.

 

Было же когда-то!

Да не то – теперь.

Белая палата,

Крашеная дверь.

 

Вишня отцветает;

Нынче с высоты

Кто-то осыпает

Белые цветы.

 

За портвейном – водка –

Со слезой, до дна, –

Выдалась короткой

Русская весна.

 

* * *

 

Гелий и водород. Солнышко догорит.

Выдаст нам от щедрот. После: Shift+delete;

После: адзип рулю. Феноменальный йух.

 

Я тебя так люблю! Больше, чем прочих шлюх.

Больше, чем эту твердь с воздухом и водой…

 

Смертью Поправший Смерть, не приходи, постой!

Не умножай разлук, каждый Твой новый шаг

К нам приближает круг, где ожидает мрак.

 

Нет про былое дум. Кто виноват – вопрос.

– Что же нам делать, кум?

– Верить! И досвидос.

 

Даже восстав с колен, мысленно бью поклон:

Я говорящий тлен; монументальный фон.

 

Буду с тобою груб. Сделай потише pops.

Знай, что нагрянет – упс! – неотвратимый ёбс.

 

Ты ли придёшь, не Ты ль, знаю: в толпе задрот,

Спишут меня в утиль – гелий и водород.

Выйду с похмелья в чат, произведу наброс…

Я не могу молчать. – Что же мне делать, босс?

 

Как же мне верить, дух – вызволив из-под глыб?

Если в итоге – йух, ёбс и всему адзип.

 

Бодрствую или сплю, думаю, – в этом суть:

Я тебя так люблю! дуру и замазудь.

 

Будет стабилизец, или конец времён,

– Как же мне быть, Отец?

– Делай как я, сome on!

 

Значит, настал момент, не изменяя курс,

Переменить контент, но сохранить ресурс.

 

 

Дачное

 

Когда строку диктует чувство,

Стихи выходят не всегда.

Живу легко и безыскусно:

Гори, гори, моя звезда.

 

Поговорим о том, об этом,

Любой поэт – Полишинель.

И тёмный ждёт – с далёким светом –

Нас всех туннель.

 

Твоим делам, твоим работам

Дадут оценку наверху.

А если нет – тогда чего там! –

Какого ху?.. –

 

Без сожаления, невинно

Бери чужое – просто так:

Льёт дождь. На даче спят два сына,

Допили водку и коньяк.

 

Они с утра разлепят веки, –

Во рту как будто сто пустынь.

С похмелья братья все! Во веки

Веков. Аминь.

 

Они с утра разгладят лица,

И под глазами волдыри;

Но нечем, нечем похмелиться! –

Звезда, гори!

 

Себя почувствуют, бывало,

С чугунной сидя головой,

В глуши коленчатого вала,

В коленной чашечке кривой.

 

Когда волна галлюцинаций,

Заполнив мозг, спадёт на треть,

Им вновь захочется смеяться,

Кричать и петь.

 

Но не напишется нетленка,

Когда полжизни пополам;

И будет низкая оценка

Любым делам.

 

Кто бросил пить, всего помимо,

Тот знает рай и видел ад.

На даче спят – непробудимо –

Как только в раннем детстве спят.

 

* * *

 

Жизнь полна тоски и мрака

Посреди мудил –

У тебя была собака,

Кто её убил?

 

Как-то летом на Покровке –

Только дождь прошёл –

На трамвайной остановке

Ты её нашёл.

 

Шёл на улицу другую

Через тот квартал, –

Беспородную, смешную

Просто подобрал.

 

Не рассчитывал, однако

Взял да приютил;

У тебя была собака,

Ты её любил.

 

И жена была и дети;

Но, гуляя с ней,

Понимал – на целом свете

Нет её родней.

 

Это было там, где «Билла»

И автовокзал –

Ты собаку за перила

Плохо привязал.

 

В тот недобрый, неудачный,

Злополучный час

В переполненной макдачной

Ты застрял у касс.

 

Задержался на минутку,

Посмотрел в стекло

И увидел, как маршрутку

В сторону снесло.

 

Смял бумажку от биг-мака,

Вышел, закурил.

У тебя была собака, –

Ты её убил.

 

* * *

 

Жизнь ушла на покой, под известным углом.

Затянув ли, ослабив ли пояс,

Возвращаясь в себя, кое-как, чёрт-те в чём,

Ни в былом, ни в грядущем не роюсь.

 

Жизнь ушла на покой, как слеза по скуле,

Был мороз, был февраль, было дело.

И весь месяц мело, видит бог, в феврале,

Но свеча на столе не горела.

 

Ни свечой на пиру, ни свечой в полутьме,

Никакой ни свечой, ни лучиной

Не осветишь себя целиком по зиме,

Ни поверх, ни до сути глубинной.

 

Возвращаясь в себя, забирай же правей.

Забирая левее на деле…

Не мело в феврале – ни в единый из дней.

Нет, мело! Но мело – еле-еле.

 

Жизни не было. Так самый трезвый поэт

Написал на полях – видно, дрожжи

Со вчера в нём ещё не осели, – иль нет! –

Это я написал, только позже.

 

Только раньше ещё, но в который из дней –

В феврале ли, в апреле, в июле?

Жизнь ушла на покой – так-то будет верней.

Жизнь ушла – и её не вернули.

 

Жить

 

Татьяне

 

Как бы память обрезать, размыть? –

Чтоб не знать, как состарилась мать! –

Чтоб старушку с тележкой забыть

И всегда молодой вспоминать.

Позабыть, как стареет жена,

И, свою искупая вину,

Исчерпать до предела, до дна

Эту память – на всю глубину.

 

Где метафоры, образы, стиль –

Чтоб смягчать и усиливать боль?

Как из памяти выдавить гниль –

Чтобы выделить самую соль?

Чтобы стих, как из сора, пророс –

По-ахматовски – сквозь лопухи!

Ибо гниль – это тот же компост –

Из него тоже могут – стихи!

 

Чтобы я, написав, не соврал,

Как поэт, чей закончился век:

«Он глядел на неё и сгорал,

И сгорал от непознанных нег».

Размышляя своей головой,

Как бы, случаем, не осознать,

Что жену представляешь вдовой

И за гробом идущую мать…

 

Осознал и буксуешь в слезах;

И, родных не жалея седин,

Хочешь только на первых ролях! –

Хочешь, как большинство из мужчин!

Но желанья того не избыть,

Будь ты слеп, будь ты глух или нем:

«Только б жить, дольше жить, вечно жить!»

Даже не понимая зачем.

 

* * *

 

Заболев, я думал о коте, –

С кем он будет, ежели умру?

О его кошачьей доброте,

Красоте; и прочую муру

 

Думал я и спрашивал: ну вот,

В душной предрассветной тишине

Так же, как ко мне подходит кот,–

Подойдут ли ангелы ко мне?

 

И пока расплавленный чугун,

Застывая, сдавливает грудь,

Будь бобтейл он или же мейн-кун,

Без проблем забрал бы кто-нибудь.

 

Вьюгой завывает месяц март,

Провожая зимушку-зиму,

В подворотне найденный бастард

Нужен ли окажется кому?

 

Если доживу до декабря,

Буду делать выводы зимой:

Те ли повстречались мне друзья?

Те ли были женщины со мной?

 

Никого ни в чём не обвиню.

И, когда обрадованный кот

На кровать запрыгнет, – прогоню:

Он не гордый, он ещё придёт.

 

Без обид на свете не прожить;

Но, когда настанет мой черёд,

Сможет ли Господь меня простить

Так же, как меня прощает кот?

 

* * *

 

Забористей вина бывает только речь,

И тайный голосок сквозь волны перегара:

Она – всё та ж: Линор безумного Эдгара...

И ясные глаза. И волосы до плеч.

В душе повальный срач, и в помыслах – бардак

И бесконечный спор гаруспика с авгуром.

Для тех, кто побывал под мухой и амуром, –

Любая простыня наутро как наждак.

Ты помнишь, как он пел её и Улялюм,

И прочую бурду, размазанную в прозе?

Для вынесших зело, порознь и в симбиозе,

Любые словеса – потусторонний шум.

Но кто-то говорит, и, значит, надо сечь,

И выслушать, приняв, как плач или молитву,

Несказанные им, несхожие по ритму,

Другие имена, Линор, твоих предтеч.

Да были ли они? Но, видимо, отсель

Нам их не различить, довременных и ранних,

Когда тоска, как нож, запутавшийся в тканях,

Вращается, ища межрёберную щель.

Карающий давно изрублен в битвах меч,

В каких там битвах – нет! – при вскрытии бутылок.

Пространство смотрит нам безрадостно в затылок.

Мы входим в сотый раз в одну и ту же – течь.

 

* * *

 

Закат в Киммерии. Над городом пыль.

Скрывая похмельную робость,

Сойди на платформу, себя пересиль

И сядь на вокзале в автобус.

 

За окнами переместятся дома,

И перекупавшийся в море

Курортник, от скуки сошедший с ума,

Пройдёт через двор в санаторий.

 

И свет на домах, как пришедший извне,

Как будто описанный в сказках, –

Блуждает огонь в голубой вышине

Среди переулков татарских.

 

И пригород тот, что являлся во снах,

Покуда ты значился в списках,

Мелькнёт за окном, исчезая впотьмах

В пологих холмах киммерийских.

 

Отсюда твоя начинается быль:

Ни чести, ни славы, ни денег;

Лишь ходит по степи волнами ковыль –

Устойчивый крымский эндемик.

 

Как будто с Отчизной не порвана связь

И только с годами крепчает…

И та, что тебя так и не дождалась,

Стоит на перроне, встречает.

 

Как будто бы ты не погиб на войне,

А вышел, как все горожане,

На свет, где огонь разгребают во тьме

Татарские дети ножами.

 

 

* * *

 

Закат в Киммерии. Над городом пыль.

Скрывая похмельную робость,

Сойди на платформу, себя пересиль

И сядь на вокзале в автобус.

 

За окнами переместятся дома,

И перекупавшийся в море

Курортник, от скуки сошедший с ума,

Пройдёт через двор в санаторий.

 

И свет на домах, как пришедший извне,

Как будто описанный в сказках, –

Блуждает огонь в голубой вышине

Среди переулков татарских.

 

И пригород тот, что являлся во снах,

Покуда ты значился в списках,

Мелькнёт за окном, исчезая впотьмах

В пологих холмах киммерийских.

 

Отсюда твоя начинается быль:

Ни чести, ни славы, ни денег;

Лишь ходит по степи волнами ковыль –

Устойчивый крымский эндемик.

 

Как будто с Отчизной не порвана связь

И только с годами крепчает…

И та, что тебя так и не дождалась,

Стоит на перроне, встречает.

 

Как будто бы ты не погиб на войне,

А вышел, как все горожане,

На свет, где огонь разгребают во тьме

Татарские дети ножами.

 

Зачем вы матом пишете?

«Поэма новогодняя моя», фрагмент

 

Сам Председатель, век не поднимая,

как незабвенный гоголевский Вий,

меня, клонясь и ёрзая на стуле, –

«Зачем вы матом пишете?» – спросил.

 

Я ожидал подобного вопроса,

его мне очень часто задают;

и с возрастом, стесняясь и краснея,

мне на него ответить всё трудней.

 

– У вас в стихах сплошные инвективы

и в прозе через раз – ненорматив... –

добавил раздражённо Председатель

и веки ещё ниже опустил.

 

Так повелось, что русский славный мат

всегда был подконтролен, подцензурен

и, если попадал с трудом в печать,

то только в виде множественных точек

в набросках, письмах, личных дневниках

и только лишь у классиков почтенных,

чей свод «передовых произведений»

нам в школе с малых лет преподают.

 

Так было при царе и при Советах;

но не теперь, не нынче, не сейчас...

Покуда разрешённый плюрализм,

что был нам двадцать лет назад дарован,

(но, в принципе, всегда существовал

в умах народа и в его сужденьях),

хотя бы в Интернете, практикуют

все юзеры и лузеры ЖЖ;

пока не наступила во всю силу

Свободе слова нынешняя власть

на горло милицейским сапожищем;

покуда будет здравствовать и жить

в подлунном мире хоть один писатель,

производящий прозу и стихи,

без всякого сомненья – я уверен! –

ПЕЧАТАТЬ БУДУТ русский славный мат:

в газетах и журналах – как придётся...

но в книгах – точно! так же, как в сети!

 

Всё это в голове моей мелькнуло,

блеснуло и в душе отозвалось.

 

И только я собрался отвечать,

как Председатель, видимо, почуяв,

о чём сейчас пойдёт, сгущая краски,

моя изобличительная речь,

поднялся и рассержено добавил

пассаж из слов пяти или шести,

который можно было бы причислить

свободно разве к уличному трёпу

косноязычных глупых малолеток,

что не смогли скамейку поделить

у типового грязного подъезда

в любом посёлке, в городе любом.

 

Что это на поверку означало,

я понял слишком поздно (и с трудом);

скорей всего, должно быть: мы, мол, тоже,

как говорится, можем как-то так;

однако матом всё-таки не пишем,

и, правила приличья уважая,

культурку речи всячески блюдём...

 

Но, несмотря на злое порицанье

и примененье лексики обсценной,

нелепой в председательских устах,

я произнёс, с достоинством помедлив:

КАК МЫСЛЮ, ТАК ГЛАГОЛЮ И ПИШУ!

 

...Огромный вязкий сгусток тишины

заполнил кабинет и, смачно чавкнув,

застыл, как студень, в воздухе кривом.

 

Так продолжалось несколько мгновений,

а показалось – Вечность пронеслась.

 

Но вязкое молчанье нарушая,

мне Председатель веско возразил:

«писать, как мыслишь – это дело вкуса,

вы с этим не по адресу пришли».

 

Прекрасное – по сути – заявленье,

какие бездны кроются за ним!

Какие гады ползают в тех безднах,

какие страсти в бездны те влекут!

Здесь и тоска, и плач по Госзаказу,

и, если он поступит – Госзаказ –

очередное скрытое стремленье

власть предержащим сделать аnus ling,

тем показав, что ты душой им предан,

как гражданин, писатель, человек...

Здесь есть ещё желание стать модным

и, получив рекламу, тиражи –

как пирожки – повсюду продаваться

в известных «книжных», в клубах и с лотков...

Нет, нет – не то... в тех безднах есть другое,

(но есть и то, о чём я говорил)!

Там, в глубине, средь ползающих гадов

и посреди бушующих страстей

одно бытует тайное желанье –

ПИСАТЬ, КАК СКАЖУТ, МЫСЛИТЬ, КАК ВЕЛЯТ,

и, действия с властями согласуя,

признание и статус обрести.

 

Вот это и скрывается за фразой:

«писать, как мыслишь – это дело вкуса»...

 

– Вы с этим не по адресу пришли!

продолжил, распаляясь, Председатель, –

у творчества есть Высшие Задачи,

писатели их призваны решать –

прямым педагогическим внушеньем

на светлой просветительской стезе...

без суеты, скабрёзности и мата,

без всяких ваших... этих самых, где...

 

Но тут, со стула криво приподнявшись,

его второй мужчина перебил.

– Вам надо посетить на Комсомольском

проспекте находящийся Союз,

или Союз писателей российских,

что рядом, через дом, на Поварской.

Или заехать в офис на Неглинной,

где Русский нынче действует ПЕН-центр;

надеюсь, там вас порадушней примут,

оценят и в ряды свои возьмут.

 

Всё это было сказано с ехидством,

но мягким и отнюдь не показным.

 

– Боюсь, что в изобилии таком

мне будет разобраться слишком сложно;

тем более, скорей всего, едва ль

в любом из существующих союзов

меня любезней встретят, чем у вас,

включая вами названный ПЕН-центр, –

съехидничал мужчине я в ответ;

и с кипы замусоленных бумажек

демонстративно взяв свою книжонку,

её обратно в сумку положил.

 

Всё та же, словно студень, тишина,

перемежаясь с сигаретным дымом,

унылый кабинет заполонила

и надавила плотно на виски.

 

Я вышел в коридор, не попрощавшись,

но дверью хлопать всё-таки не стал...

 

* * *

 

Идут по вип-персонной –

По жизни центровой –

Серёжка с Малой Бронной

И Витька с Моховой.

Практически – Европа.

Цивильная толпа.

Услуги барбершопа,

Веган-кафе и спа.

 

У всех живущих в Центре –

Особый кругозор:

И BMW, и Bentley –

Заставлен каждый двор.

И прочно – пусть нелепо! –

Роднит одна земля

С агентами Госдепа

Прислужников Кремля.

 

Стритрейсер по наклонной

Летит как чумовой –

Серёжка с Малой Бронной

Иль Витька с Моховой?

В хоромах эксклюзивных

Который год подряд,

Наевшись седативных,

Их матери не спят.

 

Сплошные биеннале.

Хотя не тот задор,

Кураторы в подвале

Ведут привычный спор:

Почти во всякой фразе –

«Контемпорари-арт».

Как лох – так ашкенази,

Как гений – так сефард.

 

Но если кто из местных,

То ты за них не сцы!

Сидят в высоких креслах

Их деды и отцы:

Фанаты рок-н-ролла,

Любители травы.

Одни – из комсомола,

Другие – из братвы.

 

Но всем с периферии

Девчонкам, что ни есть,

За столики пивные

Возможность есть подсесть –

С улыбкою нескромной

И с целью деловой

К Серёжке с Малой Бронной

И к Витьке с Моховой.

 

И, влезшие счастливо

В шикарные авто,

Под крафтовое пиво

О тех не вспомнят, кто

За этот кайф бездонный,

За праздничный настрой

В полях за Вислой сонной

Лежат в земле сырой.

 

* * *

 

Какая разница, какая под нами вертится земля?

Нас примет родина чужая. Поймёт и примет. Буду бля.

 

Весь преисполнен мрачных мыслей, с тяжёлой сумкой на ремне,

С Отчизной я простился. Мы с ней расстались дружески. Вполне.

 

Нас до вокзала вёз бомбила, не затыкая помело,

И всё, что было, было, было – оно, как водится, прошло.

 

Так, подустав от русской ебли, бежал от Муз я и Харит:

Поэт цепляется за стебли, когда над пропастью висит.

 

Своё по полной отработав ещё на стыке двух веков,

Достали игры патриотов и либеральных пидарков.

 

И стало жить невыносимо, всегда под лозунгом одним:

«Другие дым, я тень от дыма, я всем завидую, кто дым».

 

Но здесь – такой же ебаторий, лишь только с разницею той,

Что за порогом дышит море – арбузной коркой и гнильцой.

 

Жить будем здесь! Без сожалений; для звуков сладких и молитв;

На весь остаток сбережений и на текущий депозит в

 

Амбициозном укр-банке и ждать, что с гривной упадём

На самостийные коленки пред укрепившимся рублём.

 

Даст бог, и нам не выдут вилы от двух финансовых систем.

А нет, так здешние бомбилы нам скинут цену. Без проблем.

 

Они стоят на перекрёстке, где по ночам, «у фонаря»,

Гуляют местные подростки, всем внешним видом говоря,

 

Что им без разницы, какая под ними вертится земля;

Стоят, молчат, понять давая, что знают, кто здесь будет бля.

 

Кладбищенская элегия

 

Как при входе в Новодевичье

Повстречались два кота, –

Словно в песнях Макаревича, –

Хуета и маета.

 

Чтоб помериться силёнками

Повстречались те коты,

Где качают головёнками

Над могилами цветы.

 

Осень светлая, воздушная,

Как во сне или в мечтах,

Словно вера простодушная

В мир, стоящий на котах.

 

У последней тихой пристани,

Друг за другом в аккурат,

Либералы с коммунистами

Меж дворянами лежат.

 

Кто голубенький, кто аленький –

Всё равно – среди могил

Тихо вылез карлик маленький

И часы остановил.

 

Скоро снег повалит хлопьями;

Но пока ещё – легки –

Меж крестами и надгробьями

Доцветают ноготки.

 

* * *

 

Который год в тюрьме моей темно

И море на отшибе колобродит;

 

И, может, лучше, что ко мне давно,

Как к Евтушенко, старый друг не ходит.

 

А постоянно ходят – оh my God! –

Лишь те, что называются «с приветом»…

 

В моей тюрьме темно который год,

Как в келье с отключённым Интернетом.

 

И женщина, которая – акме,

Давно со мной не делит страсть и негу.

 

Который год темно в моей тюрьме,

Да так, что лень готовиться к побегу.

 

Крымский текст

 

Когда я гуляю по зимнему парку

и рядом со мной

бегает бездомная собака,

заглядывая мне в глаза

своими голодными глазами

и потом,

представив, что я её хозяин,

провожает меня через весь город,

потому что с хозяином

не надо бояться

других бездомных собак;

когда ветер с моря

продувает насквозь

заброшенный санаторий

и срывает последние листья

с платанов, акаций и тополей, –

я часто вижу среди деревьев

толстого больного мальчика,

одетого в шапку ушанку

и тёплый, не по размеру,

лыжный спортивный костюм.

 

Мальчик постоянно ест

и постоянно разбрасывает по аллеям

рваную упаковку

от чипсов, конфет и орешков.

Он берет их из багажника

обшарпанного мотоцикла,

на котором его привозят

днём или вечером

для регулярных прогулок

в парк.

 

Привозит мальчика сорокалетний

деклассированный элемент,

подстриженный наголо

и одетый в короткую кожаную куртку.

Он постоянно находится рядом,

изредка поглядывая

на жующего мальчика,

лицо которого

обезображено

недоразвитой психикой

и, как следствие,

болезненной полнотой.

 

«Странная пара», – всегда думаю я,

но так, похоже, не думает

считающая меня хозяином

бездомная собака:

она подходит то к мальчику,

то к подстриженному наголо

деклассированному элементу,

повиливая хвостом

и настойчиво выпрашивая поесть.

 

Мальчик не обращал на собаку

никакого внимания,

а вот деклассированный

любил, усевшись по-зоновски на корточки,

погладить её и поиграть с ней;

иногда – я не видел, но, может быть, –

чем-то кормил.

 

Подстриженный наголо

часто отвечал на телефонные звонки

и, переговорив по мобильному,

кивал жующему мальчику,

после чего

тот,

с мучительной сосредоточенностью

умственно отсталого человека,

устремлялся за трансформаторную будку

или в ближайшие кусты,

некоторое время пропадал там

и с облегчением возвращался

к наполненному едой

багажнику обшарпанного мотоцикла.

 

Как-то, ближе к Рождеству,

прогуливаясь по парку

с бегающей рядом собакой,

я увидел

протянутую между кустами

и трансформаторной будкой

полицейскую ленту и микроавтобус

с надписью: «Следственный комитет».

 

Вокруг, в кустах и за деревьями,

ходили и шарили в зимней траве

одетые в служебное

и гражданское люди.

 

Я и до этого замечал,

что после того

как деклассированный элемент

увозил на мотоцикле больного мальчика,

на их месте

постоянно появлялись

какие-то тёмные личности

и что-то искали,

шпыняя ногами листву.

 

Пройдя чуть дальше по аллее,

я увидел

лежащий на боку

сразу за микроавтобусом

знакомый

обшарпанный мотоцикл.

 

«Надеюсь,

мальчику ничего не грозит, –

думал я, уводя за собой

подальше от полицейского ограждения

бездомную собаку, –

трудно повесить

сбыт наркотических средств

на слабоумного

и малолетнего инвалида».

 

Надеюсь также, что мальчик не выдаст

подстриженного наголо,

ибо кто же, в таком случае,

будет покупать ему

орешки, конфеты и чипсы –

за спрятанные

в лыжном костюме наркотики

и за их закладку

в заранее определённых местах?

 

Когда я перехожу городское шоссе,

постоянно волнуясь

из-за летящих машин

за бегущую следом собаку,

я думаю, как же ей, наверное, страшно,

проводив меня до дома,

возвращаться под тёмным небом,

одной,

в продуваемый всеми ветрами

заброшенный санаторий,

через полный опасностей город

возвращаться по улицам,

где во дворах

бегают стаями

чужие бездомные собаки,

или – что ещё страшнее –

выгуливают

без поводков и намордников

своих агрессивных питомцев

настоящие – в отличие от меня,

но глупые и безответственные хозяева.

 

Как страшно, думаю я,

и как одиноко

возвращаться через тёмный город,

где собака

может попасть под горячую руку

и пострадать,

по доверчивости подойдя

к одному из местных наркоманов,

находящихся в ломке

и потерявших сегодня

двух своих постоянных,

но не очень удачливых

продавцов.

 

 

Курортный роман (с)

 

Прощается с девочкой мальчик, она, если любит – поймёт.

Играя огнями, вокзальчик отправки курьерского ждёт.

Чем ветер из Турции круче, тем толще у берега лёд.

Кольцо Соломоново учит, что всё это – тоже пройдёт.

 

Но евпаторийский, не свитский, под вечнозелёной звездой

Мерцает залив Каламитский холодной и тёмной водой.

И чтобы сродниться с эпохой, твержу, как в бреду, как во сне:

Мне пофигу, пофигу, пофиг! И всё же, не пофигу мне…

 

Не ведая как, по-каковски я здесь говорю вкось и вкривь,

Но мне отпускает в киоске, похожая на Суламифь

Скучающая продавщица – помятый стаканчик, вино…

И что ещё может случиться, когда всё случилось давно?..

 

Вполне предсказуем финальчик, и вряд ли назад прилетит

Простившийся с девочкой мальчик. Она никогда не простит –

Пойдёт целоваться «со всяким», вокзал обходя стороной,

На пирс, где заржавленный бакен качает в волнах головой.

 

Где яхта с огнём на бушприте встречает гостей под «шансон».

Над городом тёмным – смотрите! – наполнилось небо свинцом.

И волны блестят нержавейкой, когда забегают под лёд,

И чайка печальной еврейкой  по кромке прибоя бредёт.

 

И весь в угасающих бликах, как некогда Русью Мамай,

Идёт, спотыкаясь на стыках, татаро-монгольский трамвай.

Он в сварочных швах многолетних и в краске, облезшей на треть.

Он в парк убывает, последний… И мне на него не успеть.

 

И путь рассчитав до минуты, составив решительный план,

«По самое некуда» вдутый, домой семенит наркоман;

В значении равновеликом – мы схожи, как выдох и вдох:

Я, в сеть выходящий под ником и жаждущий смены эпох (!),

 

И он – переполненный мукой и болью, испытанной им, –

Как я, притворяется сукой, но выбрал другой псевдоним.

И всё это: девочка, мальчик, и я с наркоманом во тьме,

И пирс, и заснувший вокзальчик, и всё, что не пофигу мне –

 

Скользя, как по лезвию бритвы, и перемещаясь впотьмах,

Как минимум – стоит молитвы, с которою мы на устах

Тревожим порой Богоматерь под утро, когда синева

Над морем, как грязная скатерть, и в воздухе вязнут слова.

 

Пусть видит прибрежную сизость и морось на грешном лице.

И пусть это будет – как низость! Как страшная низость – в конце.

 

Марине

 

Напечатай меня ещё раз в этом странном журнале,

Напиши обо мне, что отыщет дорогу талант.

Проходя сквозь меня по неведомой диагонали,

Эти строки замрут на свету электрических ламп.

 

Ничего-то в ней нет, в зарыдавшей от скорби Психее,

И какая там скорбь, если нет для печали угла

В той обширной душе, что когда-то была посвежее,

Помоложе, бодрей и, должно быть, богаче была.

 

Напиши пару фраз о моём неудавшемся жесте,

О моей неудавшейся паре ритмических па,

О свободе писать… Но свобода танцует на месте,

И, порою, лишь там, где танцует на месте толпа.

 

Уходящая вглубь, оживает под кожным покровом

Вся венозная сеть, и сетчатка не чувствует свет.

Всё, что было во мне, всё, что будет, останется…

Словом,

Напечатай меня

Так, как будто меня уже нет.

 

Мать

 

Когда гуляю по парку,

я часто вижу её.

Эта собака

никогда не подходит ко мне

слишком близко;

она похожа на Капитолийскую волчицу,

вскормившую Ромула и Рема:

такая же остроухая,

но маленькая и очень худая.

 

«Ушки» – называет её седая женщина,

которая, как и я,

кормит в парке бездомных собак.

 

Ушки не отзывается на эту кличку

и так же, как и ко мне,

не подходит слишком близко

к этой женщине.

 

Поэтому накормить вечно голодную

и пугливую Ушки

получается крайне редко;

местная собачья стая –

куда её не берут,

но рядом с которой

она часто бегает и промышляет –

относится к ней без сантиментов.

 

Стоит, пока поблизости

нет ни одной бродячей собаки,

бросить Ушки кость

или выложить

принесённое с собой из пакета,

как, словно из-под земли,

вырастают полудикие местные псы

и отнимает у неё всё

до последнего кусочка.

 

Седая женщина,

жалостливая и справедливая,

пытаясь защитить её,

кричит 

и машет на местных собак руками.

 

Это не помогает,

и Ушки с лаем и рычанием

отгоняют от места кормёжки,

а если она пробует опять подойти,

набрасываются так, что она

зажмуривает глаза,

прижимает свои острые уши,

и ложится в траву,

всем своим затравленным видом

демонстрируя полное подчинение

и покорность.

 

Иногда её оставляют в покое,

иногда нет…

 

Особенно стараются два брата,

молодые и недавно принятые в стаю,

они лают на Ушки громче всех,

чаще всех кидаются на неё

и гоняют по территории парка.

 

Я помню их

ещё несмышлёными щенками.

Помню, как Ушки старательно

прятала их по кустам

и кормила своим материнским молоком,

как Капитолийская волчица.

Но, в отличие от Ромула и Рема,

они не приходились ей приёмными,

а были родными

и горячо любимыми

маленькими сыновьями.

 

* * *

 

Мой кот не знает, что умрёт.

А я – не знаю – как…

 

И лес умрёт. Не так как кот,

А как-то так – хуяк! –

И нет ни елей, ни осин,

Не станет ничего.

 

Мой кот глядит, как будто сын,

Родное существо.

 

А лес стоит, поджав живот,

Не чувствуя, стоит, –

Что всё сгорит, что не сгниёт,

Что не сгниёт – сгорит.

 

Я жил когда-то без кота

И убедился в том,

Что без кота и жизнь не та,

Не то что жизнь с котом

 

А лес встречает первый снег,

Дрожа березняком,

Где потерялся человек

С верёвкой и мешком.

 

Он шёл и всё вперёд глядел,

И всё глядел вперёд…

Но отношенья не имел

Ни я к нему, ни кот.

 

Мой кот глядит, как будто сын

На мир и на людей,

Как сорок тысяч верных псин

И добрых лошадей,

И он не знает, что умрёт.

А я – не знаю – как.

 

И кто кого переживёт,

Не ведаю. Вот так.

 

Море

 

Хочется плюнуть в море.

В то, что меня ласкало.

Не потому, что горе

Скулы свело, как скалы.

А потому, что рифма –

Кум королю и принцу.

Если грести активно,

Можно подплыть к эсминцу

Или к подводной лодке,

Буде они на рейде.

Можно сказать красотке:

«Поговорим о Фрейде?» –

Если она на пляже

Ляжет к тебе поближе.

Море без шторма гаже

Лужи навозной жижи.

 

Шторм – это шелест пены,

Пробки, щепа, окурки,

В волнах плывут сирены,

Лезут в прибой придурки.

Мысли в мозгу нечётки,

Солнце стоит в зените,

Даже бутылку водки

В море не охладите.

 

Кожа в кавернах линьки.

На телеграфной феньке

По телеграммной синьке:

«Мамочка,

  Вышли

  Деньги».

 

Между пивной направо

И шашлыком налево

Можно засечь сопрано

Глупого перепева

Или эстрадной дивы,

Или же местной леди,

Словно и впереди вы

Слышите то, что сзади.

 

Роясь в душевном соре,

Словно в давнишних сплетнях,

Даже когда не в ссоре

С той, что не из последних,

Сам за себя в ответе

Перед людьми и богом,

Думаешь о билете,

Поезде и о многом,

Связанном в мыслях с домом, –

Как о постельном чистом.

В горле не горе комом –

Волны встают со свистом.

 

Море. Простор прибоя.

В небе сиротство тучки.

Нас здесь с тобою двое.

Мне здесь с тобой не лучше.

 

Москва

 

Она состоит из фальши

И правды твоей земли;

Держись от неё подальше! –

Держись от Москвы вдали:

Не видит своих огрехов,

Но помнит грехи Кремля –

Прибежище понаехов –

Родная моя земля.

 

Ночными горит огнями,

Как будто сошла с ума!

Чужими живёт слезами,

Когда их не льёт сама;

Но лишь оботрёт гляделки –

С расчётливостью следит,

Чтоб ел из одной тарелки

С евреем антисемит.

 

От этого – не тревожней,

Но как-то – на склоне дней –

Становится безнадёжней

И жить, и работать в ней.

А те, что, пройдя сквозь сито,

Пробились едва-едва,

Да благословят корыта

И стойла твои, Москва!

 

Снега за окном, как перхоть,

Дожди на ветвях, как слизь,

И если решил приехать,

То слишком не загостись:

Не думай, что вместе с нею

Ты неимоверно крут –

Она на любую шею

Сумеет надеть хомут.

 

Ночами на Красной Пресне

Стоит дискотечный гам:

Москва производит песни –

Не езди за ними к нам.

В чужие края врастаю,

Но, как из груди ни рву,

Себя москвичом считаю –

И буду, пока живу.

 

Но даже и после смерти,

Когда надо мной всплакнёт, –

Москве никогда не верьте –

Она и рыдая – врёт.

Но кто бы её стыдиться

И хаять ни начинал:

ОНА И ТВОЯ СТОЛИЦА! –

Запомни, провинциал!

 

Когда загребает мoney,

Когда регионы жмёт,

Таись от Москвы в тумане,

Стремись от неё в полёт.

Лети! Только Бога ради

Потом не роняй слезу,

Что предал своё Зарядье,

Оставил Арбат внизу! –

 

Что надо назад вернуться,

Пойти, как всегда, в кино…

И с кем-нибудь прошвырнуться

В каком-нибудь Люблино.

И где на витринах блики

Стоять и смотреть с тоской,

Как ходят толпой таджики

По Пятницкой и Тверской.

 

Московский роман (с)

 

Заснул сосед уже, любитель сейшенов –

Крикливых дамочек под Mötley Crüe.

Портрет без ретуши: у занавешенных

Зеркал полуночных стою, смотрю.

 

В моём скворечнике стена с прорехами,

Окно на улицу, где вечно пьют.

Пиплы успешные отсюда съехали,

Одни лишь гопники окрест живут.

 

А через двор от нас, над эстакадою

Ночное облако скрыло луну.

Костёр давно погас, и я с досадою

Стою и думаю за всю хурму.

 

Скрипя б/у-шными полуботинками,

Тебя привёл ко мне какой-то шнырь –

Спина с татушками: дракон над стрингами

И грудь тяжёлая, как пара гирь.

 

За пивом посланный, шнырь испарился и

В момент прелюдии сказала ты:

«Давай по-взрослому, забей на принципы,

Интеллигентские откинь понты».

 

На сердце гаденько, но, «осчастливленный»,

Стою и думаю в ночной тиши:

«Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный

 В любую сторону твоей души». [bis]

 

Купите бублички, горячи бублички,

Гоните рублички, да поскорей!

Скажите: губы чьи скрутили в трубочки,

Чтоб не раскатывал их до ушей?

 

…Храпит сосед, как зверь, во тьме за шторою

Погасли окна все и фонари.

Живу с другой теперь, на ласки спорою,

Но плоскогрудою и childfree.

 

 

На железной дороге

 

Чужую веру проповедую: у трёх вокзалов на ветру

Стою со шлюхами беседую, за жизнь гнилые тёрки тру.

Повсюду слякоть невозможная, в лучах заката витражи;

Тоска железная, дорожная; менты, носильщики, бомжи.

 

И воробьи вокзальной мафией, с отвагой праведной в груди

Ларьки штурмуют с порнографией – на VHS и DVD.

Негоциант в кафе с бандосами лэптоп засовывает в кейс;

Не подходите к ним с вопросами – поберегите честь и фэйс.

 

И нагадав судьбу чудесную, попав и в тему и в струю,

Цыганка крутится одесную. – Спляши, цыганка, жизнь мою!

И долго длится пляс пугающий на фоне меркнущих небес;

Три ярких глаза набегающих, платформа длинная, навес…

 

Где проводниц духи игривые заволокли туманом зал,

Таджики, люди молчаливые, метут вокзальный Тадж-Махал;

Им по ночам не снятся гурии, как мне сказал один «хайям»:

 – Пошли вы на хрен все, в натуре, и – пошёл бы на хрен я и сам.

 

Над Ленинградским туча движется и над Казанским вразнобой

По облакам на небе пишется моя история с тобой;

Она такая затрапезная, хотя сияет с высоты;

Тоска дорожная, железная; бомжи, носильщики, менты.

 

 

Наверное, старость, что вспомнить решил

О даче, о детстве, о лете.

Я с местными, помню, гулял и дружил –

Чудны деревенские дети.

 

За медленной речкой простор голубой,

Поля насаждений аграрных.

Мы – дети. Мы лазаем всюду гурьбой

И ходим в совхозный свинарник.

 

Я помню тот сельскохозяйственный быт,

Сходящий на нет постепенно:

Коровник заброшен. Курятник закрыт.

В канавах навоз по колено.

 

На нечерноземье полнейший развал

В его экономике хлипкой.

Но жили ребята – и каждый встречал

Другого надменной улыбкой.

 

Играли в индейцев и в Афганистан

В угодьях совхоза Менжинец.

И бегал за нами, скакал по пятам

Домашних животных зверинец:

 

Дворовые кошки, собаки, коты, –

Кто сдуру к нам под ноги вылез;

Мы брали их в плен и таскали в кусты,

Где – лучше б они не родились!

 

Известно, что дети – извечное зло;

Мы сами об этом не знали…

О пытках, конечно, и речи не шло,

Но – тискали, мучили, мяли.

 

И Мурка, и Берег, и Пуля, и Рекс

Терпели, – кто пикал-непикал, –

Покуда один не приехал к нам кекс

Из Икши, на время каникул.

 

Я помню то лето, тот месяц. Тот год,

Оставил свинцовый осадок.

У Мурки тогда появился приплод –

Клубок разношёрстных котяток.

 

Я был из ребят самым младшим в гурьбе,

Не знал ни порядков, ни правил…

Тот кекс поначалу был сам по себе,

Что быстро в дальнейшем исправил.

 

В ребячьих забавах, похожих на бой,

Обид предостаточно кровных.

И вот мы однажды забрались гурьбой

В заброшенный старый коровник.

 

Тот икшинский кекс походил-побродил

Средь автокормушек и бочек,

И вдруг под одну пятерню запустил

И вынул пищащий комочек.

 

Он чуть помяукал, потом замолчал,

И замер в руке без протеста.

От Мурки котёнок. Но как он попал

В такое пропащее место?

 

Тот икшинский крикнул, рисуясь: «Ага! –

Котёнка вертя перед всеми, –

Прощай, мой товарищ, мой верный слуга,

Расстаться настало нам время!»

 

Я даже не понял, что эти слова  –

Цитата из школьной программы…

Но видел, как бьётся в руке голова

С раскрытыми в страхе глазами.

 

Как будто сработал условный рефлекс:

Свободной рукой, по сноровке,

Достал из кармана тот икшинский кекс,

Моток эластичной верёвки.

 

Широкую быстро связали петлю,

Котёнку на горло надели…

Мне вдруг наяву показалось, что сплю…

Вокруг совещались, галдели…

 

Ещё поразил удивительный факт, –

Я, можно сказать, обезумел, –

Когда нацепили петлю на косяк,

Котёнок – не сдался, не умер:

……………………………

 

Когда добивали камнями его,

Я, сорванным голосом, тонким,

«Не надо! – кричал, – ну зачем, для чего?!»

И плакал потом над котёнком.

 

Наверное, старость. Моральный износ.

Простите, как бзик и причуду.

……………………………

Пускай я умру под забором, как пёс,

Но этого я не забуду.

 

* * *

 

Надоело ныть,

Проклинать судьбу,

В Петербурге жить –

Словно спать в гробу.

Там стихи читал,

Удивляя люд:

Как всегда – мечтал,

Что меня поймут.

Подвели друзья

Светлолицые:

Не прошёл в князья –

Эх, провинция!

 

Надоело ныть,

Чепуху молоть,

Эту ночь прожить

Помоги, Господь.

Я за жизнь боюсь,

За твою рабу,

За Москву – чей груз

На моём горбу,

За безумный свет

Всех её огней

И за десять лет,

Что живу не в ней.

 

Я смотрю давно

На другой фасад:

Вот опять окно,

Где опять не спят.

Я живу в Крыму,

Я стою внизу –

Подойди к окну,

Урони слезу.

Вот и вся моя

Предыстория.

Отпусти меня,

Евпатория!

 

Ой ты гой еси

 

Ой ты гой еси, русофилочка, за столом сидишь, как побитая;

В огурец вошла криво вилочка, брага пенная – блядовитая

Сарафан цветной весь изгваздала; подсластив рассол пепси-колою,

Женихам своим ты отказ дала, к сватам вышедши с жопой голою.

 

Затянув кушак, закатав рукав, как баран боднув сдуру ярочку,

Три «дорожки» враз с кулака убрав, с покемонами скушав «марочку», –

То ли молишься, то ли злобствуешь среди гомона полупьяного, –

Ой ты гой еси, юдофобствуешь под Бердяева и Розанова.

 

А сестра твоя (нынче бывшая!) в НАТО грозное слёзно просится.

Ты в раскладе сём – вечно лишняя, миротворица, богоносица.

Вся на улицы злоба выльется, в центре города разукрашенном –

Гости зарятся, стройка ширится, и талиб сидит в кране башенном.

 

В лентах блогеры пишут набело о Святой Руси речи куцые;

Ты б пожгла ещё, ты б пограбила – жалко, кончилась РЕВОЛЮЦИЯ.

Извини, мин херц, danke schon, камрад, не собраться нам больше с силами,

Где цветы цвели – ковыли торчат, поебень-трава над могилами.

 

Прикури косяк, накати стакан, изойди тоской приворотною,

Нам с тобою жить поперёк дехкан, словно Вечный Жид с чёрной сотнею;

Отворив сезам, обойдя посты, заметая след по фарватеру:

– Баяртай, кампан! Вот и все понты, – как сказал Чучхе Сухе-Батору.

 

Так забей на всё, не гони волну, не гуляй селом в неприкаянных…

Обними коня, накорми жену, перекрой трубу на окраинах,

Чтобы знали все, чтоб и стар, и млад, перебрались в рай, как по досточке;

Чтобы реял стяг и звенел булат, и каблук давил вражьи косточки.

 

* * *

 

От повтора к повтору, зная всё наперед…

Проповедует хору трудодни Гесиод.

 

Я, не видевший Рима, не понявший Москвы,

Говорю тебе прямо, без прикрас и ботвы:

 

Каждый вдох (или выдох), как на сломе эпох;

Между делом проидох и тщету обретох.

 

Словно жил не по правде, разеваючи клюв,

Как дырявые лапти, Dr. Martens обув.

 

На витрины глазея, оскользаясь на льду,

По гламурной Москве я, как по Риму, бреду.

 

Переменится климат. Повторятся стихи.

Нас по-доброму примут, несмотря на грехи.

 

Невзирая на лица, всех, кто избран и зван;

Я хочу возвратиться, как последний баклан.

 

Как последняя сука – инфернальный, больной!..

В этом мире разлука – лишь прообраз иной.

 

Только так, не иначе. Захожу я во двор –

С туеском от Versace и в лаптях от Dior.

 

В пиджачке от Trussardi, как большое дитя…

Мне до Рима по карте два огромных лаптя.

 

В безвоздушном пространстве надо мной, как всегда,

По-церковнославянски догорает звезда.

 

Мне бы сил поимети, дабы не лебезя,

Жить и жить бы на свете, но, наверно, нельзя.

 

Идут белые снеги (а по-русски снега),

Оглянусь я во гневе, а кругом хуерга.

 

Это грустная шутка. Как сказал бы пиит:

На прощанье – ни звука; только хор Аонид.

 

Но непереводимо хор по фене поёт,

Что не видел ни Рима, ни Москвы Гесиод;

 

Что отныне не днями измеряется труд;

Идут снеги над нами (а по-русски идут) –

 

Без ботвы и разбору, без прикрас и забот;

От повтора к повтору, зная всё наперёд.

 

* * *

 

Отделилась Малая, отделилась Белая,

Занялась Великая глупой суетой.

Зарядив Калашников, с парой однокашников

Вышел в степь донецкую парень молодой.

 

Не за долю малую, вызволяя Малую, –

Из сердечной склонности, танковой дугой, –

Изничтожить ватников, с группою соратников,

Им навстречу двинулся паренёк другой.

 

Никому не нужные люди безоружные

В этот раз не кинулись скопом на броню.

Сколько их ни выяви, добровольцев в Киеве

Явно недостаточно дать отпор Кремлю.

 

Веруя в красивости, с жаждой справедливости,

Многие по трезвости, кто-то под хмельком,

Кучно, со товарищи, резко, угрожающе

В чистом поле встретились парень с пареньком.

 

Было то под Горловкой или под Дебальцево,

Может, под Широкино… Было! – ну и что ж? –

Ничего хорошего – продали задёшево

Паренька из Киева и другого тож.

 

Там на шахте угольной воздух перерубленный,

Техника горящая, крошево и жесть.

Злого, непостижного, возлюбите ближнего!

Украинца, русского – всех что ни на есть.

 

Оба, в общем, славные, парни православные,

Как лежится вместе вам во поле вдвоём?

Спят курганы тёмные, солнцем опалённые,

Тишина над Киевом, тихо над Кремлём.

 

Открытое письмо

 

Здесь день за днём проходит, словно в сказке;

И волны, взяв купальщиков в тиски,

Заносят их – орущих по-еблански –

За волнорез и ржавые буйки.

 

Желая жить духовно, не по свински,

И рифмы подбирая на ходу,

Отсюда убежал поэт Сельвинский,

В каком-то незапамятном году.

 

Но здесь не бездуховный и пидовский,

Нудистский и кислотный Симеиз;

Тут выступал в курзале Маяковский!

Читал стихи про Ленина на бис.

 

Пускай пейзаж до боли одинаков:

Дома, песчаный берег, облака, –

Здесь побывал у родичей Булгаков

И написал рассказик для «Гудка».

 

Когда брожу один средь горлопанов,

И жду, когда закончится сезон,

Мне здесь везде мерещится Кабанов,

Хотя отсюда далеко Херсон.

 

Здесь каждый сантиметр на пляже продан,

Но всё равно: «Пожалуйте за вход!»

Кабанов – нет! – он не отсюда родом,

И, к сожаленью, в Киеве живёт.

 

Хоть здесь не украинская столица,

Но облака над городом тихи.

О, небо, небо, ты мне будешь сниться,

Как иногда Кабанова стихи.

 

На днях, боясь, что буду дурно понят,

Я вышел в Сеть с писанием одним…

Он мне в ЖЖ оставил добрый коммент,

Но в переписке мы не состоим.

 

Он в этом весь. Таким его запомни!

(Отзывчивым, воспевшим анашу…)

Он не пришлёт из Киева письмо мне;

Я из Москвы ему не напишу.

 

Но всё же нас, оправдывая риски,

Роднит язык – надёжа и оплот.

Я здесь живу, как хер евпаторийский;

А он как хер херсонский не живёт.

 

Поднаторев в издании журнала,

Который здесь не купишь никогда,

Он вызывает откликов немало;

Я помню, случай был тогда, когда

 

Ему пришлось в Колхиду прокатиться

На фестиваль поэзии… И тут,

Его назвали сразу – Кабанидзе (!);

Меня, бывает, Жукманом зовут.

 

Но это всё, я думаю, от скуки,

От неуменья пить, курить траву…

Москва, Москва, как много в этом звуке!..

Как он Херсон, покинул я Москву.

 

Когда мы в мир шагнём потусторонний,

Быть может, на последние LAVE,

Ему воздвигнут памятник в Херсоне.

Мне не поставят даже бюст в Москве.

 

Пусть горизонт окутывает дымка,

Но облака над городом светлы.

Кого забыл? Ах, Леся Украинка!

Нехай о ней балакают хохлы.

 

Я здесь живу. Пишу, стихи слагаю,

И к морю всякий раз иду, когда

В саду горит прекрасная звезда,

Названия которой я не знаю.

 

 

Патриотический романс

 

Почти ничего не осталось от той, что любила меня,

Быть может, лишь самая малость, какая-то, в общем, фигня;

Ничтожная жалкая доля от чувств, что питала она:

Навязчивый вкус алкоголя; рельеф обнажённого дна.

 

Мы зря перед Смертью трепещем, напрасно о близких скорбим;

Внизу, среди впадин и трещин, во тьме отступивших глубин

Доверчиво, просто, по-детски сказала, прощаясь, она:

«Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна».

 

Я век коротал в бессознанке, но чуял, как гад, каждый ход.

Прощание пьяной славянки запомнил без знания нот.

На смену большому запою приходит последний запой (?);

А мы остаёмся с тобою, а мы остаёмся с тобой

 

На самых тяжёлых работах во имя Крутого Бабла;

Я век проходил в идиотах; ты медленно рядышком шла.

Меняя своё на чужое, чужое опять на своё,

Мы вышли вдвоём из запоя... Почти не осталось её.

 

Щекой прижимаясь к отчизне, в себе проклиная раба,

Мы жили при социализме, а это такая судьба,

Когда ежедневную лажу гурьбой повсеместно творят...

И делают то, что прикажут, и действуют так, как велят.

 

Летят перелётные птицы по небу во множество стран,

Но мы не привыкли стремиться за ними... ты помнишь, как нам

Не часто решать дозволялось, в какие лететь ебеня?

Почти ничего не осталось от той, что любила меня.

 

Все трещины, впадины, ямки: рельеф обнажённого дна;

Прощание пьяной славянки; родная моя сторона;

Простые, но важные вещи – как воздух, как гемоглобин.

Мы зря перед Смертью трепещем, напрасно о близких скорбим.

 

Где рухнула первооснова, там нет никого, ничего:

Мы не полюбили чужого, но отдали часть своего.

Уверенно, гордо, красиво – не знаю, какого рожна:

«Таков нарратив позитива», – сказала, прощаясь, она.

 

Быть может, лишь самая малость – и кончится это кино:

Унылый столичный артхаус, типичное, в общем, говно,

Но нам от него не укрыться в осенней дали голубой,

Летят перелётные птицы, а мы остаёмся с тобой.

 

* * *

 

Поскольку горе не беда,

Его не замечай.

Прощай, и если навсегда,

То навсегда прощай.

 

Ложится день на тёмный дол,

Как Пушкин бы сказал.

Представь, что я давно ушёл

И без вести пропал.

 

Со мной проблем не перечесть;

Как с чистого листа –

Живи одна, живи как есть

И доживи до ста.

 

На тёмный дол ложится день.

За этот за размер –

Прости. Прости за дребедень

На аглицкий манер.

 

Мы друг для друга родились,

Чего бы кто ни врал,

Что я романтик, анархист

И амбисексуал.

 

Ты на порог со мною выдь

И возвратись назад;

С волками жить – по-волчьи выть, –

В народе говорят.

 

Сама из дома ни ногой, –

К чему базар-вокзал?

Нет, я не Байрон, я другой… –

Как Лермонтов сказал.

 

Зачем, терпила из терпил –

Вникал я или нет, –

Учитель в школе мне твердил:

«Погиб! Погиб поэт…»

 

Погиб? А может быть, ушёл?

Как все уйдут, как я… –

Какой вместительный глагол

В контексте бытия.

 

На этой родине и той,

Меняя имена,

Поэт, по сути, звук пустой

В любые времена.

 

Они ушли и нам туда –

Не знаю: в ад ли, в рай?

Прощай. И если навсегда,

То навсегда прощай.

 

Провинциальный роман (с)

 

Среди лая жучек и трезоров

Ночью, по дороге на вокзал,

Мастерицу виноватых взоров

Кто-то проституткой обозвал.

 

Здесь такое часто происходит –

В подворотнях, пьяные в дрова,

Так гнобят друг друга и изводят

Верные поклонники «Дом-2».

 

Но беду не развести руками

Если ты нечаянно свернул

В переулок, прямо за ларьками,

Где открыт последний ПБОЮЛ.

 

Там, тая недюжинную силу,

Собраны, слегка возбуждены,

Ожидают нового терпилу,

Местные, «с раёна», пацаны.

 

Впрочем, вру – не говорить пристрастно

Первый твой завет, постмодернист!

Здесь таких, настроенных опасно,

Нет как нет, давно перевелись.

 

Но не всем пока ещё по силам

Изменить себя и уберечь:

До сих пор барыжит «крокодилом»

Маленьких держательница плеч.

 

Но, глядишь, завяжет понемногу,

На траву и смеси перейдёт.

Молодым – везде у нас дорога,

Старикам – везде у нас почёт.

 

Если в рай ни чучелком, ни тушкой –

Будем жить, хватаясь за края:

Ты жива ещё, моя старушка?

Жив и я.

 

Пташечка

 

У коровы есть гнездо,

У верблюда дети.

Ты – мудо и я – мудо,

Мы одни на свете.

 

Много в городе дорог,

Катятся машины,

На асфальте голубок,

С отпечатком шины.

 

В колесе, за годом год,

Крутимся, как белки.

Прогоняет кошку кот

От её тарелки.

 

В облаках над голубком

Голубица кружит,

Да и кошка та с котом

Делится и дружит.

 

Неизбежность – от и до –

Нас сопровождает,

А корова вьёт гнездо

И верблюд рожает.

 

Ты – баран и я – баран,

Мы давно, как эти –

Пролетарии всех стран –

Дрочим в интернете.

 

Может, думаем, душа

Есть родная где-то:

Хорошим, блин, хороша,

Плохо, блин, одета.

 

Видя нашу тупизну

В поисках убогих,

Бог, чтоб выбрали одну,

Посылает многих.

 

Только-только ту да сю

Сложишь половинки, –

Глядь, участвуешь вовсю

В свингер-вечеринке.

 

И за то – гореть в аду

Нам с тобой, всецело! –

Во зелёном во саду

Пташечка пропела.

 

* * *

 

Ряды кариатид меж столиками в зале,

Где сцена, микрофон и рампа без огней;

Рояль был весь раскрыт, и струны в нём дрожали,

И подпевал тапёр всё глуше, всё пьяней.

 

Ты пела до зари, как канарейка в клетке

(Надеюсь, этот штамп читатели простят).

Бухали калдыри, визжали профурсетки,

И за двойным окном луной был полон сад.

 

Пока не пробил час, – в объедках рататуя

Танцующий в дыму ламбаду и фокстрот,

Излишне горячась, толкаясь и быкуя, –

Догуливал своё уралвагонзавод.

 

Сама себе закон, в слезах изнемогая,

Ты пела о любви – всё тише, всё слабей.

Гремя под потолком и жалости не зная,

Мне голос был – он звал: «Забудь её, забей!

 

Не будучи знаком ни шапочно, ни близко,

Ты думал, будет с ней и просто, и легко?»

Я отвечал кивком. «В притонах Сан-Франциско»

Наигрывал тапёр, как полный еbanko.

 

Тарам-тарам-тарам – в пылу цыганских арий

Поклонники её – соперники мои…

В саду был ресторан, за садом дельфинарий,

За ними порт и рейд, на рейде корабли.

 

И дела нет важней, чем выйти на поклоны;

Нет счастья, нет измен – есть только вечный драйв,

Есть рампа без огней и дама у колонны:

По виду (и вообще) – типичная sex-wife.

 

Под солнцем и луной не изменяя градус,

Не требуя любви и верности взамен,

Мелодией одной звучат печаль и радость…

Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.

 

Собачка

 

Где старая дачка – в канавах камыш:

– Собачка, собачка, куда ты бежишь? –

По тёмному лесу, средь русских равнин –

Чтоб взял тебя в пьесу писатель Куприн? –

Что он парижанке напишет одной? –

В изгнанье, в загранке, несчастный, больной.

 

Где старая дачка – среди лопухов,

Наверно, собачка, ты ищешь щенков? –

То дальше, то ближе – где погреб, где тын…

И плачет в Париже над пьесой Куприн.

Писатель, писатель, несчастный, больной,

Ах, как было б кстати вернуться домой!

 

Отчизна во мраке. Но дело не в том:

Там есть у собаки свой собственный дом;

Где любят и знают, где пища и кров,

Но где отнимают и топят щенков.

Россия вернётся! Чуть-чуть потерпи:

В ней только придётся сидеть на цепи.

 

Как злая подачка – свободный Париж!

Собачка, собачка, куда ты бежишь?

В базилике месса: орган, огоньки…

Закончена пьеса – четыре строки.

Пальтишко из нанки. На лестнице – темь.

И той парижанке лет шесть или семь.

 

Усталый, застывший,– когда дописал, –

Сосед, что «из бывших», прочёл и сказал:

«Вам стало бы лучше средь русских дорог,

А здесь вы – заблудший, несчастный щенок.

Там, правда, в овине, на заднем дворе,

Их топят слепыми в помойном ведре».

 

Сам полуослепший и полунемой,

Ты знаешь, где легче – давай-ка домой!

В Россию, обратно, тоски не тая…

Ответит – приватно – собачка твоя,

(Чтоб стало понятно – ужу и ежу):

– Куда я бежу, никому не скажу.

 

* * *

 

Стал похож на пидараса:

Тет-а-тет и визави;

Мясом тыкать в чьё-то мясо

Стало скучно без любви.

То же самое и в группе:

Мало-мальской и большой!..

Это – как вариться в супе

По согласию с лапшой.

 

Ты одна сидишь в буфете,

Занимая стол и стул,

О таких как ты в инете

Прямо пишут: ябывдул.

Но сейчас – такое бесит! –

Я от этого устал;

А тому назад лет десять –

Это я и написал.

 

Нас любовь за гробом встретит

Или выход в пустоту?

Мой костёр в тумане светит,

Искры гаснут на лету.

Я не знаю: мало ль, много ль

Нам испытывать Судьбу?

Нет ответа. Только Гоголь,

Перевёрнутый в гробу! –

 

Это тоже я когда-то

Написал на веб-портал –

Кто-нибудь читал, ребята?

Кто-то помнит, где читал?

С молодым энтузиазмом

И с любовью! – смех и грех! –

Я писал о самом разном –

Вы читали?! Ну вас всех!..

 

Больше так писать не стану,

А напишется – сотру!

Места нет в стихах туману –

Ни туману, ни костру!

Не с любовью поднебесье –

Равнодушная земля –

Весь умру или не весь я,

Примет полностью меня.

 

 

* * *

 

Страдал одним, а умер от другого

Средь медсестёр, напоминавших бикс.

Вначале, может быть, и было Слово,

Но в тишине пересекают Стикс.

 

Конечно, потрясение и горе,

Но если чистой правды не скрывать, –

Когда пришли прощаться в крематорий,

Над гробом было нечего сказать.

 

Любил, бухал, да так, что чуть однажды

Не сел в тюрьму... опять: любил, бухал.

Писал стишки, но без духовной жажды,

А значит, зря и плохо их писал.

 

Над гробом только те, кто знали лично, –

Собрались, чтобы головы склонить,

Всего пять человек – симптоматично –

Хотя, чего теперь судить-рядить.

 

С цветов снимали долго упаковку,

Но места мало заняли цветы…

И потому всем сделалось неловко,

Когда сажали крышку на болты.

 

Перед закрытой этой домовиной,

Пред тем как гроб опустится в подвал,

Немыслимый и несопоставимый –

Я наш союз в деталях вспоминал.

 

Как мы гуляли ночи до рассвета,

Как бабами менялись невзначай…

Он подарил мне как-то томик Фета

И надписал: «Читай и не скучай».

 

Он спорил о стихах со мной упрямо,

Вооружённый зреньем узких ос.

Но Фет не доставлял, а Мандельштама

В ту пору мне прочесть не довелось.

 

Я даже не врубился, как сумел он,

И не заметил даже – ну и ну! –

Как он легко и как бы между делом,

Увёл мою законную жену.

 

Страдал одним, а умер от другого,–

Не вынес скачки бешеной Пегас.

Вначале – я уверен – было Слово,

Но это Слово было не о нас.

 

Он прожил жизнь легко и контркультурно,

Местами жмот, местами вертопрах.

Ещё чуть-чуть и дальше – только урна,

С каким-нибудь: «Покойся, милый прах…»

 

Мы за ворота выбрались сутуло,

Но кто-то оглянулся, посмотрел, –

Как будто сталью сердце полоснуло:

Там человек сгорел.

 

* * *

 

Текла за дачей Истра, где мы ходили в лес

С актрисою, что быстро теряет интерес.

 

Она жила театром и творчеством жила;

Река огнём закатным горела и текла.

 

«Утиная охота» на сцене шла тогда:

Работа есть работа, работа есть всегда.

 

И, вечности заложник у времени в плену,

Я в позах всевозможных с актрисой шёл ко дну.

 

В ней даже Божья искра была как тяжкий крест.

И наврала, что быстро теряет интерес.

 

Да, это было что-то! Но было так давно:

«Утиная охота» – унылое говно.

 

Как догорали чисто закатные тона!

Текла за дачей Истра, а может быть, Шексна?

 

В стремлении понятном к искусству, не со зла,

Она жила театром, где каждому дала.

 

Представьте себе, представьте себе,

Где каждому дала!

 

Ещё строка – и точка – достаточно о ней.

Была бы только ночка, да ночка потемней.

 

* * *

 

Тот человек, что подобрал котёнка,

Когда за гаражами падал снег,

Натурой был возвышенной и тонкой

И сложный был, по сути, человек.

Вились снежинки, медленно паря,

В люминесцентном свете фонаря.

 

Из-под ворот – ободранный, субтильный –

Котёнок к человеку подошёл,

И назван был со временем Матильдой,

Когда его определили пол.

Живя с людьми, мяукающий звонко

Всегда получит миску молока, –

Не знаю, как отсутствие ребёнка,

Но друга заместит наверняка.

Любил людей, но был с причудой зверь:

Сбегал в подъезд, лишь приоткроют дверь.

 

Тот человек – в большом был да и в малом –

Одновременно: жертва и злодей;

Считал себя, конечно, либералом

И не любил, как следствие, людей.

– Мы как в плену! Бессмысленно геройство!

За нами не пойдёт на брата брат!

Свои тираноборческие свойства

Утратил основной электорат… –

Так думал он, блуждая по кустам,

Когда искал Матильду тут и там.

 

Но жить рабом, каким-то унтерменшем –

В родной стране! – он будет – оттого,

Что полюбил одну из русских женщин –

Ту, что на днях оставила его.

– Она ушла! Скажите-ка, на милость!

Таким вот, как она, благодаря,

Тут со страной любви не получилось!.. –

Так думал он, страдая втихаря

Среди дворов, на каждом повороте

Топчась и подзывая: «Мотя! Мотя!»

 

Не слишком полагаясь на возможность

Возврата либеральных конъюнктур,

Он материл возвышенность и сложность                                     

Своей наитончайшей из натур.

На старый – весь затоптанный, помятый –

За гаражами выпал новый снег.

– Мы как в плену! Повсюду ебанаты! –

Так думал тот несчастный человек,

Себя пытаясь честно обмануть,

Что, может, всё получится вернуть.

 

Но был момент, когда ему приснилось,

Что с женщиной возобновилась связь;

И со страной любовь восстановилась;

Вернулось всё… Матильда не нашлась.

 

* * *

 

Чем больше толерантности в столице,

Тем меньше в ней России и Москвы.

 

* * *

 

Чужие – толкутся в передней,

Рыдают на кухне – свои.

Она умирает последней

Без Веры пожив и Любви.

Одна умирает, другая!

Туда, где места их пусты,

Свобода приходит нагая,

Бросая на сердце цветы.

 

Когда на поминках на славу

Невестка хлебнёт и свекровь,

Затянут в слезах Окуджаву

Про Веру, Надежду, Любовь.

И пусть не на век, а на годы

Все точки расставят над «ё»,

Но истолкованье Свободы

У каждого будет своё.

 

По тёмным бредя коридорам,

Мы чувствуем внутренний свет!

Как жаль, что с тоской и укором

Напишет в изгнанье поэт:

«Какие прекрасные лица

И как безнадёжно бледны –

Наследник, императрица,

Четыре великих княжны».

 

Эпитафия

 

Души наших зверей будут ждать нас, дурных.

Кто средь них иудей? Эллин кто среди них?

Людям – ад или рай. Звери замерли тут…

Им нельзя через край. Люди там их не ждут.

 

* * *

 

Я напишу тебе стихи

Из глупой головы,

Чтоб пробивало на хи-хи

Как от дурман-травы,

Не той, что шмаль и ганджубас,

А той, что – белена;

Но та и эта, полюбас –

Эквивалент говна.

 

Всё потому, что месяц – май,

И я не то курю…

– Моя твоя не понимай!

Понятно. Повторю.

И паханы, и петухи

О смысле бытия

Слагают глупые стихи

Как многие, как я.

 

На них ушёл весь прошлый век

И этот век уйдёт.

Во тьме проклюнувшийся снег

На свет произойдёт;

Он будет падать с высоты

На сеть шоссейных лент,

Но это – как считаешь ты –

Говна эквивалент.

 

И я согласен. За говно,

За снег и за стихи

На стрелках трут давным-давно

Крутые и лохи.

И в этом есть прямой резон,

Пока не подрались…

Старинный вальс «Осенний сон»

Играет гармонист.

 

Под этот вальс в родном краю –

Чего бы ни хотел –

Я сорок девять лет курю

В сторонке не у дел.

Дурман-трава и ганджубас –

В забивке с табаком –

Идут четыре к трём, на раз,

В лесу прифронтовом.

 

Летит – разрежен, кособок –

Проклюнувшийся снег,

Что раньше стоил – коробок,

Сегодня стоит – чек.

В стихах, как в погребе, темно,

И, видно, потому

Давно известно, что говно –

Эквивалент всему.