Михаил Луконин

Михаил Луконин

Вольтеровское кресло № 21 (513) от 21 июля 2020 года

Поэзия дышится жизнью самой

Про это

 

Вот это и есть то,

что называют любовью? Так это зовётся?

Так пишется?

Это и есть?..

Вы руки тяжёлые закинете к изголовью,

ночь не ответит.

Дождь забарабанит об жесть.

Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,

и звёзды, и радости будут.

Разрывы придут,

И только не будет ни виноватых,

ни правых,

ни знающих,

ни умудрённых,

ни лечащих тут.

Никогда, никого не расспрашивайте об этом –

ни друга, ни ветер, ни самую умную ночь.

Ликуйте или страдайте одни

и не верьте поэтам,

поэты

и сами себе-то не могут помочь.

Берите всю радость себе, не отдавайте и муку,

это только вдвоём открывают,

уж если любовь.

Воспоминания о любви не годятся в нaуку,

всё не так.

Всё по-новому, снова,

не снова, а вновь.

Нельзя объяснить –

что это, со мной или с вами.

Один среди поля,

под ливнем,

и ходит гроза.

Об этом никак невозможно чужими словами,

слова не приходят –

молчите глазами в глаза.

Молчите,

чтобы ресницы задели ресницы,

чтоб сердце услышало сердце другое в громах.

Любите друг друга.

Не думайте – явь это всё или снится,

любите друг друга,

не бойтесь,

не ройтесь в томах.

Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни Госта,

будет она неотступна, мучительна,

как и со мной.

Не пишется это,

не слышится.

Дышится просто.

 

Так и поэзия –

дышится

жизнью самой.

 

1960

 

Хорошо

 

Хорошо перед боем,

когда верится просто

в то,

что встретимся двое,

в то,

что выживем до ста,

в то,

что не оборвётся

всё свистящим снарядом,

что не тут разорвётся,

дальше где-нибудь, рядом.

 

В то,

что с тоненьким воем

пуля кинется мимо.

В то,

чему перед боем

Верить необходимо.

 

1942

 

В вагоне

 

Как странно всё-таки: вагон.

Билет. Звонок. Вокзал. Домой.

И свет и гром со всех сторoн.

Kолёcа бьются подо мной.

Шестнадцать месяцев копил

я недоверие к тому,

что кто-то жил, работал, был,

болел и спал в своём дому.

Шестнадцать месяцев подряд

окопом всё казалось мне.

В вагоне громко говорят

о керосине и вине.

А у меня всего три дня.

Я вслушиваюсь в их слова.

Вздыxaют, горестно кляня

дорoговизну на дрова.

А мне ведь дорог каждый час.

 

Жилет раскинув меховой,

я по вагону, напоказ,

пошёл походкой фронтовой.

Я был во всей своей красе

(Блестит на левой стороне!).

– Оттуда? – спрашивают все.

– Да, тяжело вам на войне…

Шёл, улыбался и кивал,

молодцеватый и прямой.

– В боях бывали?

– Да, бывал.

– Куда же едете?

– Домой!

– Из госпиталя? На, сынок… –

Беру, жую мякинный кус.

– Kури. – Глотаю я дымок,

соломой отдает на вкус.

– Ложись, устал… Мы ничего,

мы тут пристроимся в углу.

У вас там трудно с ночевой,

мы перебьёмся. Мы в тылу.

– Ложись и спи…

– Слаба кирза,

как они там зимой, в бою! –

Прикрыла женщина глаза,

упрятав ноги под скамью.

– Спи… –

А колёса все галдят.

– Спи…

Все живём одной бедой…

– Спи. Исхудал-то как солдат…

 

А был я просто молодой.

 

1942

 

Коле Отраде

 

Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!»
За:
«Мы мало знакомы,
не надо,
не смею…»
За ладонь,
отделившую губы от губ.

Вам казался он:
летом – слишком двадцатилетним,
Осенью –
рыжим, как листва на опушке,
Зимой, на морозе,
является в летнем,
А весною – были веснушки.

А когда он взял автомат, –
вы слышите? –
Когда он вышел,
дерзкий,
такой, как в школе.
Вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»

У нас у всех
были платки поимённые,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что когда на войну уходят
безнадежно влюблённые,
Назад
приходят
любимыми.

Это всё пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулемёты такали,
Не жить?
Не слышать тревогу?

Белым пятном
на снегу
выделяться,
Руки не перележать и встать не силиться,
Не видеть,
как чернильные пятна
повыступили на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?!

Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своём присутствии
плохо
Отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.

Николай!
С каждым годом
он будет моложе меня,
заметней,
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он
останется
слишком двадцатилетним,
Слишком юным
для того, чтобы дальше стареть.

И хотя я сам видел,
как вьюжный ветер, воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
выискивать виноватого,
Как нельзя отказаться
от движения вместе с Землёю.

Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девочкам,
не поджидаем ответа…
А если бы в марте,
тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.

 

1945

 

Сталинградский театр

 

Здесь львы 

           стояли 

                  у крыльца 

Лет сто 

Без перемен, 

Как вдруг 

          кирпичная пыльца, 

Отбитая дождём свинца, 

Завьюжила у стен. 

В фойе театра 

              шёл бой. 

Упал 

     левый 

           лев, 

А правый 

         заслонил собой 

Дверей высокий зев. 

По ложам 

         лёжа 

              немец бил 

И слушал долгий звон; 

Вмерзая в ледяной настил, 

Лежать остался он. 

На сцену – 

           за колосники, 

Со сцены – 

           в первый ряд, 

Прицеливаясь с руки, 

Двинулся наш отряд. 

К суфлерской будке 

                   старшина 

Припал 

И бил во тьму. 

И история сама 

Суфлировала ему. 

Огнём поддерживая нас, 

В боку зажимая боль, 

Он без позы и без прикрас 

Сыграл 

       великую 

               роль. 

Я вспомнил об этом, 

                    взглянув вчера 

На театр в коробке лесов. 

Фанерную дверь его по вечерам 

Сторож берёт на засов. 

Строители утром идут сюда, 

Чтоб весной 

Театр засиял, 

              как никогда, 

Красками и новизной. 

 

Я шёл 

      и шёл, 

             и думал о тех, 

Кому на сцене жить. 

Какую правду 

             и в слёзы 

                       и в смех 

Должны они вложить!.. 

Какие волнения им нужны, 

Какие нужны слова, 

Чтоб после подвига старшины 

Искусству 

          вернуть 

                  права!.. 

 

1946

 

Мои друзья

 

Госпиталь.

Всё в белом.

Стены пахнут сыроватым мелом.

Запеленaв нас туго в одеяла

и подтрунив над тем, как мы малы,

нагнувшись, воду по полу гоняла

сестра.

 

А мы глядели на полы.

И нам в глаза влетала синева,

вода, полы…

Кружилась голова.

Слова кружились: «Друг, какое нынче?

Суббота?

Вот, не вижу двадцать дней…»

Пол голубой в воде, а воздух дымчат.

«Послушай, друг…» -

И всё о ней, о ней…

 

Несли обед.

Их с ложек всех кормили.

А я уже сидел спиной к стене,

и капли щей на одеяле стыли.

Завидует танкист ослепший мне

и говорит

про то, как двадцать дней

не видит.

И – о ней, о ней, о ней…

 

– А вот сестра, ты письма пpодиктуй ей!

– Она не сможет, друг, тут сложность есть.

– Какая сложность? Ты о ней не думай…

– Вот ты бы взялся!

– Я?

– Ведь руки есть?!

– Я не смoгу!

– Ты сможeшь!

– Слов не знаю!

– Я дам слова!

– Я не любил…

– Люби!

Я научу тебя, припоминая… –

Я взял перо. А он сказал: – «Родная!» –

Я записал. Он: – «Думай, что убит…»

– «Живу», – я написал.

Он: – «Ждать не надо…» –

А я, у правды всей на поводу,

водил пером: «Дождись, моя награда…»

Он: «Не вернусь…»

А я: «Приду! Приду!»

 

Шли письма от неё. Он пел и плакал,

письмо держал у просветлённых глаз.

Теперь меня просила вся палата:

– Пиши! – Их мог обидеть мой отказ.

– Пиши! – Но ты же сам сумеешь, левой!

– Пиши! – Но ты же видишь сам?! – Пиши!..

 

Всё в белом.

Стены пахнут сыроватым мелом.

Где это всё? Ни звука. Ни души.

Друзья, где вы?..

Светает у причала.

Вот мой сосед дежурит у руля.

Вcё в памяти переберу сначала.

Друзей моих ведёт ко мне земля.

Один мотор заводит на заставе,

другой с утра пускает жернова.

А я?

А я молчать уже не вправе.

Порученные мне горят слова.

– Пиши! – диктуют мне они. Сквозная

летит строка. – Пиши о нас! Труби!..

– Я не смогу! – Ты сможешь! – Слов не знаю…

– Я дам слова!

Ты только жизнь люби!

 

1947

 

Обелиск

 

Вы думаете – нет меня,

что я не с вами?

Ты, мама, плачешь обо мне.

А вы грустите.

Вы говорите обо мне,

звеня словами.

А если и забыли вы…

Тогда простите.

 

Да. Это было всё со мной,

я помню, было.

Тяжёлой пулей разрывной

меня подмыло.

Но на поверхности земной

я здесь упрямо.

Я только не хожу домой.

Прости мне, мама.

 

Нельзя с бессменного поста

мне отлучиться,

поручена мне высота

всей жизни мира.

А если отошёл бы я –

иль глянул мимо –

представьте,

что бы на земле могло случиться!

Да, если только отойду –

нахлынут, воя,

как в том задымленном году,

громя с разбега,

пройдут мимо меня

вот тут,

топча живое,

кровавым пальцем отведут

все стрелки века.

Назад – во времена до вас,

цветы детсада,

за часом час –

до Волжской ГЭС ещё задолго,

так – год за годом –

в те года у Сталинграда,

в года,

когда до самых звёзд горела Волга.

В год сорок…

В самый первый бой,

в огонь под Минском,

в жар первой раны пулевой,

в год сорок первый…

Нет,

я упал тогда в бою с великой верой,

и ветер времени гудит над обелиском.

Не жертва, не потеря я –

ложь, что ни слово.

Не оскорбляйте вы меня

шумихой тризны.

Да если бы вернулась вспять

угроза жизни –

живой,

я бы пошёл опять навстречу снова!

 

Нас много у тебя, страна,

да, нас немало.

Мы – это весь простор земной

в разливе света.

Я с вами.

Надо мной шумит моя победа.

 

А то, что не иду домой,

прости мне, мама.

 

1963