Наталья Хмелёва

Наталья Хмелёва

Четвёртое измерение № 15 (543) от 21 мая 2021 года

Прозрачный стеклярус

* * *

 

Идём со мной – увидишь мир предметов,

кричащих: «Забери меня отсюда!»,

своей чудной всего одной приметой

входящих в затуманенный рассудок

овальною глазуньей циферблата.

Верь, на него бросая взгляды искоса:

в его полях цветут последней правдой

латинские – не цифры, но гибискусы.

И здесь, где чернобривцы и чабрец

июньское справляют новоселье,

оранжевый забытый леденец

лежит среди всеобщего веселья.

Как тёплая землица к нам добра!

Каким бывает добрым дно колодца!

Но треснула на яблоне кора,

белей орла, от извести и солнца,

и Августин сказал: «В какое место

ты улетишь, себе не подчиняясь,

в счастливом сне, недолгая невеста,

не можешь знать, но знает эта завязь,

куда ей расцветать – навстречу хаосу

случайного добра; фотон без цели

струится в никуда, и жизнь без паузы

продолжится, как боги захотели».

 

На ярмарке

 

Вот чистота разбегом манит,

в своё ничто стремясь, как в кокон.

Ещё один сезон туманит,

седой крутя на пальце локон.

А где-то на воскресном рынке

не я, а девушка иная,

пчелиный дух почуяв в дымке

Предрождества, себя узнает

во время праздного веселья

<не повторится это впредь!>

в свече, оставленной на ели

коварно до утра гореть…

Заплачет срубленная ёлка

шарами, звёздами и лентой,

и время упадёт обломком

себя, не ставшего моментом,

и нужно выстоять январь,

как продавец стоит в кабинке,

передвигая инвентарь,

сбывая сонные пылинки,

в церковном золоте луча

пробившиеся под навесом –

<прах казаков и янычар,

кочующий над диким лесом

голов, повёрнутых к лоткам,

локтей воинственно-упрямых>

уйдут пылинки с молотка,

осядут на травинках пряных.

Там вор, когда дрожит зима,

крадётся утром за старушкой

и опускает ей в карман

большое яблоко в веснушках.

 

* * *

 

Спит город, древний исполин:

история в камнях застыла.

Вот капли новые легли,

и ими пыль слегка прибило,

и паром пахнущий асфальт

(а здесь дожди и днём и ночью!)

не вопрошает, такова ль

судьба воды, хранящей почву,

а только бережно берёт

не больше, чем в него впиталось,

и собирает всё бельё

с балконов первая усталость.

 

* * *

 

Берлинского неба открылась шкатулка,

рассыпав по крышам прозрачный стеклярус,

и ночь, растворяясь в седом переулке,

раскатисто злилась, но даром старалась.

Мелькали зонты и плащи разноцветные,

сиял-серебрился фонарный плафон,

и лились тридцатые в окна рассветные:

в квартире напротив воскрес патефон.

Стоял человек перед ним, не мигая,

как будто он сам – механизм заведённый,

и, с края шагая, взлетела нагая

кудрявая память с корзиной плетёной.

 

* * *

 

Когда с небосклона безудержно льёт,

гляди, как питьё превращается в лёд

и время идёт, полумесяц растёт,

а ты – вне сует становления.

Вчера я, по пояс в хрустальной воде,

коснулась тебя, обнаружив предел

того, что витало в льняной темноте

над нами как благословение.

И в белой сорочке, дороги длинней,

я встала в большом и тревожном окне,

как будто лететь предстояло, а мне

впервые хотелось остаться.

Лениво плыла смоляная листва,

и тени плясали в ловушках, едва-

едва понимая причину родства

с самим прародителем танца.

 

* * *

 

Кругом вода, одна вода,

и мы в ней дома, словно рыбы…

Не ты ли эти холода

лучами ломкими рассыпал,

и остаётся вглубь уйти,

остаться цельным, хоть и сирым,

и скользкой кожей ощутить

отсутствие границы с миром.

И тем трудней найти слова,

чем явь теплее в нас живая.

Проснись. Вокруг – ни существа,

ни ада, ни Земли, ни рая.

 

* * *

 

В каком-нибудь листке окно проделав,

увидишь: шестерёнки света пляшут

и тихо открываются пределы,

где нет того тебя, который старше.

Стоим в конце времён, как ослеплённые,

в конце себя стоим – и не найти

ни друга, ни врага, но ткань зелёная

внезапно разрастается в горсти.

Пройду сквозь дни – и выйду в каждом лете,

ушком игольным преломляя шум.

А ты уже стоишь в его просвете

и так молчишь, как я

не напишу.

 

* * *

 

Сама исполняешь свой список простых поручений:

сжечь старые письма, взойти под их пеплом озимой.

Бельё на морозе ломается, словно печенье.

И веет озоном – и чем-то невыразимым.

Во всём, чем мы стали, порядок найдётся едва ли:

мы неотличимы от птицы, сидящей на ветке.

Покоится сдобное тесто под бережной марлей,

под снегом и глиной покоятся скифские предки.

– Мы дома! Мы дома!

В чернильной родной пустоте…

Не спрашивай, кутаясь в дым от свечного огарка,

найду ли родство между голубем этим – и тем

седым собирателем крошек на площади Марко.

 

* * *

 

Как сжимается время, чей вечно простуженный нерв

отрывает побег от земли, устремляя наверх!

Его царство – в музее весов, эталонов и мер,

оно скалится пастью безумных парижских химер

и коптит вековое окно. Превращается в статую,

над камнями возносится и, обожжённое, падает.

Прикоснёшься к нему – обнаружишь себя нерождённой

и пойдёшь громыхать по дороге пустынной и тёмной.

 

* * *

 

Шагнёшь за тот край, где цветущая кожа

граничит не с воздухом, а с круговертью

подвижной, как сны, обтекаемой смерти –

и ты воскрешён, но немного подкошен,

сушёным букетом повиснешь над дверью

закрытого терема, тёмных гостиных,

где люди в сутанах, как исповедь, длинных

<под платьем – привязанный к росчерку зверь>.

Но что за мистерий, каких песнопений

здесь ждут от того, что осталось, от тени,

которой хватает всеобщей основы:

буколиков, альп, и пчелы, и коровы,

лесов и поместий, наделов-имений,

и чья же агафья была на сносях?

Едва выносима раздробленность лета,

и прошлого нет, а одна только лента

осталась от той, чей сновидец суровый

проснулся, оделся и молча иссяк.

 

* * *

 

Ещё вчера ютилась в коже,

и мир, отмытый добела,

тобою не был потревожен

<бездействуя, не сеешь зла!>.

Поторопилась бы, пытаясь

первоначал пугливых тень

поймать – сухая снега завязь

в ладонь упала бы цветеньем,

чтобы напомнить о воде.

Но по судьбе передвигаясь

вперёд-назад, уже судья,

и заново в свой день войдя,

услышишь: праздники подкрались

и в окна памяти глядят.

И потерялась карамелька,

играя в прятки с ветхим креслом,

морозного белья бретелька

и ель морозная воскресли,

а в доме чисто и тепло,

и не издать ни звука, кроме:

«Ох, прошлого и намело

во двор – по самый подоконник!»

И ты, не запертая в теле,

<не человек, не злак, не живность>

вдруг изумишься: неужели

всё завершилось, завершилось…

 

* * *

 

Где же ты так задержалась, сестра?

Не утомительны разве прогулки?

Здесь, как и прежде, цветут вечера

белой сиренью в пустом переулке.

Тянется сизый над берегом дым

и заполняет пробоины в лодке.

Мальчик соседствует с дедом седым

<то есть с собой> через два околотка.

Живы ещё почтальон и печник,

булочник жив. Но не стало иного.

Маятник времени только качни –

жизнь не закончится, если ей ново

слово на кончике карандаша:

буквами между мирами курсируя,

чья безымянно скиталась душа,

сны расточая на гульбища сирые?

Здесь, где бездомные спят среди ветоши

и ядовитые зреют колосья,

письма хранишь ты для тех, кого нет уже,

или для тех, кого не было вовсе.

 

* * *

 

Приходят с верой – посмотри –

слова, которые внутри

дрожат, готовые сорваться

<по капле света фонари

тепло растрачивают, вкратце

себя зернисто изложив

светящимся, как этажи,

каким-то новым Лорелеям> –

но выдай тайну мне, скажи,

каким мы чудом молодеем,

и почему нам так легко,

размахивая рукавами,

разлить и мёд, и молоко

<но мы стоим, как древний камень,

но мы стоим, как в горле ком>,

и почему у стариков

лицо как девственный пергамент?

 

* * *

 

Уснёшь, проснёшься в новом теле –

уйдёт усталость без следа.

Гляди: внезапных превращений

нечаянная череда

заставит вдумчивей проститься

и новый кто-то соберёт

свой мир случайный по крупицам,

себя не зная наперёд.

Не оттого ли так неловко

пугать словами тишину,

что Рейн бездомной полукровкой

переливается в весну,

покинув праздное веселье,

втечёт к тому, кто домик свил,

войдёт эпохой новоселий

в холодные подвалы вилл –

и, с миром заключая мир,

узнает тех, кто нас забросил

сюда, в наполненный людьми

трамвай, бегущий мимо сосен…

 

© Наталья Хмелёва, 2015–2021.

© 45-я параллель, 2021.