Михаил Лаптев

Михаил Лаптев

Четвёртое измерение № 15 (40) от 1 июня 2007 года

Мамонт городов

 
* * *
 

Я – усталый и потный гребец с корабля Одиссея,
в одноглазом пространстве творящий обряд возвращенья.
Возвращаюсь лозу посадить, и пшеницу посеять,
и на бёдрах сосуда отлить синевою мгновенье.
 

И на глине, на глине веселой застынут герои –
вскачь, в бою, на лету, на бегу – с напряжённой икрою,
и заплачет трехустая жрица — слепая вода...
Мне ещё неизвестно, что я не вернусь никогда.

 

1986; 1990
 
* * *
 
Плакали по каким-то странам,
в которых не побывать,
говорили долго и странно,
говорили опять и опять...
 

А один, вслушиваясь в гудящие недра,
вглядываясь во тьму,
молил, чтоб маляр кистью щедрой
замазал память ему.

 
1985
 

* * *
 
Бесноватым килограммом на дымы,
печенегом-пулёметом – на дома...
Уведи меня в курносую избу,
где – ни мёда, ни лакея, ни лисы.
А в избушке той – покатые полы,
столик грязный да щелястые скамьи.
Затрапезная Яга поганки ест,
предлагает мне дымящийся котёл.
Пьяный Петр голландской трубкою чадит,
и пытает Вельяминова Донской.
Василису хвать Иванушка-дурак –
да в бумажник, да в солёные часы.
Печенеги скачут скопом на Москву,
Святослав послал ковуев в Оренбург –
к Пугачу, который вешает детей...
 

Это – стадо. Это – стадо, милый мой!
Это – стадо. Так не бойся, дурачок.
Словно кони, над Москвой бегут дымы.
Чёрно-красный – внутрь квадрата, под семьёй.
Старость – вёдра, юность – длинно, детство — чёрт.
Встанем ниткой, встанем ниткой под дождем!
Это – стадо. Это – детство. Это – пыль.

 

1993

 
* * *
 

Всё покроет снег постылый.
Это утро вмёрзло в век.
Эти дни – совсем простые:
только ветер, только снег.
 
Католическая пресность –
за обшлагом рукава.
И взлетает в неизвестность
предрассветная Москва.
 

Стихнет воздух новогодний,
стихнет, стихнет добела.
И запахнет преисподней
от вороньего крыла.

 
1986
* * *
 
В очках июля – сахар пустоты.
Бьёт телевизор в перекрестье рыбы.
И Робеспьера тайные черты
оттиснуты и глубоко зарыты.
 

И слизь Москвы простёрлась под дождём
в старинном смертном ужасе Дамокла.
И волчьей ночью кто-то смотрит в окна,
и я за память болью награждён.

 

1986

* * *
 
Ночь вырастает из спины,
корнями рвётся из ключицы.
Вечерний разговор сочится,
и волки в липу влюблены.
 
Не верь полуночным страстям,
не верь безногим разговорам,
они беззвучно разговелись,
им только пальцами срастись.
 

И на сращении взойдут
глухие зерна жарким хлебом –

из мрака, из слепого хлева.
То – завтра. А пока – взаймы,
 

лишь на щепоть, лишь в полстены,
бредовой тенью на лопатку.
И сад не вырубит Лопахин,
и волки в липу влюблены.

 

1987

 
* * *
 
Бьётся в окровавленные стёкла
бязевая слава Фемистокла.
Ассирии глиняные вишни
мне кидает в форточку Всевышний.
 
Жду тебя, хоть это и не ново,
жду у холодильных установок,
тёмных камер. Но идёт чужая,
зеркала магнитные рожая.
 
Ни во снах трансмиссий и лекала,
ни в пустыне хриплого лекарства
нет тебя. Ты – только ложь святая
от Атлантики и до Китая.
 

Нет тебя, хоть ты и нагибала
яблоню ночную Ганнибала
и цвела на полукружьях мая.
Нет тебя. Уйди, тоска немая.

 
1987
 
* * *
 
О, эллинизм! Расплавленный зенит,
медь за грудными облаками.
Мир перепончатый в багряной мгле звенит,
пульсирует подземный камень.
 
И есть лишь золотая тишина
горячей хлебной ойкумены,
полубогов забытых имена
и высохших столетий сено.
 

Бродяжить по нетронутой земле,
жевать солёный сыр лидийский.
Мир перепончатый звенит в багряной мгле,
в овечьей мгле малоазийской…

 
1987
 
* * *
 

Запахнет тяжелой овчиной
юродов и нищих пора, –

двустворчатый сон половчина
и мглистые грезы Петра.
Просторы слепы, как размазан
в блокноте простой карандаш.
Подвал непонятного глаза
не хочет менять баш на баш.
 
И спит православье в соломе,
и хриплая бредит жара.
Великий бессмертник солёный
кому-то отдал я вчера.
И бриты затылки колосьев,
и пьют под забором вино.
Признайся, признайся, философ,
что ты изолгался давно.
 

День вогнут, и солнце бессонно.
И серая сытая соль
из логова смотрит полого
и ловит хрустящую моль.
И воздух, и строгий, и ломкий,
глухим электричеством бьёт.
Ну что ж, я женюсь на исландке,
достану в сельпо пулемёт
и выстрелю в рот.

 
1988
 
* * *
 
Я на саночках с песней галочьей
полечу через море слёз,
через сосны, без мги, без палочки
в сахар добрых рассыпчатых звёзд,
 

в небосвод косноязычный
и в шинельную тайгу.
И крикнет маленький язычник:

«Довольно! Больше не могу».
 
Но расколется зерцало,
и рассыплется тайга.
Огнь зелёный замерцает
на оленьих на рогах.
 
И появятся в небе броши
змеевидных черепах,
и пойдёт плясать хороший
на резиновых ногах.
 
Застучит он деревяшкой,
завизжит в паркете дрель,
но медвежьею рубашкой
он опустится на ель.
 
Эх ты, русская причуда,
песня галочья, – лети
на десятках самогудов
к одному из десяти!
 
Эх, лети, да не прервётся
слава тяжкая твоя,
из тамбовского колодца
слушать выползет змея.
 
Где ты, где ты, век трёхглазый?!
Тоже слушаешь, подлец?
Мексиканскою заразой
ты отравлен, наконец.
 
Шубой ты висишь на вешалке,
и – солома из рукавов.
А в кармане твоём помешанный
пересчитывает львов.
 
Нёбо, нёбо воспалённое
жаждет, требует вина.
Но идёт, идёт колоннами
страшный, властный Сатана.
 
Не купись же, век осиновый,
не попользуйся кошелём!
Мы, твои четыре сына,
под проволокой подползём,
 

и под пулями соловьиными
мы построимся в ряды...
...Поздно, поздно, век осиновый.
Жажда. Дайте хоть воды.

 

1994
 
* * *
 
Человек-трава прорастал из мглы,
из подземных царств, из земли с рудой.
Человек-паук оплетал углы,
и его сметал со стены Седой.
 
И глухую злость к небесам тая,
беззвучно кричал человек-паук,
а безлюбый гад, человек-змея,
отвечал на стук, отвечал на стук.
 

И узлами Он переплёл слова,
и рычал в ночи страшный-страшный конь;
и хлестал змею человек-трава,
паутину жёг человек-огонь.

 

1994

 
* * *
 

Соль сплетается со сталью,
черепками в зазеркалье,
в тёмный мир свинца и шлака,
где родилась сверхсобака.
То – кумир живот руками,
то – брадатый со стадами,
кривда сундуков со златом.
Продал, предал – стал богатым.
И глаголет монголоид:

«Беден, беден, дайте стулья!
Я — военный сахар века,
дайте стулья! Я — калека».
Говорит горячий камню:
«Я король. Закрой глаза мне,
сверхсобака мне не страшен.
Я – голодный голос башен».
Камнем рук окружена
заточённая жена.
Сверхсобака, сверхсобака
поднимается из мрака.
Тонконогие народы
в тайники бегут природы.
Я просил тебя, висок,
ты же дал песок-кусок.
Лишь задумчивая птица
сверхсобаки не боится.

 
1994
 

* * *
 

Ни от кого уже писем давно не жду.
Ждать зарёкся, как СПИДовый – поцелуя.
По лесенке щербатой иду
и тихо ликую,
забыв про былую смертельную с миром вражду.

 
Сжаться в мёртвую точку, в математический ноль! –

и тебе не страшны ни пуля, ни моль –

ты существуешь в «чёрной дыре» мира.
Одно неудобство: что трудно столь
дойти до сортира…

 
1994
 

* * *
 

Убили пса... — И над Москвой
раздался трубный, судный рёв.
То, мстящий за живых живой,
поднялся мамонт городов.
 
Навис над всем, старинный бог,
оледенел, дремуч, велик, –
из бреда сумрачных эпох,
из подсознания Земли.
 
А голова бродяги-пса
стальным кнутом размозжена,
на землю вытекли глаза,
и кровь засохшая черна.
 
Так мсти же, мамонт городов,
зеркальный пасынок трудов,
восстань из скорых поездов,
из лунных, призрачных садов!
 

Перекоси созвездий крен
и раздави в лепешку Кремль!
Дави же землю без огня,
дави со всеми и меня.

 

1985 – 1987

 
* * *
 
Мы – Ахайя рапсодов,
у костров базилеев, упившихся в дым.
Мы – илоты абсурда,
мы у эры Распада посуду храним.
Из неё пили боги,
а сдавал одинокий и хмурый Гомер.
Мы её взяли с бою –
её форма важней нам, чем трюмы триер,
что набиты добычей –
демагогам, и пекарям, и кузнецам.
Что Акрополь нам бычий? –
мы в сладимом подполье играем отцам
отходняк по-афински.
Нам дороже амфора, чем то, что внутри.
И пред наглостью полных товара витрин
мы встаём, словно сфинксы.
Нам нужны не товары,
а слепяще-тревожный витринный желток,
освещающий грязь тротуара.
Каждый дурень бы смог,
к океану припав, выпить чистой воды.
Мы же в этой амфоре
да на этом просторе
видим Зевсовых пальцев следы.
Неужель опозорим
мы сокровище моря,
коль положим мы в вазу плоды?
 
1994
 

© Михаил Лаптев, 1985-1994.

© 45-я параллель, 2007.