Михаил Юдовский

Михаил Юдовский

Все стихи Михаила Юдовского

* * *

 

...но внутри неприютно – становится тесно извне.

Улыбается преданно то, что давно уже продано.

Хорошо быть улиткой и всюду носить на спине

бесподобно красивую, трепетно хрупкую Родину,

 

ощущать каждой клеточкой тела, что вы – заодно,

неразлучные спутники, верные дружбе соратники,

сообща опускаться по скользкому илу на дно

и по тучному склону соборно ползти в виноградники.

 

Истончав, как слюда, за собой не оставив следа,

времена и места, как тоска и тоска, одинаковы, но

рассыпается мир, и сочится морская вода

застывающей каплею соли из треснувшей раковины.

 

* * *

 

А впрочем, если я умру,
То в тихом месте, где над речкой
Кора берёзы поутру
Горит задумчивою свечкой,
В твоей невидимой руке
Священнодействуя и тая,
И повторяется в реке,
Как облака и птичья стая.
Вот так, наверное, душа
Взлетит с закрытыми глазами,
В прозрачном воздухе дрожа,
И повторится небесами.

 

 

Амстердам

 

Этот город, казавшийся от осени рыжим,

улыбался виллисмитами, щурился джекичанами.

Я гулял вдоль набережных, пропахших гашишем,

познакомился в баре с полупьяными англичанами,

 

раскатал на бильярде пару-тройку шаров,

одолел двоих, проиграл в финале.

Наблюдал с моста, как единственный из миров,

не прося о помощи, тонет в канале.

 

Из десны канала зубасто росли дома,

уцепившись, наверное, за дно якорями.

С несусветным ором, точно сойдя с ума,

пролетали чайки над красными фонарями.

 

Полыхали окна, напоминая домны.

Проживая от первого до последнего вздоха,

домочадцы эпохи казались бездомны,

как бездомной казалась сама эпоха.

 

Пульс ночного города становился глуше.

Город ожил к утру в похмельном миноре,

розовея, словно кусочек суши,

завёрнутый бережно в лоскутик моря.

 

* * *

 

В детстве мы были похожи на птиц –

стоило взмахнуть руками, как мы взлетали

в небо. С наших сияющих лиц

каплями стекали выси, струйками бежали дали.

 

Радость в глазах плескалась кринками молока.

Тонкие, словно спицы, острые, как секиры,

наши смуглые пятки, ударившись в облака,

солнечно пробивали в них золотые дыры.

 

Мы щебетали сказками, путаясь в именах.

Ветер пах земляникой, воздух тончал, как волос,

отзываясь таким восторгом, что на штанах

мокрым пятном расцветал гладиолус.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

В небе треснули пьяные виноградины,

окосевший дождь течет проливным курсивом.

Мы, конечно, у жизни украдены,

но красиво – воровство может быть красивым.

 

Нами – лучшими образцами человечины –

контрабандно торгуют киоски и магазины.

Мы исчезнем отовсюду, никем не замечены,

бесшумно – как индейские мокасины.

 

Прихватим – наши строчки, наши вышитые кровью сорочки,

наши телесные родинки и бестелесные родины,

и, высвободив дыхание из кожаной оболочки,

заглядимся в иудейские глаза смородины

 

на тридесятом облаке, плывущем перисто,

где нас спросят, сочтя бесконечно храбрыми:

«Что, летучие рыбы, вернулись с нереста?»

А мы в ответ лишь покачаем жабрами.

 

* * *

 

В одну из ночей, когда беспокойно тени

метались по небу и были едва видны

созвездия, я, словно мальчик, присел на колени

моей страны.

 

Казалось, что мир, разучившись держаться прямо,

как пьяный прохожий, качнувшись, валится с ног.

Я спрашивал полуиспуганно: «Что это, мама?»

Она отвечала: «Не бойся. Поспи, сынок».

 

Огни танцевали, от взрывов дрожали стёкла,

река задыхалась меж давящих берегов,

и серое тело асфальта насквозь промокло

от крови и от снегов.

 

Ломалась и рушилась прежних времён программа

от вируса безысходности и тоски.

Я спрашивал: «Это смерть подступает, мама?»

Она отвечала: «Сыночек, надень носки».

 

Секунды лохматились от бесконечной кройки,

фрагментами тела чернели обрубки вех.

Страна умирала на белой больничной койке,

задрав подбородок вверх.

 

Одни лишь глаза цеплялись за жизнь упрямо,

белея в чернильном сумраке, словно мел.

Я спрашивал: «Мама, чем мне помочь тебе, мама?»

Она отвечала: «Сыночек, а ты поел?»

 

Верблюды

 

Любезный друг! Живя обетованно
Вдали от всевозможных словоблудов,
Я снаряжаю в небо караваны
Великолепных жертвенных верблюдов.
Я вглядываюсь с нашей первой встречи
В их грустные задумчивые лица,
Прислушиваюсь к их негромкой речи
И, кажется, учусь у них молиться.
Когда они мохнатыми горбами
Колышут на ветру, как парусами,
Я чувствую, что мы росли рабами,
Порою забываясь небесами.
За крытыми столами и в постели
Усердствуя натужно и устало,
Мы, верно, слишком многого хотели,
Когда для счастья меньшего хватало.
Мы увлеклись бессмысленной погоней,
И наша суть настолько опустела,
Что сделалась причиною агоний,
Разрушивших до срока наше тело.
Мне хорошо. Безумье позабыто,
Безудержность ушла, исчезла спешка.
Я слушаю ночами, как копыта
Шуршат песками с ветром вперемешку.
Чернеет высь, луны сверкает блюдо,
Горят созвездья, словно крошки хлеба.
И по барханам движутся верблюды,
Хребтами спин покачивая небо.

 

* * *

 

Вот и всё, мой друг, города переводят дух

с украинского на небесный. Застыв, как глина,

время сыплется, и летит тополиный пух –

тополино летит, исполинно летит, тополино.

Между небом и нёбом катая картавый звук,

с недосиженной кладки в пространство взлетает птица,

повторяя за мною вслед: вот и всё, мой друг.

Всё проспится. И всё простится, когда проспится.

Ты держись, мой друг, хоть за что-нибудь – но держись,

уклоняясь от пчёл, уклоняясь от пуль, как Нео.

Не задев тебя, просвистит насекомо жизнь.

Плакать не о чем. Плакать не о чем. Плакать не о…

 

* * *

 

Вот и славно – с души облетели листья,

словно нечто ненужное, и теперь я

знаю, что чувствует птица, чистя

горло пением и теряя перья.

 

Мы отныне будем свободны оба –

как лишённая улицы и сада ограда,

упираясь в небо, обжегшее нёбо

соком дикого винограда.

 

 

* * *

 

Дни куда-то волочились,

Сволочились и волчились

И серели, словно стая,

Вырастая и врастая

В наше сердце, в наше тело,

Незаметно, незабвенно.

И кому какое дело,

Что у века вскрыты вены?

От безумий до безумий,

От наитий до наитий

Обнажается Везувий

Очагом кровопролитий

И в страданье неокреплом,

Озверевший от безбожья,

Посыпает серым пеплом

Обгоревшее подножье.

 

Прикрываясь небесами,

Мы развенчивали сами

Нами созданные мифы,

На невидимые рифы

Направляя наше судно,

Наши судьбы, наши сути.

Отчего же так паскудно

В этой серой сирой мути?

Для каких таких сокровищ

Разбудили мы с тобою

Огнедышащих чудовищ,

Называемых толпою?

Нерешимость, нерушимость –

По тропе кровавой века

Толпы движет одержимость

Без лица и человека.

 

По земле скользя покато,

Мы добрались до заката,

С удивлением внимая

Календарным сводкам майя.

Что нам убыль, что нам прибыль

Облачённых, обличённых?

Мы готовы верить в гибель

С наслажденьем обречённых.

Ярость пиршества на тризне,

Ясность родственности с твердью.

Мимолётность этой жизни

Есть свидетельство бессмертья.

Неразгаданы и зыбки,

Уходя во тьму пустую,

Мы оставим по ошибке

Вместо точки запятую.

 

 

Дудочник

 

Сумерки. Солнца тускнеет медь.

Дымом сочатся трубы.

Дудочник, что ты хотел пропеть,

Флейту целуя в губы?

В мыслях и чувствах царит разброд.

Обруч пространства тесен.

Дудочник, твой онемевший рот

Слишком устал от песен.

Мир перевернут. Святых святей,

Бесы одеты в ризы.

Дудочник, в городе нет детей –

В городе только крысы.

Всё омертвело. Сердца пусты.

Сжаты в тисках и гулки,

Вьются изгибами, как хвосты,

Голые переулки.

Скука и смута, распад и тлен.

Скалясь с холма свирепо,

Бурые дёсны кирпичных стен

Зубы вонзают в небо.

Сдохнуть ли, спиться ли от тоски?

Тщетно мечтать о чуде?

Странно, но стали тебе близки

Эти места и люди.

Ты угодил на свою беду

В тёмное закулисье.

Лучше молчать, чем учить дуду

Преданно петь по-крысьи.

 

Сумерки. Солнца тускнеет медь.

Дымом сочатся трубы.

Дудочник, что ты хотел пропеть,

Флейту целуя в губы?

Дай ненадолго покой дуде,

Мирно сомкнув ресницы.

Перевернувшись в речной воде,

Город ко дну стремится.

 

 

* * *

 

Жара смущает ум настолько –

до мене-текел-упарсина –

что хочется отрезать дольку

от солнечного апельсина.

 

Крошится воздух. Эти крошки

ложатся миру на колени.

Бредут измученные кошки

и по земле волочат тени.

 

И время движется убого,

прикрыв лицо своё рябое –

от неименья в сердце Бога

до неуменья быть собою.

 

Жеребёнок

 

Пусть тебе привидится спросонок
Мимолетной встречей впереди,
Как осенний рыжий жеребёнок
Из твоих ладоней пьёт дожди,
Как, от этих капель хорошея
И дыша светло и горячо,
Он кладёт задумчивую шею
На твое усталое плечо.
Повинуясь тихому приказу,
Ты готов, наверное, и сам,
Заблудиться в листьях, кареглазо
Подмигнув земле и небесам,
Сделаться наивней и надрывней,
И тогда, расплескивая тьму,
Эта осень иноходью ливней
Пробежит по сердцу твоему,
Наполняя музыкою звонко,
Словно бесконечные дожди,
Сердце, превратившись в жеребёнка,
У тебя колотятся в груди.
Хочется поверить в их предвестье
И, рассыпав сумрак по углам,
Заглядеться в ясли, где созвездья
Плавают с листвою пополам.

 

* * *

 

Живущий, как Бог, на воде и на чёрством хлебе,

жующий, как бык, губами морозный воздух,

я думал о полных яслях и тёплом хлеве,

уснув посреди небес на колючих звёздах.

 

И в этой космической, чёрной, пустой канаве,

где я то ли сбылся, то ли походу спился,

мне снились такие сны и такие яви,

как будто я сам, глаголен и гол, им снился.

 

Глазами в глаза мне пялилась тьма незряче,

грозила стволами, прельщала меня столами,

сулила награду – и, выбрав звезду поярче,

на грудь нашивала мне всеми шестью углами.

 

* * *

 

Золушка перебирала чечевицу – Исаву на хлёбово,

отгоняла услужливых голубей,

приговаривая: «Небу – небово, нёбу – нёбово,

последнее – розовее, первое – голубей.

 

Странные братья, отец и мать любят вас неодинаково.

Мне понятнее мать, ибо я сама

последнюю туфельку ради Иакова

готова снять и сойти с ума.

 

Будет тебе, милый, первородство и первозванство,

только прошу тебя – не забудь обо мне,

не то я умру от тоски и пьянства

в этой чужой для меня стране.

 

Так умру, что все социальные сети

вздрогнут, переплетеньями улетев в астрал.

Так умру, как еще на свете

никто до меня не умирал».

 

Золушка печально гляделась в микву,

отражение своё от души жалея,

а в полночь голова её превратилась в тыкву,

и Иаков разлюбил ее, женившись на Лорелее.

 

Воздух подрагивал, как обвисшими перьями птица,

не находя покоя ни на небе, ни на земле.

А тыквоголовая девушка ожидала прекрасного принца,

который в Иерусалим въедет на белом осле.

 

* * *

 

И будь что будет – с нами, и со мною,

С тобой одной, с тобою не одною

И без тебя. Со всеми и без всех.

Мы эту жизнь обходим стороною,

Впадая в святость, как в смертельный грех.

 

Мне хорошо на грани и за гранью

Закона, равносильного желанью

Узнать, что мы на свете не одни.

Непониманье близко к пониманью,

Как близость одиночеству сродни.

 

Господь с тобой. Мне ничего не надо.

Темнеет сад, темна его ограда.

И тёмен мир, укрывшийся за ней

Под невесёлый шорох листопада.

Темно с тобой. Но без тебя темней.

 

Бессмысленно, но твёрдо и упруго

Мы движемся по замкнутому кругу,

Не веря и, наверно, не любя,

Уже не столько следуя друг другу,

Как просто убегая от себя.

 

Но, знаешь, от всего осатанев, я

Благословляю наше однодневье,

Не зная кто мы и куда идём.

И нежно дышит ветер. И деревья

Неторопливо мокнут под дождём.

 

 

* * *

 

И стало тихо и светло.

И сквозь оконное стекло

Казался мир потусторонним.

Он плыл в иные времена,

На небесах крылом вороньим

Чертя скупые письмена.

 

И я пытался их прочесть

Как зашифрованную весть,

Не уловив заветной сути,

Не отличив добро от зла,

Но разглядев в тревожной мути

Судьбы кривые зеркала.

 

И стало грустно и легко.

Зимы густое молоко

Глотал февраль, впадая в детство,

Земли покусывая грудь

И перепутав цель и средства,

Пытался мир перечеркнуть

 

Ветвями голых тополей,

Прямыми стрелами аллей,

Творя раздор, ломая копья.

Кончался день. Кончался век.

И на лету слипаясь в хлопья,

На землю опускался снег.

 

И стало нежно и бело.

И за окном моим мело

С тоскою раненного зверя.

И я глядел в окна проём,

В чужое будущее веря

И не заботясь о своём.

 

И я был рад, до боли рад,

Полушутя и невпопад

Пройдясь невнятицею зыбкой

По этой жизни налегке,

Растаять молча и с улыбкой,

Как снег на чьей-нибудь руке.

 

* * *

 

Как смутны эти времена,

Как скучны эти имена.

Сегодняшних событий лист

Назавтра снова будет чист.

Пускай в огне сгорит тетрадь –

К чему бессмыслице служить?

Не так уж страшно умирать

Тому, кто не боялся жить.

 

Судьба нас весело несла,

Подобно лодке без весла.

И вновь смыкалась гладь воды,

Смывая грубые следы.

И поднимался мутный ил.

Но, сердце нежностью крепя,

Велик не тот, кто победил,

А тот, кто сохранил себя.

 

Какая радость эта боль!

Охота пуще всех неволь,

И так становится близка

Небес прозрачная тоска.

Исчезнет всё, что было до,

Без объясненья, без следа.

И будет странно верить в то,

Во что не верил никогда.

 

* * *

 

Какая ночь! Вина, Варфоломей,
Трактирщик пьяный.
Пусть лучше нас убьет зеленый змей,
Чем змей багряный.
Он где-то здесь. Его питает кровь
И наши страхи.
Постель мне этой ночью не готовь –
Посплю на плахе.
Я помяну тебя, а ты меня.
Неважно, кто ты.
Какая ни случилась бы резня,
Мы – гугеноты.
Огни и толпы. Улица пьяна
От круговерти.
С какой любовью пишут времена
Картины смерти!
Козлищ не отмежует от овец
Ни плач, ни скрежет.
Примерный муж и любящий отец
В толпе зарежет.
Сливается в безудержную плоть
Людская масса.
Ты думаешь, им надобен Господь?
Им нужно мясо.
Пускай моё отведают сполна.
Захочешь – наше.
А мы хлебнём тем временем вина
Из общей чаши.
Не причитай, не жалуйся, не плачь –
Почувствуй силу.
Цветами разукрасит твой палач
Твою могилу.
Простим его. Какого нам рожна?
Рассудим мудро.
Варфоломея ночь не так страшна,
Как страшно утро.
Попридержи злоречие твоё
И словоблудье.
Убийцы – не исчадье, не зверьё,
А просто люди.
Мы – та же голь. Мы, как столетий боль,
Неотвратимы.
И – вразуми нас, Бог – не одного ль
Венка цветы мы?

 

* * *

 

Когда над головою пропоют

Охрипшие серебряные трубы

И небеса, спокойны и безлюбы,

Откроют дверь в сомнительный приют,

Где из гранёных стопок лесорубы

Осенний спирт с архангелами пьют

И от дождей облизывают губы,

И почести погибшим отдают,

 

Когда на белых свитках бересты

Начертит время странные узоры,

Отыскивая поводы для ссоры

С самим собой в преддверьи пустоты,

И осень, уходя, сожжёт мосты,

Давным-давно лишённые опоры,

И чёрных переулков коридоры

Вдали пересекутся, как кресты,

 

Когда пунктиры перелётных птиц

Закончат повесть в небе многоточьем,

И сроки, подменённые бессрочьем,

Раздвинут ощущение границ,

Тогда мы сердце вымыслом упрочим

И вдруг поймём, вглядевшись в сотни лиц,

Что быль – лишь совпаденье небылиц

И мы живём на свете между прочим.

 

* * *

 

Когда наступил конец света, я вспомнил о неотложных делах:

о недолюбленных женщинах, об остывших трапезах на столах,

о рифмованных бабочках, неотпущенных из горсти,

и о том, что обещал вернуться домой к шести.

 

«Ну и ладно, – подумал я, глядя, как наступает тьма,

как, эту тьму рассекая, метеориты падают на дома,

рвут телеграфные провода, разбивают линии трасс

и стирают с земли города. – Успею в следующий раз».

 

И было легко на сердце, и мысли были легки,

и ветром с губ моих сдуло словесную шелуху.

И я напоследок заметил, как разжались мои кулаки,

и зажглись взлетевшие бабочки созвездьями наверху.

 

* * *

 

Когда отмерится и взвесится,

когда за рухнувшею стенкою

под башмаками скрипнет лестница,

тоскуя каждою ступенькою,

 

когда, не чувствуя врастания,

полупустое тело двинется

от мирозданья к мирозданию,

как от гостиницы к гостинице,

 

когда несказанное скажется –

откочевавшая на выселки,

с овчинку жизнь тебе покажется,

которая не стоит выделки.

 

* * *

 

Когда-нибудь – златоглаз, златосерд, златоуст –

перечитав все книги, пересчитав все рёбра

худому миру, я улыбнусь, как мангуст,

которому встретилась королевская кобра.

 

Я выдержу её немигающий взгляд –

это матовое стекло за языком раздвоенным,

и приму со спокойствием смертоносный яд,

подобно фолософам и побеждённым воинам.

 

Мне бы только в змеиную шею успеть

вцепиться зубами, со смертью играя,

потому что мангусты не верят в смерть,

потому что, даже умирая,

 

вздрагивая телом и пустеющей головой,

поперхнувшись воздухом и застрявшими в горле словами,

трижды мёртвый или тысячу раз живой,

я останусь с вами.

 

 

Мартовский ангел

 

Всё полустёрто. Всё непривычно голо.

Всё уместилось в тесный охват границ

В доме, где только тени скользят по полу,

Тихо играя музыку половиц.

Вслушайся в эти отзвуки, от которых

Хочется, позабывшись и налегке,

Ветром запутаться в светло-зелёных шторах

Или плясать, как зайчик, на потолке.

Дом этот бросив, мы заблудились между

Небом и подворотней, забившись в щель.

Знаешь, не так уж страшно терять надежду,

Если перед собою не видеть цель.

Я не пойму, какого мы беса тешим,

Души спалив дотла и развеяв дым.

Можно, простившись с большим, смириться с меньшим.

Легче проститься с меньшим и стать пустым.

Чёрные кости веток размяв до хруста,

Мартовский ангел нас совратил с пути.

Не огорчайся – если на сердце пусто,

Может, сумеет кто-то в него войти.

Наш приговор до худших времён отсрочен.

Горсть мимолётностей перехватив на чай,

Мы умираем разве что между прочим.

Да и живём, пожалуй что, невзначай.

Скучно, устав от зрелищ, мечтать о хлебе,

Грустно быть всеми, так и не став собой.

Мартовский ангел спит в предзакатном небе,

Видно, до дна упившись своей трубой.

Так ли, скажи, просторна небес обитель?

Не обо мне печалясь или скорбя,

Спи беспробудно, пьяненький мой хранитель,

Если, конечно, кто-то хранит тебя.

Всё это так прекрасно и так нелепо –

Чувствовать вечность, напрочь забыв о том,

Что на бездомье кажется домом небо,

Как на безнебье кажется небом дом.

 

* * *

 

Меняя суть и место,

несу я, как клеймо,

пустой зрачок подъезда

и лампочки бельмо.

 

Закрытый воздух режет

протяжный плач звонка,

и лязгающий скрежет

английского замка.

 

Внутри звериной норки

светло и невпопад

на кухонной комфорке

огнём пылает ад.

 

И не тая увечья,

в окно глядящий Бог

как ты – по-человечьи

вселенски одинок.

 

* * *

 

Мой друг, за незатейливым столом,

Какое-то пророчество таящим,

Мы, кажется, грустим не о былом –

Мы, кажется, грустим о настоящем.

И под сухие шорохи листвы

Измучены, нетрезвы, но не лживы,

Не тех мы поминаем, кто мертвы,

Но поминаем.тех, что ныне живы.

Большое собирается из крох.

Рождаются из клятвопреступлений

Трагедия несросшихся эпох

И горечь разобщённых поколений.

Ты сам себе становишься чужой

На рукотворной грани передела.

Но ради тела жертвуя душой,

Утрачиваешь собственное тело.

Отпущенная свыше благодать

Из сердца исчезает безвозмездно.

Меж счастьем быть и тягой обладать

Зияет огнедышащая бездна.

Мучительно, но не с кого спросить.

И остаётся разве что любовью

И кровью, если надо, воскресить

Распятое злодеями сословье.

Утрачивает время существо,

И забывая собственное имя,

Ты с умершими чувствуешь родство,

Едва ли ощутимое с живыми.

 

* * *

 

Моё земное неземное,

Моё нездешнее, иное,

Необъяснимое уму,

Моё напрасное, хмельное,

И чужеродное всему.

 

С самим собой играя в прятки,

Я забывал о том, что кратки

Мгновенья, взятые внаём,

То приближая в лихорадке,

То отдаляя окоём.

 

Теченье ровное событий

Я расплетал на сотни нитей,

Глотая жадно, как дурман,

Святое бешенство наитий

И бесовской самообман.

 

Забыв себя, утратив меру,

Я нежно пестовал химеру.

Сгорая и рождаясь вновь,

Я исповедовал не веру,

Но исповедовал любовь.

 

Мне было радостно и лестно

Себя растратить безвозмездно.

Сегодня здесь, а завтра там,

Я шёл и чувствовал, как бездна

За мной крадётся по пятам.

 

Меня, не знающего тыла,

На слишком многое хватило.

Сияли мне издалека

Не то небесные светила,

Не то окошки кабака.

 

Я попадался на приманку,

Пускаясь с сердцем наизнанку

В угар, готовый размолоть

Души тончайшую огранку

И обезбашенную плоть.

 

И на распутьях и распятьях,

Поднаторев в таких занятьях,

У хмурой вечности в долгу,

Я засыпал в чужих объятьях

И просыпался на снегу.

 

Проклятье белое метала

В меня зима. Прочней металла

Оковывали сердце льды.

И вьюга тихо заметала

Мои невнятные следы.

 

* * *

 

Моё окно – трёхстворчатый алтарь.

На левой створке серафим-кустарь

торгует статуэтками наложниц.

Садовник Ганс, лукавый златоуст,

поёт дроздам и подстригает куст

короткими движениями ножниц.

Светящимися нитками прошит,

прозрачный воздух тает и дрожит,

отравленный весенним токсикозом,

и тучные мохнатые шмели

летят в полуаршине от земли,

подмигивая солнечным стрекозам.

 

На правой створке моего окна

архангел в ризе синего сукна

под форменным оранжевым жилетом

благочестиво подметает двор,

отмахиваясь от собачьих свор

метёлкою, крылом и арбалетом.

Его бескрылый спившийся собрат,

с утра своей безбудущности рад,

прищурив левый глаз, неторопливо,

в футболке и пятнистом галифе,

за столиком открытого кафе

из баночки потягивает пиво.

 

А на центральной створке алтаря,

каким-то светом внутренним горя,

толкает Богородица коляску

с младенцем, и, отставшие на шаг,

балуются телёнок и ишак,

на радостях затеяв свистопляску.

С брусчатки пешеходной полосы,

сквозь бороды и пышные усы

предбудущего выдохнув основу,

саксофонисты Каспар, Бальтазар

и Мельхиор несут младенцу в дар

ламбаду, кантри-блюз и босса-нову.

 

* * *

 

Мы стали вхожи в окоёмы,

Мы пили горечь без закуски.

Я видел в лестницах подъёмы,

А ты предсказывала спуски.

 

Впадая в странствований пьянство,

Мы шли, покинутые всеми,

В такие странные пространства,

Где останавливалось время.

 

Мы от распутья до беспутья,

Бесчеловечно непохожи,

Менялись кожей и в лоскутья,

Смеясь, изнашивали кожи.

 

Мы открывались миру настежь,

И нам с пути хотелось сбиться

И полюбить друг друга насмерть

С отчаяньем самоубийцы.

 

* * *

 

На Рейне осень. Зеркало реки
Становится морщинистым от ряби,
Написанной как будто от руки.
Ползут неторопливо и по-крабьи,
Расталкивая воду, катера.
И, ветром опрокинут и развеян,
Смолкает звон стекла и серебра
Открытых ресторанов и кофеен.
На Рейне осень. Тая на глазах,
В дрожащей зяби очертанья меркнут,
И в бледновато-серых небесах
Кружится рыжеватой точкой беркут,
Напоминая одинокий лист,
Отвергнувший земное притяженье,
И сверху полуклёкот-полусвист
Роняет отчужденно в отраженье,
Туда, где извивается река,
Как будто состоящая из плоти.
И, кажется, смертельная тоска
Сквозит в его задумчивом полёте.
Воздушной отгороженный межой,
Привычный к своему непостоянству,
Он каждой рыжей клеточкой – чужой

И времени, и здешнему пространству.
Размахом крыльев в небесах распят,
Он ждет едва ли милость и отсрочку.
И сумерек чернила поглотят
Его почти невидимую точку.
Да будет так. Дорога далека.
Шуршит листва, стелясь благоговейно.
Желтеющие тускло берега
Сжимают тело узенького Рейна.
Распоротый дождями небосвод
Клочками туч сереет на просторе.
И осень, опрокинувшись, плывёт
По водам Рейна в Северное море.

 

 

* * *

 

На моем веку,

сибаритствуя на боку,

затесавшись лыком в строку,

мне, боюсь, придётся застать войну,

потерять страну,

обрести страну,

заглотив тоску,

как блесну.

 

Розовеет младенческая десна,

из которой, как зубы, растёт стена,

разделяя народы и времена

на короткие миги дробя,

то ли смерть торопя,

то ли снеги кропя.

Что такое, мальчик, война? Война –

это значит взять неприятеля на

прицел и попасть в себя.

 

Это просто слова,

это просто слова.

Я и сам себя слышу едва-едва.

Сколько, мальчик, ни говори «халва»,

а во рту – лишь сухой картон.

Исступленья гормон,

преступленья гормон

нас лишает имён.

Высыхает трава,

и над ухом надсадно свистит тетива

окаянных времён.

 

* * *

 

На море шторм. Шатаясь в полусне,

Поют валы протяжно и глумливо.

Как треснувшие стёклышки пенсне,

К единомысью сходятся заливы.

 

Худые рёбра мылит парапет,

И, головой качая полупьяно,

Плывёт маяк, процеживая свет

Сквозь решето прибрежного тумана.

 

Бутылочное горлышко грызёт

Матрос в отставке, пролетарий порта,

И бескозыркой крестит горизонт,

Неподходяще поминая черта.

 

Штормит в бутылке недопитый скотч.

И жизнь, махнув безвыходно рукою,

На цыпочки привстав, уходит прочь,

Не нарушая ничьего покоя.

 

* * *

 

На окраине осеннего пространства

Ты отвергнешь, ни о чём не сожалея,

Надоевшее изрядно постоянство,

Ибо суть непостоянства веселее.

У обыденности шаткие основы.

И незыблемым до срока притворяясь,

Всё меняется, что, в общем-то, не ново,

С удивительным упорством повторяясь.

Не растрачивай себя на эти игры –

Каплей мёда подсластив бочонок дёгтя,

Времена свои отточенные иглы

С наслажденьем загоняют нам под ногти.

Не покроется доходами убыток,

Хоть мытьём берись за дело, хоть катаньем,

В этой камере изысканнейших пыток,

Называемой порою мирозданьем.

Ты попробуй, эту горечь не приемля,

Растянувшись небесами, отсыпаться

Или головокружительно на землю

С охмелевшим листопадом осыпаться,

Потому что, хоть подохни, но не спится

По соседству с записными палачами.

Остаётся, как ни странно, только спиться,

Чтоб не сделаться до срока сволочами.

Позабудь о предначертанном в начале –

Каждый год отныне будет високосен

В том пространстве, где, зверея от печали,

Заблудилась неприкаянная осень.

 

 

* * *

 

Над лампой с тростниковым абажуром

летают мошки вьющимся ажуром,

звенящий воздух юга шевеля.

Сгустилась темнота до неприличья,

и в этой темноте свои различья

теряют небо, море и земля.

 

Не помню кто писал, что наши души –

не то одна стотысячная суши,

не то остекленевшая слеза –

как этот кубик льда в стакане виски.

И только звёзды, словно василиски,

глядят нам с изумлением в глаза.

 

Мы в чём-то даже более, чем звёзды,

дозорные посты и перепосты,

несущие янтарь и серебро

под сенью тростникового алькова

светильника. И столь же тростниково

скрипит в руках у вечности перо.

 

* * *

 

Над месивом подтаявшего снега

срастаются, не ведая о том,

далёкие, как альфа и омега,

языческая сила печенега

с поставленным на времени крестом.

 

Свирепые опричники окраин,

разбойные поэты-соловьи,

проросшие меж раем и сараем,

теряют рай, как мы его теряем,

живя на расстоянии любви.

 

Наследники, лишённые наследства,

постельничьи, пропившие постель.

поборами разграблены соседства –

эпоха без стыда находит средства,

которые оправдывают цель.

 

Отпеты, неотёсаны и грубы,

шагают херувимы-лесорубы

по облакам, от горечи седым,

и продувают заводские трубы,

с мелодией выплёскивая дым.

 

От песен, от хулы и алкоголя

звучит надлом в усталых голосах.

Охоты нет, осталась лишь неволя

и выражение звериной боли

в когда-то человеческих глазах.

 

Они стоят – не люди и не звери,

в кроваво зарождающейся эре

с пространством потеряв взаимосвязь.

И вверх глядят – и молятся, не веря.

И вниз глядят – и верят, не молясь.

 

* * *

 

Наступая на тернии ахиллесовою пятою,

над бумажною пропастью зависая нестойко,

каждой строчкою, буквой и запятою

я знал, что мы смертны, но не знал, что настолько.

 

Скажешь – мелочи? Я не верю, что мелочи – мелки.

Отдавая друг другу последнюю кроху,

мы вращаем в руках секундные стрелки,

из ушей выковыривая эпоху.

 

Времена и места по-доброму гиблые –

пей холодную водку, заедай консервами,

совращай себя выдумкой. Как не сказано в Библии,

предпоследние станут однажды стервами.

 

Напевая оду, звучащую, как пародия,

привыкаешь сумерками опустелыми

иностранцем быть у себя на Родине,

марсианином став за её пределами.

 

Постояв у стойки, расходятся постояльцы,

заплатив по счёту. И, устав от вечности,

нестерпимо тянет, поплевав на пальцы,

загасить луну на своём подсвечнике.

 

* * *

 

Наши трубы уходят в астрал,

наши губы спрягают глаголы.

Вдохновенный церковный хурал

в небеса отправляют монголы.

 

Под кочующий грохот орды

опускаются степи сутуло.

Как прекрасны, смуглы и горды

их высокие острые скулы!

 

Я с тобой, бесконечно живой,

измерение вижу другое –

натянувшись в руке тетивой,

ты сгибаешь пространство дугою.

 

И, на солнце блеснув, как слюда,

промелькнув, как слепая причуда,

ты уходишь опять в никуда,

возвращаясь опять ниоткуда.

 

И, на части пустоты дробя

и бездумно осколки сличая,

я брожу от себя до себя,

никого на пути не встречая.

 

 

* * *

 

Не всё коту матрица – есть и периферия.

В сердце моем сумятица – сколько себе ни ври я,

к дьяволу в зубы катится московская джамахирия.

 

Верю или не верю я, барственно или смердно –

пух полетит и перья от глядевшегося несметно.

Так умирает империя – все империи смертны.

 

Падают камнем соколы, бьются о землю символы.

Быстро века процокали, взлетевшие хиросимою.

Останется лишь на цоколе трёхбуквие негасимое.

 

Кузня грохочет молотом, в чане играет сера.

Я говорю: «Ну, скоро там?» Дышит темно и серо

осень в моем расколотом сердце легионера.

 

* * *

 

Не грусти. Бесконечно усталы,

Опустив потускневшие лики,

Мы на свете настолько же малы,

Как – не ведая сами – велики.

Мирозданье всего лишь предместье,

Безымянная тень у порога,

Где песчинка не меньше созвездья

Заключает дыхание Бога.

Уподобившись крохотной капле,

Ты летишь в поднебесье куда-то

На крыле удивительной цапли,

Розовеющей в волнах заката.

И своею частицей нетленной

Ты роднишься со всеми мирами –

От светил на просторах вселенной

До свеченья в окошечной раме.

 

* * *

 

Незримый друг, таинственный гребец,
Готовься оттолкнуться от причала.
Но, знаешь, раз у жизни есть конец,
То, стало быть, у смерти есть начало.

Нам вечной представляется река,
Чьи берега простёрлись низкоросло.
Но после разберёмся. А пока
Давай опустим в воду наши вёсла.

За нами не останутся следы,
Они умрут, но будет неразлучен
С зелёным песнопением воды
Железный скрип несмазаных уключин.

Мне этот путь, по-моему, знаком,
Равно как лодки плавное движенье.
Я, кажется, ночами здесь тайком
Вылавливал созвездий отраженья

И молча их держал в своей горсти,
И отпускал их в небо мотыльками.
И брал весло. И продолжал грести
Светящимися в сумраке руками.

Ты думаешь, что это было сном?
Но сны и явь почти неотличимы,
Покуда в измерении ином
Подыскиваем к вечности ключи мы.

Которое столетие гребя,
Мы движемся, задумчивы и кротки.
Люби меня. И полюби себя.
И отраженье нашей тихой лодки.

Послушай, как биение сердец
По-новой над рекою зазвучало.
А если и у смерти есть конец,
То, знаешь, это, видимо, начало.

 

* * *

 

Немного осени, немного

Вина и хлеба. За спиной

Лежит усталая дорога,

Дыша листвой и тишиной.

В неосязаемом пространстве

Неуловимо, словно дым,

Ты возвращаешься из странствий,

Готовясь к странствиям иным.

Ты добредёшь до поворота,

И осознаешь, не скорбя,

Что нет причины ждать чего-то,

Поскольку что-то ждёт тебя.

Приляг. Укройся тонким небом.

И осень, нежа полусном,

Тебя накормит тёплым хлебом

И напоит тебя вином.

 

* * *

 

Облетели священные рощи.

Окосели столетья от пьянства.

Заблудиться во времени проще,

Чем в размытых пределах пространства.

Ты дитя посреди океана,

И безвестная чёрная бездна

Под тобою молчит окаянно,

Над тобой отражаясь небесно.

Обрывается грань пониманий,

Вырастают и рушатся глыбы.

Остаётся лишь стать безымянней,

Чем чешуйка на теле у рыбы.

И с каким-то вселенским размахом,

Приоткрыв заповедную створку,

Твоё сердце наполнится страхом,

Удивительно близким к восторгу.

 

Она писала мне из Испании

 

Она писала мне из Испании – буквами, как бесенята, мелкими,

что скучает, купается в море, везёт в подарок часы –

недорогие, но очень красивые, с необычными стрелками,

изящными и поджарыми, как андалузские псы.

 

Она описывала деревья, многорукие, как менора

с апельсинами вместо свечек. Об испанцах – не очень к месту –

сообщала, что галантны, обращаются к ней «сеньора»,

удивляются, что одна, и зовут разделить сиесту.

 

Признавалась вдруг, что поверила в жизнь иную

впервые и здесь, где ничто ни на что не похоже.

Я читал её строчки, делая вид, что ревную,

удивленному воздуху корчил страшные рожи,

 

расправлялся с андалузцами одним ударом навахи,

доставал из бара бутылку риохи,

бормотал про себя: «Ах уж эти испанские махи...»,

добавляя зачем-то: «Ох уж эти еврейские лохи...».

 

Её письма, меж тем, истончались, как влага

под субтропическим солнцем, читаясь кондово:

«Изумил Кадис... поразила Малага...

несравненна Севилья... хороша Кордова».

 

Затем пришла бандероль. С часами. К часам прилагалась записка:

«Остаюсь в Испании. Весной расцветет миндаль.

Не грусти, я люблю тебя. Лишь отбрасывая то, что близко,

видишь даль».

 

Я пил кое-что покрепче. Вспоминал её родинки – десятки родин

на теле. Говорил себе, что бессмысленно стоять на пути к

совершенству... По слухам, она то ли вступила в монашеский орден,

то ли открыла на набережной бутик.

 

Я сидел, у безморья ожидая шторма.

На её часах, заблудившись меж точками и тире,

околевали стрелки – как собаки, лишённые корма,

умирают в собственной конуре.

 

* * *

 

Отбросив страх и мягкотелость,

Не многим в мире дорожа,

Тебе отчаянно хотелось

Идти по лезвию ножа,

И огнедышащую бездну

Под сердцем чувствуя на треть,

Прожить на свете бесполезно,

И бесполезно умереть.

Ты у последнего порога

Украсил жертвами алтарь.

Но если в сердце нету Бога,

То в голове опасен царь.

Земли притихшая утроба

Таит худые времена.

Как гвоздь, забитый в крышку гроба,

Желтеет шляпкою луна.

Небесный свод гудит чугунно,

И ты в преддверии конца

С остервененьем режешь струны

На арфе нежного певца.

 

 

* * *

 

Отчаянный тебялюбец,

приснившийся наяву,

я пью из хрустальных блюдец

небесную синеву

 

и, чувствуя дней бесплотность,

не веря календарю,

дарю тебе мимолётность

и вечность тебе дарю.

 

Тобою придуман всуе

и сердцем твоим ведом,

когда-нибудь унесу я

тебя в зазеркальный дом

 

сквозь вражество всех разведок

и дружество всех границ –

от лестничных этих клеток

и лестничных этих птиц.

 

* * *

 

Под вечер не худо мысли созвать на вече.

Плеснуть им немного виски. Добавить льда.

Чем дольше живешь в «нигде», тем сумеешь легче

Привыкнуть к существованию в «никогда».

 

Текущая жизнь для сохранности вскрыта лаком.

Её теснота искупима её длиной.

Кусочек провинции так неприлично лаком,

Что собственный рот захлебнуться готов слюной.

 

Ты варварски рад, горизонт до костей очистив,

Не чувствовать голод, не ждать никаких вестей

И в сумерках по шуршанью опавших листьев

Угадывать не пришедших к тебе гостей.

 

Ты веришь не в Бога – ты веришь в свою усталость,

Отчаянным жестом по глади размазав тишь.

И кажется, что осталась такая малость,

Которую без улыбки не разглядишь.

 

* * *

 

Подари мне не райский, а самый обычный сад,

потому что с эдемских кущ – невеликий куш.

Я вижу будущее, оглядываясь назад,

и вижу прошлое в отражениях луж.

 

Ночью шепчут мне: «Повернись-ка на правый бок,

ибо спящим лицом к окну и спиной к стене

снится Бог». «Да на кой мне, – устало зеваю, – Бог?»

«Ну, не знаю. А вдруг пригожусь...» – отвечают мне.

 

Я почти уплываю в доселе иные края,

и опять этот голос скребёт в голове, как мышь:

«Кстати, разве не ты был убит на войне?» «Не я».

«Извини, перепутал. За всеми не уследишь».

 

Пузырём багровым лопается закат,

вышибая стёкла, кровель срывая жесть,

и на стенке последней из уцелевших хат

мальчишка осколком шкрябает слово «месть».

 

Человек в шинели появляется из пустоты,

протянув мне флягу: «На, хлебни из горла».

«Что там?» – спрашиваю. «Ничего. Это был не ты.

Успокойся, братишка. Это смерть твоя умерла».

 

Полковник

 

В субботний вечер в маленьком кафе
На невысокой деревянной лавке
Полковник артиллерии в отставке
Глотал коньяк, в кармане галифе
Раскрыв украдкой тощий кошелёк
И мрачно пересчитывая деньги.
Он созерцал бетонные ступеньки,
Немытый пол и скучный потолок,
Испытывая приступы тоски,
Дробящие сознание, как свёрла.
Недорогой коньяк царапал горло
И стягивал удавкою виски.
Существованье – повод для вражды.
По крайней мере, повод для запоя.
Наедине с фужером и с собою,
Он в прочих собеседниках нужды
Не чувствовал. Полковник, отчего
Ты сделался чужим и бесполезным
И вещество объятием железным
Закупорило в панцырь существо?
Полковник, ты скучаешь по войне?
Вдали от смерти жизнь неполнокровна.
Деревья, превратившиеся в брёвна,
Становятся бессмысленны вдвойне.
Не поменять ли в сердце часовых?
Не время ли с собою объясниться?
Как долго наважденьем будут сниться
Живые, хоронящие живых?
Полковник, ты тоскуешь по полям,
Где прорастают сквозь тела колосья
И раздаётся птиц многоголосье
С молитвой поминальной пополам?
Ты не вернулся ни с одной войны.
Пожертвовавший кровью вместе с потом,
Полковник, ты остался патриотом
Давно не существующей страны.
Не те места и времена не те,
И люди на бессмыслицу похожи.
Но если сердце пусто, отчего же
Такая тяжесть в этой пустоте?
По совести скажи: зачем в дыму
Сражений сохранил тебя Всевышний?
Не ты один на этом свете лишний –
Мы все на этом свете ни к чему.
Полковник, пей коньяк. Молчи. Скучай.
И спорь с самим собой, не зная твёрдо,
Что будет лучше – дать бармену в морду
Или оставить что-нибудь на чай.

 

* * *

 

Пора возвращаться в родные пенаты,

Где даты поддаты и мысли пернаты,

Где жизнь на лету и любовь на бегу,

И зимние окна рисуют квадраты

Оранжевым светом на чёрном снегу.

 

Пора возвращаться в родные палаты,

Где в белых халатах гуляют пилаты,

Галантно затеяв с медсестрами флирт.

С одним из пилатов, я слышал, пила ты

Из жертвенной чаши этиловый спирт.

 

Чужие супруги в постели упруги.

Я рад за тебя и за то, что в округе

Чекистской походкою бродит зима.

Ты любишь пилата за чистые руки,

Горячее сердце и холод ума.

 

Пора возвращаться в родные коммуны.

Не знаю, зачем, и не знаю, к кому, но

Гудит голова, и бормочут уста,

И к деньгам карманы, по счастью, иммунны,

И совесть – не столько чиста, как пуста.

 

И хочется воздух руками потрогать,

На землю упав, как остриженный ноготь,

И бешеным псом, возмутясь тишиной,

На тени в окне твоём лаять – должно быть,

С похмелья окно перепутав с луной.

 

* * *

 

Пора перелётных птиц отпускать на волю –

в нездешние палестины, в невидимые леванты.

Красный ветер гуляет по маковому полю.

Сиреневый ветер шевелит стебли лаванды.

 

Вечер опускает голову, как усталый вол,

волк за горой поднимает привычный вой.

Ты всего лишь одна волна из тысячи волн.

Ты всего лишь одна война из тысячи войн.

 

Сосчитай черепа – хорош ли сегодня улов?

Сквозь плетение невода льётся квадратно свет.

Говори со мной – у меня достаточно слов,

чтоб глядеть на тебя, ничего не сказав в ответ.

 

Я бросаю твой невод в небо и вновь молчу.

И глядит, подрагивая, жёлтой луны свеча,

как приходит вечер, тебя прислонив к плечу,

и приходит вечность, тебя отряхнув с плеча.

 

* * *

 

Посиневшими от алкоголя ночами

она видела смерть у меня за плечами

и у смерти из рук вырывала косу,

осыпая такою сердечною бранью,

что, укрывшись под облака шкуру баранью,

зимний месяц тощал и дрожал на весу.

 

И плескалась смущённая жидкость в стакане

и осколками льдинок звенела о грани,

и невнятным осадком ложилась на дно.

И светлело окно, и, прямая, как шпала,

неприятно оскалившись, смерть отступала,

на бесцветных обоях оставив пятно.

 

Но однажды, когда ничего не осталось –

только наша зима, только наша усталость –

растворившись в одной на двоих темноте,

мы шагнули совпавшими стрелками в полночь.

И напуганной птицей, зовущей на помощь,

выкипающий чайник свистел на плите.

 

 

* * *

 

Пропасть подступает к тебе краями.

В ней гудят шмели, шевеля бровями

широко, как дворники, – стирая миры

с ветрового стекла – до чёрной дыры.

 

Жаль, в салон авто не закажешь кофе.

Приближаясь шинами к катастрофе,

как болезной плотью к косе железной,

превратись в шмеля и гуди над бездной.

 

Опыляй, как примулу, эту пропасть.

Уходящим в сумрак не нужен пропуск –

там пространство голо и время голо,

как язык, утративший вкус глагола.

 

Если мир случаен, мы вдвойне случайней.

О стакан позвякивая ложечкой чайной,

я сложить пытаюсь, осознав увечность,

из молекул воздуха слово «вечность».

 

* * *

 

Прости меня, являя милость,

Сластолюбивая волчица,

За всё, что с нами не случилось,

И всё, что с нами не случится.

От чёрных дыр до белых пятен

Скользя над пропастью по краю,

Не так тебе я непонятен,

Как сам себя не понимаю.

Мы потеряли равновесье.

Как безобразная заплата,

На тучном склоне поднебесья

Пасётся алый бык заката.

В нём ощущается безвестье.

Неотвратимо и нелепо

Тускнеют тихие созвездья,

Копытом втоптанные в небо.

Теперь, ей-богу, не до шуток.

Чадит разбитое кадило

На мимолётный промежуток,

Который вечность нам ссудила.

И, знаешь, видимо из мести,

Не сотворив себе кумира,

Мы несомненно будем вместе –

Утратив ощущенье мира.

 

 

* * *

 

Ра, окуни весло в мутные воды Нила.
Солнечный, разбросай пригоршни по воде.
Золота чистоту определит горнило.
Мы родились не здесь. Мы родились нигде.
Этот нелепый мир скучен, как захолустье.
Он, точно дряхлый лев, скалит пустую пасть.
Верить ли берегам? Я доверяю устью.
Полно куда-то плыть. Нужно во что-то впасть.
Видится вдалеке дельты подземной вырез.
Я поплыву один. Царствуй на небесах.
Там, в глубине пещер, родственник твой Осирис
Сердце моё готов вымерить на весах.
Может, оно легко. Впрочем, я сам не верю
В лёгкость его. Весы сдвинутся набекрень.
Время, смеясь в кулак, с лязгом захлопнет двери,
В спину толкнув мою полуживую тень.
Путь мой причудлив был. Может быть, был уродлив.
Полушутя плывя, в четверть весла гребя,
Видимо, человек – сам себе иероглиф.
Кто-нибудь нас прочтёт. Можно ль прочесть себя?
Мы прорастаем вверх тощими колосками.
Имя твоё сотрут, как ты ни назовись.
Тихо плывёт ладья. Берег шуршит песками.
Зеленью плещет Нил. Небом синеет высь.

 

* * *

 

Расправившись с континентом, уедем на острова,

пока отцветают акации, пока зеленеет трава

в подкуренной папиросе, и дым выползает из

ночного бара у моря, где вечность танцует стриптиз,

ногами шесток обвивая, где тихий ручной сверчок

таращит во тьму вселенной вселенски пустой зрачок.

А вечность всё пляшет, пляшет, оскалив порочный рот,

и падающими звёздами по телу катится пот,

и, с тела сдирая кожу, игриво скользит рука

от выбритости подмышек до выбритости лобка.

И ты – как всегда, по пьяни – насмешник и балабол,

суёшь ей в трусы юани, кладёшь под язык обол

и, кончиком папиросы коснувшись её груди,

ей в самое ухо шепчешь, что худшее – позади.

 

* * *

 

С её приходом вечер перестал

быть томным, став двухтомным. В темноте

светился, как магический кристалл,

аквариум без рыб, поскольку те

взлетели вверх икринками огня,

скользнув по ней, приветствуя меня,

переливаясь плавно и певуче

настолько, что кружилась голова.

И нам шептали на ухо беззвучья,

и от волненья путали слова.

 

А после мы лежали в тишине

лицом к лицу. И улица в окне

плыла, и фонари гляделись прямо,

и, как паук, спустившись по стене,

крестообразно тень оконной рамы

покоилась на нас и простыне.

 

И, пробуя пространство на изгиб,

ватага электрическая рыб

на сумеречных комнатных форпостах,

оранжево светясь, как апельсин,

чертила «мене, текел, упарсин» –

не столько нас пугая, сколько воздух.

 

* * *

 

С тобой не говорю я, но пою

Беззвучно, словно раненный в бою,

Губами, пересохшими от жажды,

Ищу ладонь открытую твою

С предчувствием, что в ней умру однажды.

С тобой не говорю я, но пою.

 

В твоей ладони плещется вода

Небесная, попавшая сюда,

Чтоб отразить короткое мгновенье

И далее исчезнуть без следа,

Угадывая ветра дуновенье.

В твоей ладони плещется вода.

 

С тобой не говорю я, но пою.

Я ножницами острыми крою

На сотни лоскутов моё пространство,

С улыбкою вплетая в колею

Отпущенного нам непостоянства.

С тобой не говорю я, но пою.

 

Наивны и обманчиво легки,

Мы разлетимся, словно мотыльки,

Не обменявшись на прощанье взглядом.

Так звёзды, друг от друга далеки,

Глядятся в небесах почти что рядом,

Наивны и обманчиво легки.

 

С тобой не говорю я, но пою.

Я не умею долго жить в раю.

Я бездну ощущаю за плечами,

Застыв у этой бездны на краю.

И долгими бессонными ночами

С тобой не говорю я, но пою.

 

Я рад идти по лезвию ножа,

Когда моя рука, в твоей дрожа,

Немеет сладко, словно через пальцы

Из тела в тело движется душа.

И если в этом мире мы скитальцы,

Я рад идти по лезвию ножа.

 

С тобой не говорю я, но пою.

Я ничего на сердце не таю.

Умри со мною и со мной воскресни.

Я сам себя, поверь, не узнаю

И превратившись в собственную песню,

С тобой не говорю я, но пою

 

 

* * *

 

Скажи мне, если б я был собакой,

Небольшой, кареглазой, рыжей окраски,

Забавлялся любовью, погоней, дракой,

Мечтал о мясе и о хозяйской ласке,

Облаивал встречных, а всего охотней

Твоих поклонников с их похотью жалкой,

Весело шастал меж подворотней

И вожделенной мусорной свалкой,

Держал твои плечи в упругих лапах,

Лизал тебя в щёку, презирал ошейник

Чувствовал радостно каждый запах,

Не зная только запаха денег,

Потакал твоим слабостям, не любил величья,

Был со многими мил, нетерпим к немногим –

Скажи мне, ты бы нашла различье

Между мною двуногим и четвероногим?

Погляди, я стою, окружён захолустьем,

На своих двоих. Мне ни шатко, ни валко.

И скулю на луну – не затем, что грустен,

А затем, что её почему-то жалко.

 

 

* * *

 

Такая ночь пульсирует в зрачке,

как будто смерч гудит в сливном бачке,

как будто смерть, прокравшись в туалеты,

астральный секс соединив с косьбой,

овладевает всеми и собой,

и звёзды превращаются в скелеты.

 

Гляди ей в пах с улыбкой босяка,

торчащий от дверного косяка,

как сотня бесов на иголке шприца.

Пиши слюной у смерти на лице,

пиши слюдой у смерти на кольце

о том, что всё пройдет и повторится.

 

Пиши тоской у смерти на виске,

пиши щекой у смерти на щеке

о том, что всё пропьется и простится.

Тобой овладевают города,

поймав тебя в ночные провода,

где бьется электрическая птица.

 

И эта жизнь – у смерти на краю,

и воины с поэтами в раю,

признают, наконец, единоверца

в тебе и откровениях твоих

и объяснят тебе, что меч и стих

взыскуют не умения, а сердца.

 

* * *

 

Твоей души глубины голубины.

Под шум дождя и шорох листопада

она качнётся веткою рябины

и голубою гроздью винограда.

 

Она уснёт, укутанная снегом,

воздаст молитву ложному тотему,

со мною вместе ошибившись веком

и перепутав звёздную систему,

 

и поплывёт над миром опустело,

и, распростершись нищенкой на плахе,

захочет снова поселиться в тело

голодной и весёлой росомахи.

 

Я занесу её в мои тетради,

в мои смятения и круговерти.

И ради жизни – вечной жизни ради –

поглажу – против шерсти, против смерти.

 

* * *

 

Твой маленький невзрачный городок,

окаменелый, словно диплодок,

и любящий свою окаменелость,

меня зовёт – хотя б на полчаса,

найдя в себе такие голоса,

какими с колокольни не звенелось.

 

Я появлюсь и отыщу твой дом,

не знаю кем, не знаю чем ведом –

быть может, эху собственному внемля.

Моей спиной коснусь его стены,

как будто дом твой без моей спины,

лишённый сил, обрушится на землю.

 

Невидим глазу и неощутим,

неуловим, как перелётный дым,

как летний воздух – невесом и тонок,

я встану на часах, чтоб ты могла

рукою гладить мглу, как будто мгла –

под руку подвернувшийся котенок.

 

И буду так стоять – пока к утру

от солнечного света не умру,

не посягая на твою свободу,

как тот рыбак среди застывших глыб,

что ловит в черных водах черных рыб

и всякий раз вылавливает воду.

 

Тесей

 

Я сегодня без сил. Повяжи мне на голову бинт
Или просто сними эту тяжесть горчащего лавра.
Моё сердце, увы, превратилось в глухой лабиринт,
Где невидимо бродит зловещая тень минотавра.

Я всегда, сколько помню, мечтал дотянуться до звёзд,
Чтоб однажды понять: сколь ни бейся и как ни затействуй,
До геройства дорога не меньше, чем в тысячу вёрст.
Но не более шага ведёт от геройства к злодейству.

Достигая вершины, невольно рискуешь упасть,
Потянувшись рукою, забыв обо всем, к небосводу.
Я убил бы в себе эту дикую тёмную страсть.
Но боюсь, что с рычанием вырвется зверь на свободу.

Может, этого ждёт от меня безымянный народ,
Этот девственный лес, научившийся чтить лесорубов?
Ибо царь не идёт на попятный, а только вперёд,
Проложив себе путь из рабов, славословов и трупов.

Что ж, не будем сомненьем рассудок насиловать зря.
Да разгладится лоб, да пребудут ладони шершавы,
Если искренне верит народ, что величье царя
Измеряется твёрдостью хватки на горле державы.

Город будто застыл. Над стрехами летит суховей.
Небосвод раскалён. Задыхается сердце от зноя.
Ариадна, прости. Я запутался в нити твоей.
Минотавр не убит. Он очнулся и сделался мною.

 

Тигр

 

На душе холодает. Разлей медицинский спирт

Как лекарство по невысоким гранёным стопкам.

Незаметно подкралась осень. И небо спит,

Повернувшись боком к укрытым тайгою сопкам.

 

В этой маленькой хижине, кажется, мы одни.

Наши души устали карабкаться вверх по склонам,

На которых листва пронзительно жжёт огни,

Разбросав багрово и жёлто на тёмно-зелёном.

 

Очевидно, приятно сгорать на таких кострах

Под тоскливые причитанья болотной выпи.

Ты чего-то боишься? Я буду лечить твой страх.

Да и собственный тоже. Самое время выпить.

 

Посмотри, как сумерки быстро подъели день,

Как в небесную мякоть звёзды впились телами.

За деревьями лес не виден. Лишь чья-то тень

Незаметно и тихо движется меж стволами.

 

От такой тишины повредиться легко в уме.

Как невнятица полусна, как тоска немая,

Два янтарных глаза, хищно сверкнув во тьме,

Проникают в сердце, в песчинку его сжимая.

 

Это тигр, это тигр. Он явился на зов тоски,

Он почуял нашего страха предательский запах,

Заключив эту робкую полночь в стальные тиски,

И неслышно подкравшись на мягких бесшумных лапах.

 

Это тигр, это тигр. Он предчувствием жертвы ведом.

Он рождён, он взращён, он расчерчен огнём и землёю.

Он сужает круги, словно хочет наш хрупкий дом

Захлестнуть, затянуть, задушить незримой петлёю.

 

Наливай-ка ещё. Мы с тобой очарованы злом.

На смертельном помосте, на собственном тихом погосте

Остаётся лишь пить. И беззвучно сидеть за столом,

Ожидая, словно возмездья, ночного гостя.

 

Это тигр. Это рок. Это смерть. Это мир. Это век,

Превратившийся в миг и растаявший, словно капля.

И виднеется где-то в небе иной ночлег.

И печально кричит, над землёй пролетая, цапля.

 

Существо растворяется, пригоршней став вещества.

Вниз глядится луна бесноватым янтарным оком.

И, дрожа на ветру, облетает с деревьев листва

И ложится на землю ржавым кровоподтёком.

 

* * *

 

Три яблока, один стакан с вишнёвой

Наливкою. Мне хочется по новой,

Разбрасывая точки и тире,

Прислушаться к осеннему сигналу,

Сворачивая время, как сигару

Катает негритянка на бедре.

 

Холстом украшен жертвенный треножник.

Твой рыжий и бессовестный художник,

Лишенный окончаний и корней,

Я ничего, наверное, не значу.

Но посмотри, с какой самоотдачей

Я высекаю звёзды из камней

 

И поджигаю спичкою, как порох.

Прости мои полотна, на которых

Катаются во всей своей красе

Спокойно и уверенно, как Будда,

Ветра на крыльях мельницы, как будто

На чёртовом вращаясь колесе.

 

Тебе, должно быть, тесно в этой раме?

Обманутая здешними дарами,

Ты губ приподнимаешь уголки,

Спеша улыбку на лицо напялить,

И дергаешь за ниточки на память

Завязанные мною узелки.

 

* * *

 

Ты, как все, на три четверти состоишь из влаги,

слово «смерть» к тебе липнет, как перо к бумаге,

оставляя строчки татуировок

и следов от крылышек божьих коровок.

 

Отмахнувшись от смерти, ты пишешь в тетради:

«Лишь поэты разговаривают с царями, глядя

сверху вниз, потому что за ними Слово».

Как рыбак, осознавший цену улова

и поставивший истину выше хлеба,

ты летучих рыб отпускаешь в небо.

 

Карауля в сумерках час отлива

ты катаешь камешки, будто сливы,

по невнятным линиям на ладони.

И в тобой придуманном закордонье,

окаянной тени своей короче,

засыпаешь, вечный военнопленный,

на бедре округлом у смуглой ночи,

разметав свои волосы по Вселенной.

 

 

Утиная песня
 

Ты видишь в повседневном неземное,
Из человека ангела творя.
Но у меня не крылья за спиною,
А ровно половина декабря.
Я выгляжу, наверное, нелепо.
Глотающий земную эту пыль,
Я мог бы полетать с тобой по небу,
Но только опираясь на костыль.
Поведай мне, как стать неуловимым
И, обретаясь рядышком с тобой,
Наведываться в гости к серафимам
И уходить в молитву, как в запой.
Прости, мой кругозор довольно узкий.
Мне скучно без чудачеств и затей.
И, «Отче наш» читая без закуски,
Я вряд ли стану чуточку святей.
Я мог бы на тебя глядеть невинно,
Прекрасным белым лебедем паря
И, отрастив вторую половину,
Как выше говорилось, декабря.
Олебежусь, что вряд ли. А теперь я,
Быть может, самый гадкий из утят.
Ты думаешь, что я теряю перья?
А это хлопья снежные летят.

 

* * *

 

Утро. Розы пополам с туманом,

серый нимб, лиловые зрачки.

Небеса со звоном оловянным

распускают длинные стручки.

 

На брусчатку уличную брошены,

спелые прозрачные горошины,

тишину ударами дробя,

катятся от Авеля до Каина.

Подними одну из них раскаянно

и держи меж пальцами, пока она

не умрёт в ладони у тебя.

 

Я когда-то тоже видел небо,

где, на удивленье языкато,

облако, как раненая нерпа,

плавало в багровости заката.

 

А теперь – как град на землю брошен,

я одной из маленьких горошин,

не сказавший никому «прости»,

ставший злее, горше, веселее,

ни о чём на свете не жалея,

умираю у тебя в горсти.

 

* * *

 

Шафран Шафранович, не прячься в крокусе,

цвети оранжево, мой помаранчевый,

как революция, на этом глобусе –

не поворачивай, не поворачивай

 

куда-то в сторону с дороги истинной –

поля Испании, луга Италии

усеяв солнцами, усыпав искрами –

прямостоящими, как гениталии.

 

Мой огнедышащий, огнеглотательный,

мой примиряющий, но несмирительный,

какой падеж у нас? Сегодня дательный,

сегодня дательный – потом творительный.

 

Пора вечерняя, свеченье месяца,

вершины горные, дома игорные.

Шафран Шафранович – пусть мракобесятся

сутаны белые, сутаны черные.

 

Не вейте холодом, о инквизиторы,

ночные филины – где были раньше вы?

Шафран Шафранович, наденем свитеры:

и ты – оранжевый, и я – оранжевый.

 

Земля во сне пила, терзаясь жаждою.

Шафран Шафранович – меня занебило.

«Его здесь не было, – поведай каждому. –

Но как блистательно его здесь не было!»

 

* * *

 

Этот горький, как яд, огонь,

Этот крик поднебесно-синий.

Посмотри, как твою ладонь

Разрывает безумство линий.

Эти рвы в никуда ведут,

Эти тропы проходят мимо.

Я не знаю, что там, и тут

Мне не многое объяснимо.

Я отведал запрет плодов,

Я давно разбросал каменья

И махнуться с тобой готов

Неименьем на неименье.

Я не то что до донца пуст –

Я скорее изнежен болью.

Раздели со мной, златоуст,

Немоту моего застолья.

Мне не надо иных наград,

Я не жажду иного рая,

Жизнедействуя невпопад

И бессмысленно умирая.

Я хочу, догорев вотще,

Распростившись с земной короной,

Отдохнуть на твоём плече,

Как на плахе приговорённый.

И прижав мою тень к груди,

Под сияньем звезды вечерней

Награди меня, награди

Оголённым венцом без терний.

Очерствев от людей и стран,

Сын безбожий, нечеловечий,

Ты не чувствуешь новых ран,

Состоя из одних увечий.

 

* * *

 

Этот мир, как большой многотомник,

незаметно стремился к концу.

«Заверните мне в снег подоконник», –

говорил я зимой продавцу.

И, застывший в метельности зыбкой,

веществом заслонив существо,

«Для кого?» – вопрошал он с улыбкой.

«Для меня. Для меня одного».

 

Отрицая весенне старенье,

округлив изумленно уста,

пробивались созвездья сирени

из зеленого мрака куста.

Открывала земная промежность

искушения влажных глубин.

«Для кого, для кого эта нежность?»

«Я воспользуюсь ею один».

 

От свирепого жара и света

небеса становились смуглы.

Вырастало янтарное лето

из сочащихся капель смолы.

Из разломов, в пространстве искомых,

голоса вырывались, звеня.

«Для кого эта песнь насекомых?»

«Для меня... Для меня... Для меня».

 

Я хотел до земли наклониться

и раздвинуть мой карточный дом.

За окном шелестели страницы

вперемешку с картавым дождём.

Я смертельно устал от сюжета,

заглядевшись в осеннюю тьму...

Неужели и это – и это

предназначено мне одному?

 

* * *

 

Я видел, как век, оскалив зубные коронки,

смачивает слюной пулевое отверстие в правом боку.

Я видел, как вращаются шестерёнки,

перемалывая людей в муку.

 

Я видел, как небо выгнулось, словно подкова,

подаренная на счастье, как летняя полутьма

шевелилась и пела – цикадно и мотыльково,

чтоб не сойти с ума.

 

Сладкий на запах, воздух на вкус был горше,

чем цианистый калий. Помноженному на

отчаяние, мне хотелось быть ангелом – падшим, как коршун,

на зазевавшегося грызуна.

 

Я шёл к горизонту – до невидимости умаляясь,

выветриваясь, как откупоренные духи,

и тонул во времени – не цепляясь

ни за жизнь, ни за стихи.

 

* * *

 

Я жил от себя вдалеке,

Я чувствовал духа броженье,

В неспешно текущей реке

Меняя своё отраженье.

Я, сердце с упорством благим

Не муча напрасной борьбою,

Легко становился другим,

Случайно оставшись собою,

И в старый покинутый дом

Входил без особой печали,

Себя узнавая с трудом

И мир узнавая едва ли.

 

 

* * *

 

Я здесь, потому что я здесь,

потому что – дай мне в наследство все города и веси,

я пропью каждый город и каждую весь

для душевного равновесья,

 

потому что иметь отвратительней, чем не иметь,

и, живя безвыездно в родовом неименьи,

я сумел столь многое не суметь,

что почти возвысился в неуменьи.

 

Стерильный, как шприц, стиральный, как порошок,

я шепчу, окружён бестелесной свитой:

«До чего же мне, Господи, хорошо.

Но прошу тебя, Господи, – не завидуй.

 

Если хочешь – спускайся ко мне во тьму,

будем вместе на звёзды глядеть исподлобья,

ты – созданный по безобразию моему,

и я – созданный по твоему бесподобью».

 

* * *

 

Я зимовал, веснел, летал и осенял,

крошился, словно лёд, и сыпался, как бисер,

меж ласками менад и лавками менял,

меж летописью букв и скорописью чисел.

 

Мне пели времена цикадами секунд,

насвистывал простор верстою воробьиной.

И сердца моего рубиновый корунд,

разламываясь, тёк сочащейся рябиной.

 

Я мускусом пропах от бешенства эпох.

Юродивая жизнь во всех скабрёзных видах

плясала надо мной. И мне дарила вдох.

И знала, что в ответ я подарю ей выдох.

 

 

* * *

 

Я просыпался с привкусом смерти во рту,

смывал этот привкус водою, счищал зубною

пастой, мысленно проводил черту,

разделяющую меня и мою паранойю,

 

выходил на улицу, поглаживал ветру круп,

оставляя следы на прозрачной шкуре.

Смерть была медленной, как черепаховый суп,

как улиточный бог, накурившийся дури.

 

Я вглядывался в прищур ее монгольских глаз,

в редкозубую усмешку, в вывернутые наружу

ноздри каторжницы и понимал, что она родилась,

чтоб однажды явиться по мою душу.

 

Я не знал, есть ли у меня душа,

но чувствовал, как от пупка до поясницы

перекатываются, переворачиваются, шурша,

опавшие листья и скомканные страницы.

 

Мне хотелось то всех любить, то на всё забить.

Но покуда сереет небо над миром сиро,

вам никогда не удастся меня забыть –

потому что я сердце этого мира.

 

* * *

 

Я, афродитый, вышел из глубин,

из крымских волн, из пениса морского –

затем, чтобы до ссадин и седин

нести едва услышанное слово.

 

Его мне нашептали те с небес,

чей шёпот был значительнее яви –

твоей, о иудейский мой Зевес,

твоей, о древнегреческий мой Яхве.

 

Я родовитей тех, кто плодовит,

и плодовитей тех, кто родовиты.

Играйте же, Орфей и царь Давид,

на вдохновенной афре Арфодиты.

 

И в эскимосском иглу на иглу

меня сажая с пьяного разгона,

позвольте втихаря допить в углу

початую бутылку самогона.