* * *
«Иди, торгуй шурупами, Валерик…»
Гавриил Лубнин
В посёлке Транссиба, помимо улаговской зоны, держали для умственно-слабых детей – интернаты: идут эти страшные, в школьных коричневых формах, попарно, под зеркалом солнца, по глине, по шлаку. Ужасное зрелище! так обречённо и молча колонна, облитая слоем дрожащим воздушным, бредёт, спотыкаясь. И чуть не воочью над этой процессией скорбной, как тёмные вихри, витает бессильный, беспамятный разум… В смятенье не смотришь, не смотришь – и всё-таки видишь, не хочешь запомнить – но помнишь, но помнишь фигуры и лица… …И всё ж позабыла свой детский мистический ужас! пожалуй, что вправду готова к продаже шурупов на рынке, при том, что дана не судьба переводчика, вьючного мула, но стать допустили охотничьей гончей собакой! Захватывай мир мёртвой хваткой, работай, собака, гоняй по оврагам, полям, вдоль заглохшей дороги! Работай, работай, ещё наведёт карабин Артемида, взглянуть не успеешь и хрипло вздохнуть не успеешь… Тогда пропадут все твои наблюденья, о да, расточатся и запах, и звук, и мильён моментальных в мозгу твоём снимков… …И да, это сырость воздушная где-нибудь в Бийске: идущие порознь (и все в камуфляже!) не смотрят на встречных…
* * *
Дети посёлка, жующие «вар» – в чанах на дамбе ужасный гудрон… Хлад нестерпимый и страшный загар – в сопках, в тайге наших детских времён. Было: мой угольный тяжкий угар, обморок, несколько вялый испуг, – но как сиял грандиознейший пар – им паровоз обдавал виадук! Было: когиз, и сельпо, и улаг, чайная, пчелосовхоз, леспромхоз; беглых из зон, свор голодных собак я не боялась, страшилась лишь гроз – что Катерина из драмы «Гроза»… …Ах, переезды с казённых квартир с мамой-учительшей… всё чудеса, эхо, побелка… о нет, рыбий жир! В радужных стёклах – рассеянный свет, холод собачий, и зеков ведут. Не расшатать ни один шпингалет рам – не любили проветривать тут… …Что мне теперь униженья, весь бред? …То, о чём думаешь, – не за горой. …Пол свежевымыт, бликует сырой, и на фрамуге тугой шпингалет.
* * *
В тех временах, где я бегу по виадуку сквозь пургу и в зверский хлад не чувствую колени, как было весело лепить и на фанерках выносить морозиться – семейные пельмени… …От жизни всей – щепоть, пустяк, – так мимо станций товарняк прогрохотал, – и что осталось ныне? с мужскою рифмой строгий ямб да с женской рифмой лёгкий ямб Гаспарова, Зализняка рабыне, да этот, хоть уныл, а мил, – кого он только не любил! – но мимо всех, рассеян, смотрит в стену!.. …Цыган Забар свой сизый рот Скривит, – на кухне запоёт, – и Солнечную с мест сорвёт систему!
* * *
Рыбный филин в штанцах пухо́вых, призрак рощ речных поселковых, не боящийся никого, – прилети да заклюй его! В каждой бочке затычка, боже, – ну, Шарапов, у вас и рожа; плюс вселенская трепотня, убивающая меня… Как обрыдло лжемилосердье… Это жизнь – пирожки с осердьем, не понявшая ни шиша жизнь с дырищей от калаша… Ну а, впрочем, гуляй, рванина: электронные пианино, наши суши и канапе – каждый сам сирота себе. …Это тьма, это детства крохи вспышкой: пенья, труда уроки – в той избе так зловеща мгла: у Еланской мать умерла!.. Каждый царственен был, всесилен… Да, заклюй его, рыбный филин! А вот Сашеньку на Оби – Денисенко – благослови!
* * *
Жаль вас, детства халвы развесные, обливная глазурь да имбирь; жаль вас, брёвна, бруски, обрезные, жерди, плахи, вагонка, горбыль, – всех заложников станций товарных, лесобирж, лесопилок, делян – смоляных, скипидарных, янтарных, тихо мреющих по штабелям… …маму – с личиком счастью навстречу – ах, юна, две косы за спиной! Сбоку, рослы и широкоплечи, – старшеклассники пёстрой стеной… (Этот цирк, град Звиядов, Гургенов, – столь развязна, груба школота! Изумлённо взирает Тургенев: та, мол, это Москва аль не та?) Этот цирк на воде – исполать ей! Хоть на печке кипит в чугунках!.. …маму – в милом единственном платье цве́та бронзы, в рельефных цветках: загляни к нам, постой между нами, да прости наконец-то меня… …Не грози мне, Открытое Пламя, – у меня ещё много огня.
* * *
Ах, моя твоя помнит, мой нежный!
Б. Рыжий
Кто там, Дубровский, в потёмках не мог дормир?! В пыльном АН-2 кемарит, поддат, десант. Найди у «Лед Зеппелин» песню для них «Кашмир», в Минводах на стенке печатными вкривь – «Шинданд…» Все не расстались, хоть множество их легло и поднялось, вошло в атмосферный слой, массой воздушной давит в моё стекло – кумулятивно-бризантной своей волной… И, Атлантиды гражданка, брезгливо зрю: выпивкой и жратвой тут хоть завались! Что говорю? и кому это я говорю: «Мы не расстались с тобой! И мы не сдались!»
* * *
Всё вывески аренд, продаж: спасите, мол! Николина Гора… Голубчики – как ртуть: в воюющей стране у всех под курткой ствол – я мимо вас гляжу, мне вас не жаль ничуть. Здесь откусили столь изрядно пирога, что проще выплюнуть, не в силах проглотить! Тут всяк министр – поэт, тут по TV – пурга. «Прикольно!» – говорит мне в спину троглодит. Здесь фосфорный скелет того, что больше нет, но фосфорная взвесь нещадно льнёт ко рту. Как жаль погибших сил, невозвратимых лет, отбросивших страну за бедности черту… …И князю монумент – ужасный без прикрас… Жизнь за Перхушковом меж лётных трасс, глиссад, с круженьем дочки на суфийский лад, с бесхвостой ящеркой, не отводящей глаз…
* * *
Вот наконец пробила ватную глухоту! Слышно: в железной печке – бешеные дрова… Всё от воздушной тяги в сэндвичевой трубе, штрейфлинга выше, к туче всходит кудрявый дым. Я ношу телогрейку, ещё армейский бушлат. (От бессердечных виршей, Господи, огради!) В снежный денёк ноябрьский думая: «Сирота!» – вытащи Парацельса «Ботанику», да не плачь. …Запотевают ружья, взятые в дом в мороз, мигом в стволах зеркальных – слёзками! – конденсат. Досками и фанерой про́руби на реке нынче позакрывают: всё не долбить пешнёй! От подколодных мыслей грозно смела́ душа. Град в грандиозном снеге, в стаях отважных птиц. Как я люблю селиться в гостиницах (хоть каких!) – всюду развешать платья, запарить зелёный чай… Думала, что пропала, так не писать стихов в ошеломленье страшном, в двадцать втором году!.. …Мир, хоть и с ног сшибает, так же всё юн и свеж, в локоть толкает: что ты, в рифму, в рифму пиши! Что ж, хоть об стенку бейся, хоть обмирай в тоске, – не совместить мильоны разноголосых правд, не отвратить летящих пуль, не закрыть рукой, не залечить ушибов, ран не зарубцевать… Смотрит из поднебесья в нас незнакомка-Жизнь. Как на затменье солнца мы на неё глядим.
* * *
…снежная Ялта тогда (как в фильме «Асса» почти) была мой любимый дом, принадлежа лишь мне… Непринужденность и смелость, и юная дурь, и море – по волшебству мне стало родней родни. Как я беспечна была, несметных кошек бедней: служить на почте и свой вверх-вниз обходить Дарсан… Ещё не рассвет зимой, на Кирова крик: «Молоко-о-о!» – с нетяжкой почтарской сумой вазон огибать, фонтан замшелый… Сладко бежать… А чудо-громаде внизу – ворочаться и дышать, ворочаться и дышать… И воздух – подарок мне… О, и Морской вокзал – там, где хранится кладь, томится мой чемодан и том Цветаевой в нём… (…Нет, это всё ж не я – в квартире ночной, в Москве, дланями отодвигая стены, бредущая пить…) Прелестные, как одалиски, с усмешкой в пытливых зрачках, идут вереницы кошек в мой сон… смятенно глядят… А явь: вертолётчики Ливии, взлетая, передают: «Доброе утро всем! Только не этому… Эр, шарму́та*, шарму́та он…»
___________
* Проститутка (араб.).
Памяти военного корреспондента Кирилла Романовского
Пристёгнутый к тросу, летящий извне вертолёта, – от скорости трос развевается, словно бы нитка, – ты матом от счастья кричишь на безумных качелях, почти задыхаясь от встречных булыжников ветра… В железной «стрекозке» смеются: «Кирюша, летай!» Летай в океане воздушном, Кирилл Романовский, без камеры ныне. Где Сирия и Палестина, любимые курды и дворик кофейный в Дамаске?.. Где бронежилеты, Ирак, и Афган, и Арцах, и колонны Пальмиры, горелые танки Донбасса, штурмующий «Вагнер», Центральная Африка, в клетку платок бедуина – (лицо закрывает, башку твою оберегает от хлада ночного, зеркального солнца, песка)?.. В чалме, при чеченской короткой бородке, пригож, черноглазый: французский, английский, немецкий, волшебный арабский… В промышленном, вдруг, альпинизме светился в столице, с шестом высоко по верёвке ступал босиком… Шальной, бесшабашный, ходивший обычно без шлема, Хрипящую глотку обиды заткнул кулаком! …Ты всё испытал, и любовь, и слепящую славу, (прапрадед в Галлиполи, Врангель, – известное дело!), стихи твои, книги, вино узкоплечих бутылок, во дворике Литинститута недолго, но пел… …Куда ты ушёл, не боящийся грязи войны? Тебя провожаю, рыдая, что больше ТАКОГО не будет, – и Смирной с Трабзоном, и яшмовой, и сердоликовой галькой, моим дельтапланом над морем и над Кара-Дагом… Ты шаришь в потёмках, но всё не найдёшь выключатель! Уж Брейгелевы конькобежцы скользят без тебя…
* * *
Посвящается Колонелю Штопорилло
В быту одиноком я только словам госпожа – спасибо за то, что задумано так изначально! – я знала, что жизнь одуряюще будет свежа, но не представляла, насколь она станет печальна… О, вещи домашние, в вашем пространстве парю, и малым предметом нисколько не пренебрегаю, и микроволновке спасибо всегда говорю, один телевизор, как правило, вечно ругаю… Теперь не прельщает тибетских небес бирюза, и страсть моя, прыть моя, видно, уже не в зените… «Не надо брехать! – говорю я. – Глядеть мне в глаза!» – и лгущий мне в кадре смешался, сказав: «Извините!» Ни складчатых даже, как нэцке, оранжевых тыкв не нужно; пусть волны морей не играют со мною, но рада корявым (как курица лапой!) собраниям букв, ещё аметистовым вспышкам грозы над Москвою. Везде бродит ЭТА, небрежно накинув шинель, всё чёрные, бо́рзая, держит мешки наготове; ах, острый, как бритва, появится вдруг Колонель, армейский полковник, вот именно, пане-панове… ……………………………………………………………… Как перед лавиной воздушная мчится волна, случайному путнику лёгкие вмиг разрывая, так ухнет в бездонную пропасть война – не война, пока что сокрытые свитки небес раскрывая…
* * *
Сказал: «Напиши мне стишок!» — на, возьми же, дружок… …Мы словно в плену, и везде бэтээры и танки, повсюду взрывной этот Шварцев смердит порошок от самоубийцы в её гробовой вышиванке… Меня унижающий и разрушающий шок… Каверны, проломы, где реют убитых фигуры, и двигатель – нищенский гуманитарный паёк, и страшно неловко от дурищи-литературы… Бетон развороченный, набок свисающий крест, сгоревший автобус, в подвалах ужасные ночи, и не защитит военкоров отметина «PRESS»… тут невыносимы длинноты, короче, короче! Когда-то любимые – Харьков, Харцызск, Иловайск (звала «Целовайск», я умела любить и лукавить, бывалоча, с миленьким в скором свернём на Батайск...), – как пленного женщина бьёт по лицу!.. Целовайск! – и коршуном к ней – ополченец, орущий: «Отставить!»
* * *
Посвящается Девятому форуму русистов Украины
на автобазе в лужах закат и поёт сверло. горек и прям, одинок я, – такой сутба… ты мне не брат, без обиды: заткни хайло, – где у нас пульт? – телевизор, шайтан-арба! поезд в чугунных ботах рушился с гор, но между тем рассекал степями, где срач. только омела меня занимала, Сиваш, простор да антрацитовый, с бликами сини, грач. мир меня ловит, иззубривая, дробя… музей Шмелёва без света, там кто лепечет: «сплю-сплю!»? слышишь, армада речи, ради тебя всю тягомотину жизни перетерплю. возлюблена до апострофа, эпиграфа, запятой!.. я не владею ни виллой, ни «калашом»… …проклят конгрессом русистов и лично мной, суржик влетал в вагон и пытал: «А шо?..»
* * *
Первый катер на Керчь в неприютную рань – запах помню, но выключен звук; побреши о бессмертной любови, Темрюк, но останься светла, Тамань. Средь цыганок-шалав, местных с вечным лещом (зелень-мелень, орехи, кишмиш), кто меня укрывал офицерским плащом и смеялся: «Земфира, ты спишь?». Как сигнальные бакены алы вдали; это водка? Коньяк? – «Стрижамент»… это крупно-зернисто, в станичной пыли Ходасевича слово «брезент». …Я три года живу точно злой делибаш, жизнь моя ни о чём – суррогат. …Эта речь месхетинцев: из русского – мат, но блеснуло и в ней: «карандаш». И когда, ох, загонят – нет, не за Можай, мы останемся только вдвоём. Я скажу ему: «Ну, если что, извиняй. Погуляла и будет. Пойдём».
* * *
где мой Транссиб весной, моя тяга к дыму, угольный шлак у школ (не держи, пусти! лучше расстреляну быть, чем тобой любиму…), цепи платформ (пожалуйста, не гляди!) – …что же я делаю, всё улыбаюсь Крыму, только и знаю – его прижимать к груди… …клуб и стройбат… детдом… уже не приеду. лывы у станции, мокро и в сапогах. где моё счастье – шлёндрать легко по свету? где мои гонки – в ночь на товарняках? всё отдала – чего нельзя исковеркать! – каждый свой медный грош, нехитрый секрет… детская мода – сквозь искры в ресницах зыркать: в радужных пляшущих сферах выходит свет… это метель ночная, Москва сырая, это отчаянье (якобы торжество!)… мой протопоп, в Пустозерске своём сгорая, «не позволяй, – кричит, – себе ничего!»
Китайская Москва
Стену Китай-города, хотя она и требует поправления, нужно оставить, потому что она по долговременности своей заслуживает уважения и даёт вид величественности части города, ею окружённой.
Фёдор Ростопчин,
генерал-губернатор Москвы. 1813
И ель на Масловку глядит, и год был полон крестных мук. Представь, Наташа говорит незлое бранное: «Ман-дюк!» Москва, Москва, ты наш Китай, где ж паланкины, веера? Читатель ждёт уж рифмы «чай» – да нате, тоже мне, добра! Сплошь узкоглазы, горяча в пришельцах, нет, не дремлет кровь, но с китайча на урусча не переносится любовь… Безропотные, дотемна метут дворы, прожитка для. Китайгородская стена и страшный мумий у Кремля… Не спи, боись, придёт углан, да не улан, балда, углан, что любит шаурму, шурпу… Шумеек и шумовок клан поставит в угол на крупу… Но, постаревший от забот и древний родом, как самшит, наш император всех спасёт, он, в кимоно, нас защитит… Нам, в принципе, приятно знать про ту атласную кровать, где ветхий днями будет всласть под балдахином почивать…
«Тысяча и одна ночь»
Всё запах мороза от бедных пальто, газетные ляпы и штампы, и цирк-шапито, и бочонки лото, чугуний грохочет… не знает никто кто, собственно, этот Раб Лампы. …Он ноги расставил, он в кресле сидит, медь Лампы перстом потирает, и, нервно зевая, незряче глядит, и демона вдруг выпускает, а с тем вырывается форменный ад, Вселенной разъятые кляксы, – тому, что случилось, сидящий не рад: всё запах карболки и ваксы, колдун-магрибинец, царевна Будур, визирь, и ревнивый, и глупый, – алё, Аладдин, этот хаос и сюр теперь осознай и пощупай… чудовищ толпа без имён, без сердец отныне тебя окружает, «Разрушить ли град, иль построить дворец?!» – настойчиво джинн вопрошает, – да разве ж вернёт он простые труды, не лысое, юное темя?.. Шутить с продавцами холодной воды, гадать на песке – было время…
Кошки не курят
Вдруг Латаки́я или Алеппо – что-то из Свифта? …о как! – безумно тяжёлые в кадре очи султана… Это молельные коврики, сейфы, древний фарсийский, это отличье от вежливой речи, непринуждённой… Это монеты, печати и перстни, блюда, кувшины, страсть и безумье весёлое рынков, их театральность. Буквы-подковы, и змеи, и серьги, буквы-кальяны, буквы – сидящие женщины, лодки, буквы-самумы… Буквы-павлины, серпы – о, изделья кузни, пекарни… Вагнер – имею в виду композитор – не при делах здесь… …Я, без ножных кандалов, без наручных (рифмы, да, рифмы!), к недоуменью иных, к возмущенью, праздно гуляю. Всё что желаю – то наблюдаю здраво и живо, лишь бы отчаяньем или печалью не подавиться. Нет, я не пью, не курю, не рыдаю, только труждаюсь, а за поддержку спасибо вам, братья Сёма и Коля. Кошки не курят, собаки не курят, деревья не курят… Стихотворенье, из воздуха взято, в воздух вернётся.
* * *
Вот вы цари, царицы мои, – все раскатились бочонки лото! …В царствах подземных царицы, цари без имени-отчества спят, лишь надо мною реет теперь, шествие их незабвенных имён, – словно колонна крылатых знамён: Анна, Анфиса, Павел, Андрей Юрий, Мария, Борис… Недостоверные гости во снах, будто они – не совсем они, капельки крови в дымном стекле – от Стеклодува дар! Бросили, невыносимо ушли, – эту дыру не заткнуть кулаком, слёзной подушкой не заслонить, – только в пробоину выть! …Разве что – призрак ребяческих дружб чудится – в память несметных богатств: там «чекулдыкнул стаканчик» поют, в речке изнанка листка в серебре, крылья, заря, виадук! Чёрная молодость, товарняки, клуб поселковый и маскарад, бедный, посильный… О, Новый год! В воинской части – в колкую тьму; – «Куба, любовь моя!» …Как раздражают дурацкий задор, люди, таращащие глаза, стихотворений страстный бубнёж, собственные грехи! ...В детстве в картишки азартный игрок, да по мишени удалый стрелок, – разве смогу, позабуду в тоске бабочек родины чудный наряд, иссиня-зелень их траурных крыл? Стаей на влажном, как некий обряд, сплошь махаоны Маака сидят… Но части речи!.. Облако рифм вдруг группируется над головой – выпрошен, вымолен ради Христа – горьких времён – божественный свет!
* * *
Я и теперь не могу как следует спать: как же меня поглотила мура, туфта!.. Всё, что хотела, – жадно дышать, бежать, знать ледники и шелест на реках льда. «Долго я тяжкие цепи…» Ну да, лопух, на Путорана увеяться бы плато… Да, я почти никого не люблю, ну, двух- трёх человек… но не двести – смешно! – не сто. Мой – на болотах, в ирисах синих – приют?.. Там, где родня на склоне горы, в пурге?.. Помню ещё, как кедровую шишку бьют, тут же сквозь сита просеивают в тайге. Розовый, дикий, с жёлтой серёдкой пион, ты хоть качни запотелой мне головой! Ты, в честь Маака названный махаон, зелено-чёрен, атласен, – вернись за мной!
© Ольга Ермолаева, 1985–2026
© 45 параллель, 2026.