Марина Гарбер

Марина Гарбер

Четвёртое измерение № 14 (362) от 11 мая 2016 года

Колыбельная для Джонни

* * *

 

Где тот январь, где холодок хвалёный,

Какой синоптик жмёт на тормоза?

Под белым цветом мается зелёный,

И от ворон шарахаются клёны,

Зажмуривая мокрые глаза.

 

В затопленных окопах вдоль дороги

Плывут по дну пустые челноки,

Знакомый вяз, сухой и колченогий,

Мне под ноги бросает некрологи,

Написанные наспех от руки.

 

По-люксембургски или по-немецки – 

Достать средневековые рожки,

Нахмуриться и пить глинтвейн соседский,

Пока пускает мальчик деревенский

По вывескам стеклянные снежки.

 

Антеннами прощупывая воду,

Дом-сом глядит замыленным глазком,

К нему дорога – пень через колоду,

Но кто-то здесь бродил, не зная броду,

Кромсая лёд бездушным каблуком.

 

И я пройду – сквозь лес, через границу,

Как нить в ушко, как веточка в петлицу

Сиреневая – этой ли зиме

Повелевать, где реять, где гнездиться,

В каких грехах расписываться мне!

 

Ложится снег – на плечи, на глаза мне,

Но вижу, как в задымленном окне,

Хватая соль свинцовыми губами,

Крестясь, старуха закрывает ставни

И исчезает в световом огне.

 

О, бытие на праздники скупое,

Мне не страшна глухая сторона –

Колодец, тын, телега на простое,

Бабаево, а может, Бологое –

Какой Адам давал вам имена?

 

Не тот ли мальчуган в краплёной шапке,

С сухим букетом веточек в руках,

Субтильный светомир на трёх китах, –

Он тоже нынче ощущает страх

И что-то видит в костяной охапке.

 

* * *

 

На скатерти – расплющенный изюм,

Обёртка серебрится, Кара-Кум

Скрипит на половицах, на ковре

Горит узор и плавится в костре.

А завтра утром будет Рождество,

А у неё под сердцем – волшебство, –

Так в сказках предваряются слова

Наивным, детским, изумлённым «а…».

 

Так будет вновь и много раз спустя:

Впервые поднимается дитя

И держится негреющей стены,

Где с небывалой высоты видны

Перегородки, ниши, потолки,

Извив оберегающей руки.

 

Кто нацарапал здесь карандашом

Упрямое «всё будет хорошо»?

Не будет опьяняющей вины

И головокружащей крутизны,

Стесняющей дыхание в спираль,

А только снег и белопастораль.

 

Она выходит утром на мороз,

Скрипящий и парной, молоковоз,

Срезая угол, комкает настил.

Зима – гримёрная, хранилище белил,

Красильня, кладовая леденцов,

Стеклянных петушков и бубенцов…

 

Протяжно дышит, словно нараспев,

За все века ничуть не постарев,

Ни седины не нажив, ни горба,

Не видит, как колышется судьба,

А только ветки да лебяжий пух –

Простой на вид и царственный на слух.

Животворящий женский эгоизм –

Умение не замечать кривизн…

И кутаясь в туман, как в простыню,

Вверх выдыхает зимнее «люблю»,

Двугласное, два дымчатых кольца,

Два ореола – Сына и Отца.

На тёплый выдох: «На ветру не стой» –

Вдох: «Вырасту и заслоню собой».

 

Рахиль

 

Сыну

 

Голову закинь, под облаками

Яркий пламень загорелся – маков,

Там чужие Исааку камни

Обживал задумчивый Иаков,

Медленно, по капле, терпеливо,

Как в светильник заливают масло, –

Почему же дальнее огниво

Зажигалось и повторно гасло?

 

Почему стоящую напротив

Вечные не мучают вопросы?

Будто знает, сбудется Иосиф,

Предпоследний, огненноволосый.

Будто шьёт пожизненное платье

Из холодных листьев иван-чая –

Так живут среди царей и братьев,

Задыхаясь, а потом прощая.

 

Не спасёт от зарева, от плена,

Лишь отчаянно всплеснёт руками,

От себя дойти до Вифлеема

Ей не хватит травянистой ткани.

В женственном движении, во взмахе –

Недолёт, безудержен и краток:

Будут разноцветные рубахи

Да снопы, клонящиеся на бок.

 

Будут жены – лии, зелфы, валлы –

Без тепла, без трепетного света,

Лишь кремня удары о кресало…

А она – всю жизнь смотрела этот

Странный сон, как в животе колодца,

Озаряя каменное тело,

Восходило маленькое солнце –

И горело, Боже, как горело!

 

(не)детский триптих

 

1

У меня есть дочь – умна, добра и послушна,

Не умеет давать сдачи, даже когда это нужно,

Может лишь плакать, очень тихо или очень громко,

Теребя рукав или от юбки тесёмку.

Я её не жалею. Я вообще этого не умею.

Другое дело, пожалеть чужого,

Замёрзшую птицу, или, скажем, дворнягу, –

Чужому отдашь малость, и ему покажется много,

А родному жалость, как в жару и жажду – пустую флягу.

Я ее не учу давать сдачи, не учу мириться,

Не говорю банальностей, вроде «с ближним нужно делиться»,

Пусть она в свои пять набивает синяки и шишки.

Будет крепче? Вряд ли... Я ей читаю книжки:

Про хорошего мальчика, про плохого...

Ей почему-то нравятся только плохие.

Ей, наверно, их жаль, и это – осколок родного,

Битое зеркало... А стихи ей

Не читаю – зачем торопить душу

Туда, где ещё одиноче, чем ветру в стужу?..

 

2

Мой сын годовалый пытается встать и дойти

От этой стены до вон той неподвижной коробки,

Но он, торопясь, спотыкается на полпути

И падает на пол – глазастый, весёлый, неловкий.

Пока он идёт, я пророчу ему Ватерлоо –

Такие победы, что пятятся наполеоны,

Я верю в него, и молюсь, чтоб ему повезло,

И вижу: трубач на коне, золотые погоны...

Но что его ждет? Сколько раз с вороного коня

Он ниц упадет, чтобы встать или чтобы почить

На чьей-то войне, далеко-далеко от меня?

Схватить его за руку и никуда не пустить?

Вкус крови? Победы ли – тоже с кровинкою – смак?

Когда, спотыкаясь о погремушку свою,

Он падает, падает – быстро и медленно так,

А я, закрывая глаза, не ловлю, не ловлю...

 

3

Дочь отпущу любить.

Сына отпущу воевать.

Я не знаю, кого винить,

Я, наверно, плохая мать.

Я не учу их доверию,

Боясь звука собственной фальши.

Детство – это преддверие:

Отворишь, и не знаешь, что дальше.

Я не учу их свободе, тоже

Часто тождественной одиночеству.

Вот они и льнут ко мне второй кожей,

Вьют из меня то, что им хочется.

Говорят, что мать – поводырь в пути,

Говорят, детей нужно учить спиной.

А я не учу, так как не знаю, куда идти,

То есть учу одному: не стоит идти за мной.

 

* * *

 

Кирпичный угол, резкий поворот,

двор-книга, во дворе – Оле Лукойе,

и отдано под сад и огород

ещё дымящееся поле боя.

 

Мука в мешке, и мне на пальтецо

снег сыпется и сыпется сквозь сито,   

так облака вонзаются в лицо

и в голову под котелком Магритта.

 

Я захожу в стеклянные сады

и на стволы бросаю отраженья,

чтоб составлять вишневые ряды

в зеркальные слова и предложенья,

 

чтоб после лепетали «красота»

не отмерзающие снегочеловеки.

Но я груба и речь моя проста,

как ниточка, сшивающая веки

 

обычных обывателей – так Дант

их жадные глаза колол иглою!

Снег – это снег, стремительный диктант:

-жи/-ши, дыши… Вдыхай, что Дафнис Хлою,

 

весь этот город, зимний кавардак,

холодный, как пальто с плеча чужого,

как брошенный просящему пятак,

в глухой сугроб сорвавшееся слово

 

с прозрачной ветки – смелется потом

в сухой остаток в чреве кофемолки,

так в январе хрустят под каблуком

шары и прошлогодние иголки.

 

«Во времени потеряна в себе» –

проставь же, ради Бога, запятые!

Здесь статуя играет на трубе,

там высятся надгробия литые,

 

здесь гробовая тишина, доска,

венки, скупые слезы по отчизне,

там крошит невесомая рука –

на лепестки – пластмассовые жизни.

 

Лукойе брызжет сладким молоком –

о, детский чудодейственный наркотик! –

и я дышу легко и глубоко,

вперяясь во вращающийся зонтик.

 

Здесь влажное и липкое зовут

ничем иным, как светом и любовью,

там «я смеюсь не я» – печальный шут

с тревожным ртом и подведенной бровью.

 

* * *

 

Петух на крыше прокричит отбой,

На западном витке качнётся поезд

И выпорхнет из подземелья. Но из

Чужбин – какую выберем с тобой?

 

Ведь у меня в запасе есть слова,

За пазухой, во внутреннем кармане,

Они сквозь швы влетают в рукава

И светятся, как лампочки в чулане.

 

Они теснятся птицами в ночи,

И каждый взмах – тяжёл, неповоротлив,

Глазастые домóвые сычи

Из глубины дремучей подворотни,

 

Когтями извлекают из того,

Что мы с тобой назвать не можем сами, –

Как вдоль стены плывет мое пальто

И судорожно машет рукавами,

 

Как будто сыплет в тёплый чернозем

Деревни в европейском захолустье

Вчерашний хлеб, исклёванный дождём,

Дающий всходы в этом месте пусте:

 

«Смоковница», «крапива», «молочай»,

И «рокамболь» из чеснока и лука,

В подкладке шелестящее «прощай»,

Под воротом – рукастое «разлука»,

 

Припрятанное тканью про запас,

Стежком скреплённое, сквозное «или-или»,

А также «дом», но это – не про нас, 

Его мы никогда не полюбили.

 

* * *

 

Италия, прости!

А. Кушнер

 

Намокшее афишное рядно,

Двоится вечер в лужах темно-синих,

Мальчишки выбегают из кино,

Боккаччо вознося и Пазолини,

Залюбленные мамины сынки,

Пропахшие младенчеством и домом,

Их руки-в-брюки – словно черенки,

Торчащие из брюха чернозема.

 

Италия, ты снилась мне вчера!

Над Каракаллой медленные кони,

Разрозненные звуки со двора,

Липучие, как мокрые ладони,

Трастевере обшарпанный уют,

Где ангелы, остерегаясь света,

Под низкими карнизами снуют,

Проворнее, чем ящерицы Фета.

 

На высоте песочных этажей –

Дневного солнца хлопковые пятна –

На детях, не доросших до мужей,

На матерях, суровых и опрятных,

На выцветших до времени отцах,

Таинственных, как Феникс-Калиостро,

Которых поминают лишь в сердцах

Да на ночь повторяя «Padre nostro».

 

Ты снилась мне – Италия, прости! –

Беспомощной и вышедшей из моды,

Вдоль талии, вокруг твоей оси

Вращались колесницы и подводы,

Воздушной, ускользающей из рук,

Нетронутой ни Гоголем, ни Блоком,

Такую брать любовью на испуг –

Что девочку – преступно и жестоко.

 

Так долго длилась – десять дней подряд,

Как в том кино, где в предпоследней части

Святые люди с Богом говорят

На языке страдательных причастий…

А мальчики? Им снился травокос,           

Постель в хлеву для будущих скитальцев,

И ты касалась скошенных волос

Бесчувственными кончиками пальцев.

 

Колыбельная для Джонни

 

1

Где-то в Дакоте бизоны жуют траву,

Райское ранчо, прерия, верный пёс,

Позднее солнце похоже на булаву,

К мысли от чувства – пять необъятных вёрст.

 

Свалены в угол просроченные дрова,

Крепкие вязанки на зиму навязал,

Солнечной охрой заляпаны рукава –

Хлеба и зрелищ? Касса, буфет, вокзал.

 

Бравые марши, оркестр в слезах, перрон,

Снежные шапки, пустые колокола,

Тушь под глазами, в воздухе пух, перо

Чёрного лебедя – да поперёк крыла.

 

Синий платочек, взмах дорогой руки,

Жарко в шинели, как сому на сковороде,

Там за горами резвятся клеветники

В клевере, то есть в сиреневой клевете.

 

Помнишь, сосед, повеса и шалопай,

Как-то увидев за изгородью оскал

Дикой собаки, просил тебя: «Не стреляй»?

Ты беспощадней и метче других стрелял.

 

Небо защитного цвета, роса на лбу, –

Трудно прижиться, ты скоро узнаешь сам,

Сколько патронов – на город, село, избу,

Сколько той нежити шастает по лесам.

 

Нежно билет в шершавой шуршит руке,

Поезд зажегся тысячей робких ламп,

Буквы качаются, stamp – закорючка – штамп,

Господи, на каком это языке?

 

В небо гудок протяжное тянет please,

Гаснет вокзала расцвеченное панно,

И под «Прощание американки» – вниз,

В узкий туннель, где даже в конце темно.

 

Джонни, о, Джонни, назавтра же быть беде!

Слышишь, Beach Boys за пятым поют углом

Что-то невнятное, что-то не о тебе:

«I am so broken, I wanna go home».*

 

2

 

Did they get you to trade your heroes for ghosts?**

Pink Floyd

 

Рок во время войны, ролл во время чумы –

Если мы спасены, это уже не мы.

Ветки пронзают бок, взгляд застилает дым –

Сказочный царь и бог любит тебя таким.

 

Так тебя изваял, чтоб отразить в зрачках

Пойманные поля, освобождённый страх,

Соль в волосах, провал, хлопок шуршащих тел – 

Главное, чтоб ты знал, как он тебя жалел.

 

Чтоб доносилась речь с ангельской высоты:

На полушаге лечь! На полувздохе рты!

Будет ему солдат сыном и храбрецом,

Мы – из его палат – все на одно лицо.

 

Гаснет, как сын в отце, свет, загорожен мной,

Там, в земляном дворце буду тебе женой.

Примет могила-мать, но, отходя ко сну,

Сможешь ли обменять славу на тишину?

 

Ворох сухих сердец ветер сметет метлой,

Резкий, как Dire Straits, розовый, как Pink Floyd.

Звуки влетают в рот, нёбо твоё скобля –

Ты это или тот, что застрелил тебя?

 

_____

* «Я сломан, я хочу домой» (англ.), Beach Boys.

** «Заставили ли тебя обменять твоих героев на призраков?» (англ.), Pink Floyd, «Wish you were here».