Михаил Ковсан

Михаил Ковсан

Четвёртое измерение № 32 (452) от 11 ноября 2018 года

Два стихотворения

Трезвый корабль

 

Я – серая корабельная крыса,

не сбежавшая с корабля,

дальше плыть не имеет

ни малейшего смысла,

даже с мачты никому

никогда не видна земля.

 

Всё познали матросы и крысы,

от темноты и сырости побелели,

всё рассказали и всё допили,

всё развенчали, давно все лысы,

все припасы давно проели.

 

Слов всё меньше в запасе:

за бортом сгинули в пене,

в пробковых шлемах

чай не пить на террасе,

не разживаться золотом

с туземцами при обмене.

 

Всё поменяли,

был плюс, стал минус,

от былых безумий трезвеем,

полюса у планеты сменились,

плывём мы, бредём,

куда и зачем знать не смея.

 

Последние оставили скудные мысли,

были – исчезли,

поэты составные

рифмы догрызли,

певцы испитые

допели песни.

 

Мы всё разлюбили: и берег и море,

мы всех разлюбили:

и юнг и друг друга,

ни гор, ни горя,

всех оплела паутиной

цвета крысиного скука.

 

Вниз не падаем, ввысь не взлетаем,

кромешный

штиль день за днем,

с нитью нить

беспечно сплетаем,

бесконечно вечность плетём.

 

Мы все – матросы,

и все мы – крысы,

давно все побратались,

корабль – вне зоны риска,

мы поняли это,

от земли отрекаясь.

 

Вначале дрались за сало и свечи,

затем – за крошки и за огарки,

и, вот, смирились,

ныне – слова нам подарки,

одни думают: умерли,

другие: угомонились.

 

А были страхи –

глаза коровьи,

бессмертными – наши грехи,

ныне поэты

не пишут кровью,

и, вообще, не пишут стихи.

 

Намолчавшись до смерти,

друг на друга залаем,

на море мокрое, на сухую луну,

и вдруг поймём:

ничего не желаем,

даже во сне увидеть весну.

 

Цветение никак не приснится,

ничего не грезится:

ни хлябь, ни твердь,

даже крысиные морды

и матросские лица,

тайно мечтаем что-нибудь захотеть.

 

А было – празднество и веселие,

пьяный хор

и хмельной хоровод,

выкипающее зелие,

пропивающий жизнь

народ.

 

А было – свобода,

поэтому

люди вольными были – не нами,

бывало, надоест

быть поэтом,

он торговал рабами.

 

Дорогу скостить,

сделать короче,

на половину, на треть?

Но путь наш бесцелен,

путь наш бессрочен,

нам никуда не поспеть.

 

Всё знаем, всё ведаем, всё умеем:

шторм обойти

и тайфун обогнуть,

но курс изменить

никак не смеем,

чтобы прервать бессмысленный путь.

 

Даже приступы внезапного страха

не остановят нас,

не проймут,

голову смело кладем на плаху:

труха от неё

и сорная муть.

 

Неразборчивый почерк пророчеств

не продать, в аренду не сдать,

без отечества

и без отчества,

без безумия

век нам страдать.

 

Трезво судно, корабль скучен,

ни веселья, ни тризны,

ни укоризны,

тучи и море, море и тучи,

трезвые матросы,

не пьяные крысы.

 

Объединяет их общей памяти

перебродивший переизбыток,

плавать бессрочно,

бессмысленно плавать –

не развернув,

сворачивать свиток.

 

Мёртвой водой наполнены кружки,

смерть за смертью

кружим и кружим,

жизнь за жизнью

полнится нужник,

до дыр проглядели куцую лужу.

 

Замарали пасторальные дали,

откуда редко нервы щекочут

ветры-варвары,

штормы-вандалы:

скачем по волнам

кочка за кочкой.

 

Набегут – и растворятся,

паруса истрепали –

тотчас зашили,

всё – гиль,  gillerie1!

Изгаляться

Над тем, как толпы к гильотине спешили?

 

Не укачало и не стошнило,

не зависали над бездной,

будущее – то, что было,

заложники моря,

наложники

сытости трезвой.

 

Тихо плывем, горизонт огибая,

тихо плывем, слепо и сонно,

тихо плывем,

не погибая

в ночь кровавой луны,

в день погасшего солнца.

 

Никого мы не губим,

ничего нам не жалко,

жизнь

не любим,

смерть

не жалуем.

 

Умер – и

без разговоров

в мешок –

и в воду,

тварям живым –

на здоровье.

 

Им будет сытно, им будет не горько,

в не жирной

их круговерти,

а мы о смерти – скороговоркой,

нет, не о ней –

о качестве смерти.

 

А он?

Что он постигнет,

себя во влажное чрево влагая,

его уже не настигнет

ни горькая весть,

ни благая.

 

Плывём без пауз и промежутков,

плывём на восток,

а, может, на запад,

плывём живьём,

и нам не жутко,

не ощущать ни вкуса, ни запаха.

 

Лишь изредка на горизонте

пухнут тучи дикой орды,

исчезают

дырой озоновой,

а мы молчим:

не накликать беды.

 

В софизм упирается любая дилемма,

из него исхода не ищем,

сменяли

Рембо на Рэмбо,

не волнуясь,

не прохудилось ли днище.

 

Был ли выбор, был ли нам голос,

в мозг вонзались сирены,

которым не вняли?

С головы не упал ни единый волос,

то ли смерть на жизнь,

то ли жизнь на смерть променяли.

 

Плывём и плывём, ни к чему нам грозы,

ни к чему с ветром борьбе причащаться,

поэты умерли,

поэзию пожрала ржавая проза,

прощения не просим.

Не с кем прощаться.

 

1. Шутовство, глупость (фр.).

 

Памяти О. Мандельштама

 

1

 

В стране широкой, где так дышат вольно,

преломит тишину вороний грай,

на дерзкую набросится глагольность

собачий голос, человечий лай.

 

Из жжёной, жёлтой, ржавой круговерти

в кровоподтеках – солнца Божий глаз,

и голый глас, зов милосердной смерти –

забвеньем запорошенный анфас.

 

Из пыли лагерной, из жёлтого бедлама

достойной рифмы не извлечь, над всем:

надменный профиль зека Мандельштама,

надмирный слог и медный мёд лексем.

 

2

 

Иные, чужие,

любая и каждый,

черви живые

тоскуют и жаждут

жара голодного

чуждое жженье,

тела холодного

не притяженье.

«Выжитость лет,

выжатость ночи,

чет или нечет?» –

бабачит, пророчит.

 

Тычет зачумлённый

в мясо живое,

шепчет никчёмное

слово чужое,

жирная рожа

воткнута в китель,

искрошены, прожиты

Питер и Киев,

жёлто лоснится

слепая тоска,

уже не приснятся

Воронеж, Москва,

солнце в зените,

гудок на реке

с рифмой «звените»

накоротке.

 

В мёрзлую землю

тело ложится,

обло, стозевно

ворон кружится,

хлеб надрезают

сырой, безотрадный,

сглазом пронзая

зорко и жадно,

здесь слово другое,

иные законы,

небо из гноя,

звоны над зоной.

 

Жизнь дармовая,

гибель бесплатна –

не замывая

ржавые пятна,

радением хриплым

глотку взрывает,

рыдает и хрупко

взывая, взмывает.

Волки и нелюди,

струпья и крупы,

тропы забелены,

заснежены трупы,

верёвке проворной

мыльной не виться,

покорно, укромно –

мёртвые лица.

 

Харкая кровью,

грезится, мнится:

гнездится на кровле

нездешняя птица,

в мясо кровавое

клюв погружая,

прадедов слава –

птица чужая,

с ветки на ветку

оттуда – в сегодня,

в клетку, из клетки

не сдохшая сводня.

 

Вера за веру,

в узел единый:

слепого Гомера

грудь осетина.

Ногой попирая

ночь на исходе,

дверь отпирая,

на волю уходят

любая и каждый

утром ли, ночью

от голода, жажды,

пророча, клокочут.

 

Во поле пусто,

гиблое поле,

никто не отпустит

душу на волю,

птица из плена

дерзнёт за удачей,

в Трою, к Елене

с лаем собачим.

С визгом на волю

мёртв, невредим,

ни смерти, ни боли,

Россия и дым.

 

Сквозь грохот и скрежет

созвучий холопьих

ласково, бережно

снежные хлопья.

Осы несносные

угомонились,

год високосный,

лето, Россия.

– Спасите! Нет сил!

В печи лишь зола,

– Осип осип!

Россия, зима.