Михаил Гофайзен

Михаил Гофайзен

Четвёртое измерение № 1 (277) от 1 января 2014 года

Зеркало смотрит в меня

 

Июльские напевы

 

Стоит жара и духота,

её бессменный паж.

Взгляд бесконечен – высота

таращится на пляж.

Я неуместен здесь, как снег.

Лишь горькая вода

вполне понятна мне да брег,

где горбятся суда.

 

Я здесь один. Один в один

душа – пустой подвал.

Среди паучьих пелерин

в ней не один пропал.

Ушли лагуной чёрных дыр

(прямой отсюда вход)

друзья, отечество и др.,

и прочий мелкий сброд.

 

Хвала всем тем, кто лёг на ил,

тюленям и моржам,

всем тем, кого я не любил,

и пиву, и дождям,

мышам, что правят ночью бал,

всем превращённым в дым,

и тем, последним, кто не стал

ни первым, ни вторым.

 

Рахит ракиту доконал.

Не дерево. Змея.

Лысеют скалы среди скал.

И плавится земля.

Наглеет в небе медный тролль.

Издохла мошкара.

В стенном шкафу потеет моль.

Не до любви.

Жара.

 

Дождь... Дождь... Дождь...

 

Закроешь дверь ключом – ключом откроешь путь.

На жизнь или на миг – вот Бог, а вот порог,

чтоб мыкалась душа, покуда эта ртуть

впивается в глаза и усмиряет смог.

До пуговиц промок

мой дождевик,

мой фрак.

Я думал, что сбегу, да вырваться не смог.

 

бессмыслен

вездесущ

суча кудельный мрак

средь луж петляет дух покинутых дорог

идёт

стучит

звучит

иноязычна речь

она течёт себе не уставая течь

не различая дней

идей

и лиц

и слов

вдоль мёртвого былья по линии столбов

 

Мне видится, вот-вот мой нано-городок, от книги бытия до запахов жилья,

от тучи до листвы да парковых скамей, где всё и вся плывёт, и я плыву, как все,

мне видится, вот-вот, не истечёт и дня, сглотнёт гигантский кит – суть инобытия.

 

не отличая цвет

от цвета

он на свет

нагрянул массой всей

дальтоник-людоед

повсюду где огонь ему ночной буфет

игрок

и рок

пророк

свободен

одинок

он пьёт со стёкол свет

лениво пьёт но впрок

 

Химеры взяли след и щерятся у ног.

 

мой бедный городок

погас

погиб

истёк

пришла ему пора

пещерная пора

нет света

больше нет

от ночи до утра

 

Без марки, без письма, без адреса конверт –

так пусто.

И никак.

И жизни словно нет.

Набойка об асфальт чуть звякнула во тьме.

Так грош среди других сиротствует в суме.

Ионе – «вот наш кит»!

Ноль пишем, ноль в уме –

здесь цифр нет других ни в сумме, ни в суме.

Поскольку ни числа, ни меры ему несть,

наш ноль – один за всё,

единственная твердь.

Но я – ещё не он, а, значит, он – не смерть.

Мне только бы теперь до солнца дотерпеть…

 

Письмо другу. Поздний октябрь.

 

……………………………………………………С. Т.

 

Закончилась эра.

Чувства вразброд слоняются на пепелище.

Идёт

пять тысяч семьсот (от Сотворения Мира) семьдесят третий год.

Ну, здравствуй, дружище!

 

Что нового в нижнем эдеме?

Жизнь по известной схеме – время линчует время.

В пропитанном кознями колизее, чтоб лес не рос до небес,

всему есть число и мера. В столицах вымерли гулливеры.

Надежда склоняет к измене веру (попутал, должно быть, бес!).

Гуигнгнмы рожают одних лилипутов.

Вместо слова «прекрасно» имеет хождение – «круто».

 

Интернет переполнен коричневым ором,

реальность – серым молчаньем,

массмедиа – жёлтым декором.

Из гроба повыползла плесень. Воскресшие мухи Сартра.

Выспались и со старта клянут инородцев хором

от даты рожденья Адама (первого марта) до листопада,

и далее,

и опять –

по самое первое марта.

На этом фоне чувствую себя жителем Вавилона.

Готов поклоняться Маме или любой другой языческой силе,

лишь бы не было общего

с этим вот илом.

 

Готы, эмо, скины, вандалы –

кто их раскраску теперь разберёт(?) –

по весу, в обмен на презренный металл, сдают погребальные урны.

Детишки на стенах рисуют руны (это бывало и раньше):

икс, игрек и дальше, сам понимаешь, – не зет.

Преобладает повсюду математический менталитет.

 

Надеюсь всё же,

что, как ни силён Аттила, холод гуннов сведёт в могилу.

Потом, быть может, отстроимся вновь.

Это я так.

Про любовь.

Скорее всего, по привычке, ведь смысл фотографии – в птичке,

что некогда в миг фотовспышки взметнулась…

чтоб помнилась юность.

 

Что нового в наших садах?

Прах он и в Мекке – прах.

Что мыслится – то и есть. А, стало быть, есть и тени

у мыслей как формы плоти со склонностью к самосожженью.

Куреньем мой слог пропах. Из области сердцебиений

ползу на коленях в прах. Осталось тоски – на взмах.

Да женщины взгляд олений.

 

В пространстве, покрытом сажей и гибнущим первым мелом,

безглазые линзы глаз слезятся, морщинится тело,

ничто не рождает огня.

По многим отшелестела осенняя простыня.

Зеркало смотрит в меня.

Как Каин.

Как Авель.

Зеркало – философский камень,

камень за пазухой,

просто камень...

Аминь! Или как там у греков(?) –

Амен!

 

А ветер сегодня похож на елей.

Он пахнет оливой, да только светлей

от снега, что тянется из-за гор,

где ты обитаешь, наш век и века,

где, брови сдвигая, плывут облака,

где миг фотовспышки длинней, чем века,

и я не стою над разбитым корытом

прошедшего, Богом нещадно забытым…

До встречи в твоих небесах, дружище,

мой друг,

старый друг…

Пока!

 

Постскриптум.

Во всём есть число и мера – ионы небытия.

Течёт за водой вода, но помню тебя всегда,

что странно на первый взгляд, ведь виделись мы с тобой,

не меньше трёх войн назад.

 

Неоднажды осенью

 

Е.К.

 

1.

Фастфуд листвы. Сентябрь. На завтрак чай и утро.

Мне верится, что жизнь – инструктор Камасутры,

чья суть – искусство ждать, а ждать – искусство жизни,

где страсть найдёт покой в рифмующейся тризне.

Пусть шестикрыл зоил, да зол не по погоде

круговорот надежд и прочего в природе –

как пахнет базилик, и перечная мята,

и волосы твои из лилии заката!

Пусть в линиях ветвей меняется раскраска,

а линии времён затягивает ряска,

пусть даже никогда не воздадут по вере –

как пульс стучится твой дождями в подреберье!

День падалицы. Стук. Идёт сентябрь. Вечер.

И шелестит сквозняк, надев носки овечьи,

пером-лучом звезды, чтоб встретились во мраке

бессмертие, любовь и естество бумаги.

 

2.

А глаз твой –

огромный, коровий, печальный,

в нём вечность пленённая плещется рыбой –

свинцовую жидкость сквозь ситечко с чаем

роняет и точит, хоть сердце, хоть глыбу.

На дыбе, за дымом последнего дома,

зажатый в подвздошье меж небом и телом,

гневится туман поседевшего гнома

на стыке календ между чёрным и белым.

До мартовских ид остаётся полгода,

а ты, отравившись надеждой и смогом,

идёшь да тоскуешь, моя непогода,

как будто душа, разлучённая с Богом.

 

3.

Жар-птица, ты плачешь?..

Так короток свет,

горчащий гвоздикой да молотым перцем.

Шагреневый сад.

Как в кору короед,

пронырливый холод вгрызается в сердце.

Натальная карта.

Средь звёздных сатур,

где ночь тянет нити из чёрного твида,

реальность мою поджидает Сатурн,

уже облачившийся в пояс шахида.

Распяты дороги гвоздями столбов.

Так пусто, что нечему даже присниться.

И где-то у беты созвездия Псов

скорбит по-собачьи жар-птица.

 

Зимние ноктюрны

 

1.

Дымком потянуло с вокзала,

на снежное олово медь

небесная словно стекала,

и таяла, и умирала

не в силах никак умереть.

 

А, может быть, просто меняли

свой полюс магнитный на два

два ангела медной печали,

на две одинокие дали,

на некогда и никогда.

 

А, может быть, души-сиамцы

на мокром распались снегу,

змеились в полуночном танце

на чёрно-виниловом глянце,

шепча в никуда «не могу»…

 

Маэстро Леонкавалло…

Нелепая грустная твердь

в ту пору «Паяцев» давала,

и словно любовь умирала,

не в силах никак умереть.

 

2.

Февраль.

Как холодно, как грустно

позёмка нежит тротуар!

Всё обретённое по Прусту –

войдёт в прокрустов будуар.

 

А там коса, резец былого,

событий косы отсечёт.

«Уйду, любимая!» – два слова,

да на двоих отдельный счёт.

 

Но смерти нет, как нет забвенья.

Есть одиночество и Бог,

и сфер неангельское пенье,

и звёзд ночной чертополох.

 

«Прости, любимая!» – два слова.

Линейка кончилась. Поля,

где всяких слов – первооснова,

да горше прежнего земля.

 

3.

Покрылась Лавра снежною золою.

Ещё дышу. Зачем?

Пытаюсь вспомнить.

Души котёнок просится на волю,

как плод, толкаясь, в материнском лоне.

 

И, изучив природу вероломства,

мне изменяет ангел мой, хранитель.

А всё, чем жил я

(Господи, как просто!),

голодной губкой впитывает Питер.

 

Ноктюрн Шопена. До-диез-минорный.

Дополз до дома.

Вспомнилось о лете.

Растёт стишок, воистину, из сора...

И кровью рвёт на кафель, в туалете.

 

4.

На трассе минус десять да метель.

Боюсь, беду уже не обойти.

Вливает в уши белая свирель

расплавленное олово пути.

 

Спешу подставить левую щеку:

«Давай, метель!

Волчонок!

Травести!

Завьюжь мой храм, отдай зеленщику,

коль скоро здесь поэты не в чести.

 

Отдай любовь, отдай ему потир –

пусть пьёт твоё полынное «прости»,

пусть разорённый, выстуженный мир,

дотла сгорит в заснеженной горсти.

 

Души, метель!

Душа – Лаокоон.

Мои – сметай, свои мосты – мости.

Играй свирель для всех, кто обречён

лечь под колёса времени костьми.

 

5.

Не дозовусь – договорюсь с рассудком.

Опять предаст, опять отбросит вспять.

Не дозовусь, не дозвонюсь опять.

Зима до слёз. И память-незабудка.

Не докричусь. И сердце не унять.

 

Лишь снегу сыть, скриплю – листок капустный.

Жить тяжелее, нежели не жить.

Ни небесам свеча, ни чёрту сныть*,

пока живу (хотя смертельно пусто!),

чтоб смертью никого не обвинить.

 

Тьму напролёт среди фонарных пятен,

ревнуя словно к каждому столбу,

мелок февральский, скуп и безвозвратен,

по граффити морщин течёт на лбу.

 

Душой навзрыд отмыл любовь от сажи,

кормил, поил и грел, что было сил.

Потом волчонок вырос мой однажды

и вместе с пищей руку откусил.

 

Прости меня…что я не докричался.

Нет никого.

Нигде.

Лишь снег остался...

 

---

*Сныть – здесь в значении «сорняк»

 

6.

А душе не вернуться из странствий.

Что за дятел ей выдолбил струг?!

Суесловят в астральных пространствах

подневольные птицы разлук.

 

Мол, из сущей своей колыбели

не заняться рассвету пока

от любви у его Амалфеи

не достанет в сосцах молока.

 

Ах, вы, птички смешные! Хворобы!

Всё мечтаете выправить путь,

поражённые яблоком в нёбо

и дамасским отчаяньем в грудь.

 

Видно, мало вам было обузы.

Что по мне – лучше чтиво в кровать

да на случай винишка для музы,

ведь не хлебом единым встречать...

 

Оптимизм

 

Оптимизм я считаю самой большой насмешкой

над несказанными страданиями человечества.

А. Шопенгауэр

 

1.

Писать рифмуя – проще и страшней,

когда ты умираешь в каждой строчке,

как задыхаясь в собственном кашне,

всё остальное – так себе, листочки.

 

Любимая, ушла-прошла весна,

в поход чужие люди снарядили,

а жизнь вкусна, по-прежнему, вкусна,

хоть состоит из времени и пыли.

 

Не продохнуть. Ты помнишь, я люблю

по-книжному распахнутые окна?

От мыслей по тебе почти не сплю,

ращу цветы, они цветут и сохнут.

 

Не холодно? Ты любишь поболеть.

А до врача, конечно, не добраться.

Побереги себя, поскольку смерть,

увы, не греет ни души, ни пальцев.

 

Мой холмик цвета мёртвых соболей

пленэр с зимой под водочку накрыли.

Любимая, ты рюмочку налей

и мне поставь, вот здесь,

вблизи могилы...

 

2.

Ты знаешь, здесь у каждого свой бог,

а сад – кибуц, но в мой – закрыты двери.

В нём ад теперь, ведь бог мне не помог,

и я один, и я в него не верю.

 

В аду, ты не поверишь, холода,

нет ни чертей, ни прочих развлечений,

на сердце камень легче, чем вода,

а тяжелей – преодолеть теченье.

 

Наперекор теченью жду тебя.

Я не хочу в Единое! Не таять!

Пусть ангелы небесные грубят,

держусь за жизнь,

за смерть,

за ад,

за память…

 

Проигранное сражение

 

...............Небытие – наш единственный недруг.

...............Что до остальных?! Остальные –

...............лишь затянувшееся недоразумение.

 

Мы умеем друг друга греть,

поминая любимых всуе

в дни, когда верховодит смерть,

жизни их, что вино, смакуя.

 

И, слагая венки баллад

вдохновительницам застолий,

мы тоскуем под звездопад

бесконечного послесловья.

 

То ли вечности беглецы,

что вот-вот будут вновь в остроге,

то ли равные Богу творцы,

не сумевшие выбиться в боги,

 

мы не знаем иных тенет.

По следам, исчезающим в море,

в окантовке из траурных лент

мы выносим своих героев.

 

Лишь один у нас, общий, враг,

да длиною в судьбу сраженье.

Боже мой! Как трепещет стяг

исчезающего поколенья!

 

Наши дети ушли стареть.

Нас всё меньше в вестях столичных.

А сквозь время за твердью твердь

вслед за нами плывёт привычно.

 

Венеция

 

Душа-балерина

скользит на пуантах

в лагуне луны

и мерцающей смальты.

Палаццо,

палаццо…

Пиацца Сан-Марко.

Гондолу, сеньоры?

Ах, грациа!

Граци…

До виа-дель-Вечность

от понто-дель-в Прошлом

едва ли ты встретишь

тоску скоморошью –

на счётах считай

или просто на пальцах –

масштабы не те

у бессмертья без глянца.

На треть – итальянцем,

на треть – иностранцем,

на треть –

не сумеешь и сам разобраться,

нужды тебе нет

за мгновеньем гоняться.

Оно повсеместно –

лови, папарацци!

Никчёмны для глаза,

нелепы для слуха

страдания плоти,

терзания духа.

Мгновение вечно –

белиссимо! браво!

Вы слышите, Фауст,

не гравий,

а мрамор.

Каналы,

каналы…

Мир масок-гримасок.

Здесь родина формы,

отечество красок,

где вместе с зарёй

архитектора Росси

на Острове мёртвых

спит Бродский,

Иосиф.

 

Латинский парафраз (Олегу Горшкову)

 

фонтанируй иволгой над ивой

устрашай ли путников клаксоном

малая печаль красноречива

а твоя безмолвна и бессонна

 

в ней бесполым словом не согреться

драпируясь в красочные ткани

как же выжить если через сердце

пролегает нерв существованья

 

раз за разом разбивая стразы

lege artis разрушаешь схемы

тратя труд и масло раз за разом

ищешь смыслы сбрендившим фонемам

 

lege artis* биться да молиться

петь псалмы незрячих для глухого

да хранить отечество в глазницах

как левиты тень первоосновы

 

---

*lege artis – по закону искусства

 

Заражение Крови

 

1.

Мир белых пятен. Жар или жара?

И доминант аккордов злые септы

взрываются из самого нутра,

на всех ладах озвучивая сепсис.

Природа боли обостряет дух,

ты чуешь не рождённого младенца,

но смерти нет – он напрягает слух,

хотя уже остановилось сердце.

Сгущённый воздух гуще молока,

в плаценте плоть – на облаке покоя;

он с облака летит на облака,

уничтожая в лоне всё живое;

он есть и нет. Единственная близь

сквозь капельницу всасывает руку,

ты Богу обещаешь свою жизнь,

но Бог, не веря, продлевает муку…

 

2.

«Какой красивый…

бел как будто мел…

отдайте мне!

куда?!

он только мой!

не верю!

нет!

он просто заболел!

кровь… пуповина…

глазоньки открой!..»

 

Беспомощного чувства круговерть.

Зачем дышать? Сочится пустота.

Он есть и нет. Черна земная твердь,

где ты сама сняла его с креста.

 

«Наминает воздух

молоко…

приносят деток…

больно…

а – и – б…

(что означает слово далеко?)

сидели как-то вместе на трубе…»

 

Мерещится старательница-смерть,

но не окститься, повторяя сгинь,

и душу не обжить, не обогреть,

не осветить – и это тоже жизнь.

 

3.

Душа нераздельна во чреве,

лишь судьбы отдельны да боль,

и смерть – не его королева,

он просто не знает пароль,

что дверь в этот свет отворяет,

а в тот без тебя не войти,

он часть твоя, только нагая,

что жить не смогла во плоти.

 

Пускай ты сто раз постарела,

он времени злого в обход,

свернувшись калачиком белым,

по утренней зорьке плывёт,

навстречу к тебе, по наитью,

и, вытянув губки свои,

он будто бы ищет обитель

из сладкого млека любви.

 

* * *

 

Событья скомкав, как салфетки,

среди трагедий и утех

бекар царит на каждой клетке,

обозначая свой успех.

 

Под сердце жалит ностальгия,

лицом ты к ней или спиной,

предав насупленным стихиям

инобытийный облик свой.

 

Меняя фетиши и вехи,

мы покидаем зеркала,

латая догмами прорехи

на телесах добра и зла.

 

Мы,

изречённые из Слова

лоскутья мысли и вины,

как в Дымке Млечной,

невесомы

и, как любовь,

обречены.