Михаэль Шерб

Михаэль Шерб

Четвёртое измерение № 15 (543) от 21 мая 2021 года

К концу карантинной весны

* * *

 

Приснилось мне, что ты ещё жива,

Слова, как прошлогодняя трава,

Упорно прорастали между нами,

Но мы их недоверием сжигали.

В пылающих аккордах Окуджавы

Лизал их немоты язык шершавый,

Испепелял их огненный прибой.

Но как же было холодно с тобой!

 

Мне холодно с тобой, тоскливо, скучно,

Здесь всё мертво, трава – и та бездушна,

Нема, как чёрно-белое кино,

Бескрыла, как без форточки окно.

 

Но я смотрел на дождь волос косых,

И слушал литанию ног босых,

И вспоминал, питомец шлакоблока,

Как, утопив в болотце томик Блока,

Склонившись долу, из копытца пил,

И пел, таская рифмы на распил,

Чтобы согреть нелепым костерком

Тебя, себя и наш обширный дом.

 

Блестел зеркальный омут телефона,

Прощальных взглядов множилась саркома,

Шёл изо рта дыхания снежок,

Катился на пол катышек-смешок, –

Пока смешок под стол я заметал,

Снежок ковёр позёмкой заметал.

 

Не обвиняй, что я развёл пожар.

Зато ты помнишь, как была свежа

Душа травы, летящая над садом.

Твоя душа парила где-то рядом,

Лишь я, свернувшись на полу комком,

Свою в ковёр выхаркивал дымком.

 

И кто-то вопрошал через стекло:

«Ну что, тепло теперь тебе, тепло?»

 

париж

 

для Вероники Долиной

 

В Париже, одинок и на мели,

Я не искал улыбок Амели, –

Шатаясь, я по улицам шагал,

Разут и гол, как молодой Шагал.

 

В Париже zazовом, в Париже азнавурном,

Во чреве, взрезанном по-сутински, пурпурном,

С ухмылкой вспоминал иные дни:

При дефиците на Жоржетт и Жаннок,

Грузинки нам играли парижанок –

Как были убедительны они!

 

В Париже засранном, арабском и так далее,

Где я порвал последние сандалии,

Меж серыми камнями Пер Лашез,

Под взглядом сторожа, что с детства не был трезв,

Жуа де вивр, – там я пускался в пляс

По кладбищу, как будто это пляж –

Триумфом углеводов и белков

Я трясся над костями мёртвых львов.

 

В Париже жирном, нет, в Париже рыжем,

Ширнуться на Бранли прозрачным шприцем,

И умереть от передоза тайны

В крови парижской – платяной, платанной.

 

жемчужина

 

Распылю по комнате духи,

Чтобы о тебе напоминали,

Сочиню настенные стихи,

Каждый час чтоб время отбивали.

 

Не стучали ритм минутам вслед,

А умели строчкой сутки мерить,

Вместо звона издавая свет,

Тот, который написал Вермеер.

 

Нет ни букв, ни цифр в моих часах,

Как в морзянке – лишь тире и точки.

Тихий свет колеблется в зрачках,

Как жемчужный маятник на мочке.

 

оркестр

 

И вот, когда закончился галдёж,

Оркестр ощетинился, как ёж

И палочка садиста-дирижёра

Ему в живот вонзилась, словно нож.

 

Все в чёрном музыканты, как шахтёры,

Из толщи симфонических пород

Приборами из дерева и стали

Выпиливали самоцветы нот

И пригоршнями в тёмный зал бросали.

 

Мы с головой ныряли в эти груды:

Рубины, аметисты, изумруды,

Вдохнуть мешали, сдавливали грудь,

Но духовые, мундштуки продув,

Вливали в уши торжество и жалость,

И душам соблазнительным казалось

В грядущее запрыгнуть на ходу.

 

Мы к небу поднимались на волне,

Под переливы флейты и кларнета,

И золочённый чайничек рассвета

Кипел вдали на медленном огне.

 

метаморфоза

 

Я сам – мольбой, стремившейся наружу,

Или мечом небесный есаул

Перегородку тонкую разрушил

И душу, как рубашку, распахнул?

 

Мне затопило грудь таким потоком, –

Что было удержать невмоготу, –

Не Бог, но упование на Бога

Волною заливало пустоту.

 

Я грудью разрывал тугие гроздья

На ледяные ягоды огня.

Не я летел: стремительно и грозно

Вселенная летела сквозь меня.

 

Я был цветком и ледяною глыбой,

И пылью, и потоками грозы,

И светом был, и ароматом липы,

И бронзовой сетчаткой стрекозы.

 

Был рифмами в своих стихотвореньях,

Был страхом и любовью, был тобой,

И в череде невольных превращений

Я ощутил свободу и покой.

 

карантинное детство

 

Подождите немного. Совсем ведь немного осталось,

И пройдут карантинные дни.

И уйдут неизвестность и страх, и вернётся усталость,

И тогда мы поймём наконец-то, что были они

Из счастливейших дней нашей жизни, нежданным наследством,

Неожиданным детством,

Когда неизвестный Большой

Разрешил насладиться последней бесснежной весной,

Повелел нам остаться в закрытом снаружи дому,

Опасаясь чего-то, понятного только ему.

 

И тогда, оказавшись как будто в далёкой эпохе

Безнаказанных шалостей, мы

Под взаимные охи и вздохи,

Про себя восторгаясь, что пали бесплотные стены тюрьмы,

Возмущались притворно, грустили и били на жалость,

Но взахлёб наслаждались

Пёстрой вольницей жизни. Избавлены от кутерьмы,

От сети обязательств,

От рваной котомки работы,

Мы бездумно бросались

В запретные водовороты

Наших снов сокровенных, подавленных наших желаний,

В полусонное счастье совместных закатных камланий.

 

Мы заплатим за всё –

За отсутствие пут и оков,

Мы заплатим за всё –

До зияющих ртов кошельков,

До шершавости рук,

Неспособных держаться за грани обрыва,

До потёртости брюк

Мы заплатим – и скажем спасибо!

 

Мы заплатим за всё, и с лихвою заплатим – потом.

А пока пусть весна прорывается сквозь чернозём

Наших жизней, сквозь лица, сквозь наши нелепые сны.

Карантинное детство продлится. К концу карантинной весны

Мы почти что больны и едва ли способны ходить,

Но уже созидаем миры, – и они высыпают, как сыпь

На сияющей коже грядущих неведомых дней.

Карантинное детство – взросление новых людей.

 

молитва

 

Мы все – поселенцы колоний,

прибрежных песков детвора.

Здесь строится дом на ладони,

там речка течёт со двора.

Огнём пожирается небыль

(обуглены в книге края),

И там начинается небо,

где кончилась шея моя.

 

Пусть будет шиповник пурпурным,

усатым и добрым – пастух,

Пусть музыка будет бравурной

под яблочный стук-перестук.

Пускай расстилается местность,

где воля Твоя на Земле,

Где взгляд наведётся на резкость –

там имя святится Твое.

 

Под дождь, по дорогам идущий,

прохлады и отдыха тень

Нам даждь, словно хлеб наш насущный,

на этот и каждый наш день.

Ушедшим – да светит свеча им,

простится и плоть им, и кровь,

Как мы, сокрушившись, прощаем

несчастных своих должников.

 

Стирает бельё Навсикая,

от пены разбухла струя,

А я для неё натаскаю

сто строчек из небытия.

Чтоб не было смыслам предела,

и звук – словно свет на лугах.

Чтоб каждая строчка хрустела,

как хворост в огне, на губах.

 

опоздал

 

Пахнут тускло и лекарственно

В школьной книге клёст и ель,

И скользит походкой царственной

Прописная буква «л».

 

«Ох, давление высокое!

Двести тридцать, надо сбить!»

Наш сосед, Абрам Исаакович,

Просит чайник вскипятить.

 

Значит, ноги будет парить он.

Так бывало много раз:

Стул поставит на линолеум,

А ступни поставит в таз,

 

И закатит брюки тщательно,

Примостится на краю,

И направит в таз из чайника

Кипячённую струю.

 

Закрываю книжку школьную, –

Клёст и ёлка подождут, –

И на кухню коммунальную

Чайник вскипятить иду.

 

Возвратился я с искомым,

А в дверях – базар-вокзал,

Жу-жу-жу, как насекомые…

Что ж, понятно, опоздал…

 

бременские

 

Летит по небу солнца палица

Быстрее, чем метеорит.

Весна бутоном каждым хвалится, –

Создай такой же, повтори!

 

Я у киоска за мороженым

Стою со стайкою девчат,

Зачем их мышцы икроножные

Ласкает мой бесстыжий взгляд?

 

Того гляди, стекло расколется

И брызнет женским хохотком.

Вспорхнёт душа моя на звонницу

Прокукарекать петухом.

 

Она взлетит над узкой улицей,

И тени станут не видны,

Три раза прокричит, покрутится

На все четыре стороны.

 

Завоет псина одинокая,

Кот ляжет на крыльцо ничком,

И ослик по камням процокает

Копытом, словно каблучком.

 

Потом часы пробьют безвременье

И вновь настанет тишина,

Но я запомню этих, бременских,

С кем даже старость не страшна.

 

слияние

 

Знаете, почему у меня хорошее настроение?

Потому что после чумы и землетрясения

В наших телах наконец-то стали расти растения!

 

Да-да, приживаются массово и с лёгкостью

Заменяют бронхи, трахею и лёгкие,

 

Подают кислород по стеблям прямо к нейронным синапсам,

Зеленеют внутри, занимаются фотосинтезом.

 

Вместо лёгких у почтальона теперь – кленовая крона,

У соседа-пенсионера – мимоза,

А у моей парикмахерши – расцвела роза,

И когда она начинает на жизнь роптать,

Лепестки вылетают у неё изо рта.

 

Совершенно бессмысленно стало вызывать кого-либо на дуэль.

Ну, прострелишь берёзу, или, к примеру, ель,

А у ней ещё сотни здоровых зелёных ветвей,

Даже укус комариный – и то больней.

 

Ну а ежели вырастить в лёгких куст олеандра,

Можно в открытом космосе жить без скафандра,

Навсегда позабыв про вдох и, тем более, выдох,

Озирать пол-Земли, наслаждаясь чудесным видом.

 

Или вот к слиянию еще одна мотивация –

Представьте, насколько приятнее станет нам целоваться,

Дыша ароматами мяты, сандала и туи,

О, Боже, какие будут прекрасные поцелуи,

Когда целуются не губами да языками,

А только ветками, листьями и стеблями!

 

самоидентификация

 

Еврей ли я? Я скрип дверей,

Талит, наброшенный на тело,

Свет местечковых фонарей,

Камней коснувшийся несмело.

 

Я украинец? Счастлив я

В краю, где степь впадает в море,

Но если выстрелить в меня

Из раны брызнет кровь, не мова.

 

Я русский? Выживший мертвец,

Как Пётр, среди голландских мельниц

Несу Империи венец.

Иль немец я? Пожалуй, немец.

 

Я чёрный пиксель на бумаге,

Неистребимый, как ковид.

Один мой дед дошёл до Праги,

Другой под Севою убит.

 

Я дом и странник у порога,

Песок и космос, сок и жмых.

Я, как и ты, творенье Бога,

Того, который Бог живых.

 

накануне

 

Вокзал хранит бомжа, как книжку – переплёт.

Клён ветку отлежал – и веткою трясёт.

С утра идёт снежок, хотя повсюду плюс,

Летит под сапожок, нелеп, но чист и густ.

 

Сотрудница стучит по плиткам каблуком.

Померк рекламный щит, зачитанный зрачком.

Над крышами летит дымок из дымохода,

Стремящийся в зенит, как гелий и свобода.

 

Хотел бы так и я смотреть со стороны

На наши жития, которые странны,

Их пальцами сминать, как шарики попкорна,

А не запоминать бесстрастно и подробно.

 

Мне убедиться бы хотелось напоследок

Что от любой судьбы остался только слепок,

Что всё сгорело зря или прогнило втуне.

По правде говоря, мы жили накануне.

 

Пусть будет каждый час забвеньем ополоскан.

Оставьте после нас нетронутую плоскость,

Шлифованную жесть, слои густой побелки.

Такая только месть не кажется мне мелкой.

 

Растаявший снежок – слепых дождей предтеча.

Из мрамора божок проклюнется, как птенчик.

Обрезан тесаком, крещён водой из крана,

С прозрачным кадыком и взглядом истукана,

Он разорвёт кольцо и мир спасёт, рискуя.

Пусть слушают его, пускай его рисуют.