Рудольф Ольшевский

Рудольф Ольшевский

Четвёртое измерение № 19 (475) от 1 июля 2019 года

Летописец

Это горькое бремя

 

Минул день или год, час прошёл или только мгновенье?

Тихо птица запела, и солнце согрело траву.

Я забыл своё имя, и возраст мой – без исчисленья,

Снятся сны мне чужие, чужою судьбою живу.

 

Слово вымолвлю и удивляюсь звучанью,

Удивляюсь тому, что имею такие права:

Среди блеянья, воя, шипения, лая, мычанья –

Звуки зреть, осязать языком и гортанью слова.

 

Кто мне дал эту сладкую боль, это горькое бремя –

Понимать естество мысли, света, пространства, плода?

И не чувствуя времени, помнить, что движется время

Неизвестно откуда, неведомо как и куда.

 

Вол бессмертен, не знает о смерти отара на склоне.

Только мы, только мы беспощадно сумели посметь

Зачерпнуть не спеша трижды тёмную воду в ладони:

Выпить молодость, старость пригубить и выцедить смерть.

 

Я забыл своё имя, и возраст мой – без исчисленья.

Гладок срез моей памяти, нет узловатых колец.

Я, как вол, наклонился к реке и своё отраженье

Пью, не помня начала, не зная, что будет конец.

 

Так недолго неведенье, так быстротечна беспечность,

Так мгновенна бездумная радость чужой немоты.

Слово вымолвлю – и не река, и не вечность,

А качнётся в сведённых ладонях остаток воды.

 

Желания

 

Я успеваю загадать желанье,

Когда с небес срывается звезда,

И свет, который канул навсегда,

В моей душе продлит своё сиянье.

 

Вселенная, прости мою игру,

Мой тайный страх, языческий мой опыт –

Прости из детства выкрикнутый шёпот

Ребенка: «Никогда я не умру!»

 

Мне нужно небу высказать судьбу,

Хотя язык и скован немотою,

Подняться над тщетой и суетою,

Над бытом, отрицающем волшбу.

 

И я у пролетевшего огня,

У светлячка тускнеющего неба

Глоток воды прошу, краюху хлеба

И чтоб любила женщина меня.

 

И чтоб не иссякало ремесло,

Чтоб жгло ладони, чтоб смотрел сурово

Сухой надсмотрщик на галерах слова,

Где тянем мы тяжёлое весло.

 

Даю своим желаниям названья

И называю близких имена.

Из сумрака раскрытого окна

Небесный свет скользит в моё сознанье.

 

Народ

 

Я не люблю любой народ.

В любом народе дремлет сброд.

Позволь – и тьма со дна всплывёт.

Народ – не общество, а род.

Он с первобытным гневом слит.

Он верен злу своих обид.

Он мстит за то, что сир и сер.

Слепой инстинкт забытых эр

Его выводит на тропу.

И льётся кровь, дразня толпу.

Игрой становится беда –

Сегодня «будем бить жида»,

А завтра «русских жги-пали,

У, надоели москали».

Цыгане, татарва, чечня.

В любом народе нет меня.

Я не хочу таких удач,

Чтоб их со мной делил палач.

То, видно, про меня слова –

Иван, не помнящий родства.

Ни кумовства, ни сватовства,

Ни пиршества, ни воровства.

Я помню Моцарта, а он

Был не народом сотворён.

Ну, разве Сахаров – народ?

Народ – тысячелетний гнёт.

Прекрасен человек, пока

Он не толпа, он не века,

Он не табун, он не косяк,

Он не инстинкт, таящий мрак.

Я существую в мире сам,

Я на крови не строил храм.

Я – инородец всех людей.

Ни эллин и ни иудей.

Смотрю, как падает звезда

Из ниоткуда в никуда.

 

Толпа

 

Летящая стая жестока.

Погибнет нарушивший клин.

Останется в небе один.

Толпа ненавидит пророка.

 

Косяк признаёт вожака,

Которому дан от истока

Инстинкт, а не око пророка,

Мечтателя и чудака.

 

Равны те, кто шёл в табуны,

Чтоб выжить в движенье потока.

Толпа ненавидит пророка,

Глядящего со стороны.

 

Смешавшись с толпою слепой,

Теряешь могущество дара.

Нельзя быть пророком базара.

Провидец всегда над толпой.

 

У стай – ледяные глаза,

Табун – это ноги и уши.

И правят толпою кликуши,

Наполнив тщетой небеса.

 

Толпа – это праздник раба,

Она в ожидании рока

Завидует, что у пророка

Не рок впереди, а судьба.

 

Толпа не имеет числа,

Ей плата нужна и расплата,

Ей кажется, злость её свята,

Но святость не ведает зла.

 

Ступая неровной тропой,

Мы не осуждаем порока.

В толпе мы находим пророка,

Забыв, что пророк над толпой.

 

Инородец

 

По чужбинам рассеяно древнее племя.

У чужих очагов уцелеть повезло.

Виноградное семечко, сладкое семя

Стало горьким и в стылой земле проросло.

 

По каким плоскогорьям оно прикатилось,

Приглушенное эхо библейской души?

Иудейская ветвь. Чья жестокая милость

Сохранила её в местечковой глуши?

 

Ни хозяева этих пределов, ни гости.

Корни где-то, а листья зелёные тут.

Виноградная косточка. Белые кости

Грамотеев, философов, сельских зануд.

 

Инородцы, народ из иных поколений.

Из пророков – в торговцы, в ткачи, в скорняки.

Через тысячи лет только камни и тени,

И пустых европейских широт сквозняки.

 

И вина, что чужой, что божественным знаком,

Ошалелым сознанием мрак осветя,

Не явился испанцем, германцем, поляком,

Россиянином на маскарад бытия.

 

Вырой возле отцовского дома колодец,

Но прольётся когда золотая струя,

Не твоя это будет вода, инородец,

Можешь пить её, только она не твоя.

 

Это эхо судьбы. Ни обиды, ни злости,

Это ноют в земле посредине зимы

На чужбине родной виноградные кости.

Слышу голос, за мною летящий из тьмы:

 

«Не твоя это родина с вешней капелью,

С деревянной церквушкой и тенью коня.

Не твоё это дерево над колыбелью,

Хоть его во дворе посадила родня.

 

Ты здесь вырос. Ты выбрал жену и дорогу.

Но не думай, что держишь синицу в руке.

Ты ругаешься, и обращаешься к богу,

И во сне говоришь на чужом языке».

 

Виноградное семечко, сладкое семя.

Вот откуда оно. Жаром дышат поля.

И за каждой оградою – древнее время.

И красна, как в России рябина, земля.

 

Вифлеем – ослепительно, празднично, сухо.

Галилея – как колокол ожил в тиши.

Имена здесь открыты для русского слуха.

Каждый звук обнажён для еврейской души.

 

Эти лица сошедших с икон богородиц.

Эти камни – остывшие слитки огня.

Значит, я не для всякой земли инородец,

Оказалось, что родина есть у меня.

 

Пусть она для меня не родная, иная,

Пусть не ведаю я своих предков имён,

Но стоит моя память у склона Синая,

В стороне от людей, вне пространств и времён.

 

Оказалось, что горсточка глины под солнцем

И отара в загоне, и в поле стерня

Есть не только у чукчей, чечни и чухонцев,

Оказалось, что есть это и у меня.

 

Братская могила

 

Мертвые имут и совесть, и срам

В царстве загробном своём.

Как вам лежится, Иван и Абрам,

В братской могиле вдвоём?

 

Гул самолетов и гром батарей,

Скрежет окопных лопат.

Пали геройски, еврей – не еврей,

Пусть они рядом лежат.

 

Если бы не под прицелом свинца,

Был бы приказ: «Не спеши!

Выясни раньше графу мертвеца,

Национальность души».

 

Сторож стоит и у этих дверей,

Есть и для памяти бронь.

Но проморгали. Прокрался еврей

В список на вечный огонь.

 

Выменял за сто положенных грамм

Тёплую вечность в раю.

Как вам лежится, Иван и Абрам,

В неразделённом строю?

 

Взятым во тьму на бессрочный постой,

После мечей и печей,

Кости не ныли под общей плитой

Перед процессом врачей?

 

Как вам покоится в сумерках лет,

Где и свобода крута,

Где примеряет свинцовый кастет

На кулаки доброта?

 

В этом студёном краю снегирей,

В век не людей, а идей,

Спрятался в братской могиле еврей.

Ай да хитрец, иудей!

 

Знал, что за молнией будет и гром.

– Так что учти, господин,

Если ты хочешь затеять погром,

Я тут лежу не один.

 

Кто здесь в могиле хозяин, кто гость,

Не докопаешься – брось!

Не отличишь, где славянская кость,

Где иудейская кость.

 

Холмик, плита и цветок – пополам,

И пополам окоём.

Как вам лежится, Иван и Абрам,

В братской могиле вдвоём?

 

Дурак

 

В нашем городе состарился дурак.

Несуразные нашёптывал слова.

Суетился, кувыркался, гнул пятак.

А гляди, как поседела голова.

 

Ни войны не испытал он, ни беды,

Обошли тревоги смутную судьбу.

А гляди, какие скорбные следы

Жизнь безумная оставила на лбу.

 

Балагурил, не считал свои лета,

Колесом ходил, носил один носок.

А гляди, как на смешном лице шута

Время сделало трагический мазок.

 

Наказание

 

Когда пошли густые облака,

И вязкий мрак строителей окутал,

И глину отряхнувшая рука

Вверх потянулась, чтоб нащупать купол

 

Небес, и гул базарных площадей

Достиг высот – тогда бегущих скопом

По каменному эллипсу людей

Он наказал. Не мором. Не потопом.

 

Не пламенем и серой, как Содом.

И было странным наказанье это:

Открыть калитку, постучаться в дом,

Позвать жену и не понять ответа.

 

Детей позвать, взбегая на крыльцо,

И захлебнуться вымолвленным словом,

Увидев напряжённое лицо,

Встревоженное непонятным зовом.

 

Окликнуть пса, уж он-то подойдёт,

Но под сарай, где безопасность мрака,

Испуганно прижав к земле живот,

Повизгивая, уползла собака.

 

Остановиться посреди двора,

И всё понять, и думать ошалело:

Как называлась изгородь вчера?

Какое имя дерево имело?

 

Роса и листья, ветер и трава,

Вода и хлеб – остались без названий,

Чужие беспредметные слова,

Царапаясь, ворочались в гортани –

 

Взамен забытых, льющихся легко,

Как в очаге огонь с пахучим дымом,

Как в звонкий чан парное молоко

Или меж пальцев волосы любимой.

 

Слова метались вместе с кадыком,

С набухшей веной, с током тёмной крови,

Они ещё не стали языком,

Не вырвались из темноты воловьей.

 

Всё то, что век от века, не спеша,

Причастная таинственной работе,

Слагая звуки, создала душа,

Утрачено, отторгнуто от плоти.

 

Соседу крикнуть, к матери пойти,

Упасть перед прохожим на колени,

И никого из близких не найти

В своём разноязыком поколенье.

 

Троянский конь

 

А греки обманули и меня.

Искусству доверяют. И охрана

В скульптуре не увидела обмана,

Впустив к себе Троянского коня.

 

Народ, и в храме не снимавший меч,

Не ожидал от гения коварства.

За женщину воюющее царство

Могло ли красотою пренебречь?

 

Могло ли не открыть ворот коню,

Бессмертному дыханию таланта?

Головорезы первого десанта

Хмелели зло, предчувствуя резню.

 

Что есть коварство? Что есть красота?

Ответь мне, наша и чужая эра.

Страшусь скульптур гигантского размера,

Внутри которых тьма и пустота.

 

Я помню, как отлитый на века,

Стоял гигант, знакомый с колыбели.

За отворотом бронзовой шинели

Не палачей ли прятала рука?

 

Давно убрали памятник ему,

Но в пьедесталах, в тверди монолита

Живёт охрана, руки из гранита

Ползут, как змеи, к горлу моему.

 

Свои награды тайные храня,

Командуя покойниками глухо,

Они, пережидая, ищут брюхо

Бессмертного Троянского коня.

 

Подручные

 

И не удастся спрятаться затворникам,

И не сбежать, и не сойти с ума.

В глазке огромна рядом с пьяным дворником

Застегнутая в кожаное тьма.

 

Шаги в парадном. Холод в позвоночнике.

Не подберёшь надёжного замка.

Опричники, сверхсрочники, заочники.

От их звонка полшага до курка.

 

Начальникам дневным не подчинённые,

Они до обвинительных речей

Вождей производили в заключённые

При свете электрических свечей.

 

Одной метлой – солдаты и рабочие,

Врачи и сочинители стихов.

Подручные вершили полномочия

От полночи до первых петухов.

 

А на свету, как связанные путами,

Поспав, они отгуливали день.

И сделавшись на время лилипутами,

Влезали в щель, где постоянно тень.

 

Пережидали карлики с наганами,

Которых властью наделяла мгла,

Пока вокруг дневными великанами

Ночные пересмотрятся дела.

 

Но вот один шепнёт другому на ухо:

«Пора, брат, время нашего поста».

И вырастая, застегнётся наглухо

Идущая на дело темнота.

 

Заочники, сверхсрочники, опричники,

От сих гостей не соберёшь костей.

Они сегодня дачники, клубничники,

Читатели «Московских новостей».

 

Они сажают нынче лук с морковкою,

Судачат о погоде, о плодах.

И в сапогах с тяжёлою подковкою

На пригородных ездят поездах.

 

Но летней ночью под луною матовой,

Когда в саду густеет запах роз,

Они ведут меж грядок тень Ахматовой

Под старую рябину на допрос.

 

Переселение

 

Не по степи, не по реке,

Не табором, не вплавь, не вброд –

Переселяется народ

На край земли в товарняке.

 

Что там исчезнувший шумер?

Что даки? Всё это при нас

Произошло в недобрый час

Здесь, на земле, в СССР.

 

Я жил, когда случилось так –

В решетчатый проём окна

Из тьмы смотрели племена,

Вколоченные в товарняк,

 

На птиц, терявших высоту,

Которые из прошлых лет

Летели за составом вслед

И замерзали на лету.

 

На мертвецов иных веков,

Которых воскресил провал.

Они ступали между шпал,

Чтоб лечь у новых очагов.

 

Везли народ. Наверняка

Обратный не заказан рейс.

А вслед бежали струи рельс –

Два сталью ставших родника.

 

И матом говорил солдат,

И с паром выдыхался крик,

И в шёпот уходил язык,

И лязгал у ноги приклад.

 

А я уже читал стихи,

Ходил со школой на парад,

Не ведая, что виноват,

Что в этом и мои грехи.

 

Везли народ в товарняке.

Стелился дым, холодным став.

Был с высоты похож состав

На трубку в скрюченной руке.

 

Летописец

 

И пишется слово, и часто моргает лампада,

И светится время, что вырвано словом из тьмы.

Пиши, летописец, хотя никому и не надо

Твоих откровений в начале бескрайней зимы.

 

Подуй на ладони, в окно посмотри – и за дело.

Послушай себя, что услышал в душе, запиши.

Так быстро уходим. За тенью торопится тело.

А вдруг и останется облачко, капля души.

 

А вдруг не исчезнешь ты, пасынок снежной державы,

Который испуганно сопротивляется злу.

Негромко уйдёшь и появишься тоже без славы.

Кому воздавать, если тайно писалось, хвалу.

 

Воскреснешь и щёлку продышишь в пространстве ледовом,

В спрессованной мгле отдалённый засветится час,

И вырвется мёртвое время единственным словом,

Созвучьем, уже в словарях не означенном – аз.

 

«Я!» – это конец и начало великих трагедий.

«Аз есмь!» – в эту строчку вмещаются все времена.

Пожалуйся мне, человек, что убили Редедю,

Что церковь сгорела и что не взошли семена.

 

Пожалуйся мне, человек, не приемлющий злобы.

Перо наточи и лампаду поближе подвинь.

Холодная мгла за окном. За порогом сугробы.

Да будет услышано тихое слово: «Аминь!»

 

Падают стены

 

Я стрелять не умею, дыханье теряю при беге,

И везли на войну меня с медной трубою в арбе.

Позади верховых мы качались, как твари в ковчеге,

И горячим, и кислым был воздух в молчащей трубе.

 

Я хромой, ты слепой. Мы солдаты последнего ранга.

Что нам их ордена? Не забыли бы выдать харчи.

Если голос не слышен бойцам, атакующим с фланга,

Подбегает связной: «Подавайте сигнал, трубачи!»

 

Выдыхаем мы музыку. С ангелом смерти над полем

Медный звук вылетает. И воздух твердеющий ал.

Губы слились с металлом, и тело становится полым,

Потому что душа, нас покинув, уходит в металл.

 

Впереди гибнут люди. У нас только вздутые вены.

Что-то не получается там, на переднем краю.

Льётся сверху огонь, и стоят неприступные стены.

Мы устали играть, каково же им гибнуть в бою?

 

И тогда мы подходим. На лицах печаль и свирепость.

Занимаем места, нарушая военный закон.

И трубим что есть сил. И от музыки падает крепость.

И уходим с дороги, солдат пропустив в Иерихон.

 

Раненый волк

 

Почувствовать боль и бежать от беды,

И круг очертить, и запутать следы,

И прыгнуть, и вырвать себя из петли

Взрыхлённого снега, и сгинуть вдали.

И там, за чертою людских голосов,

И ржанья коней, и рычания псов

Застыть и принюхаться, снег отгрести

И в логова тёплую темень вползти,

И рану лизнуть, и тихонько завыть,

И выдохнуть сердце, и горечь забыть.

 

Ночные мысли

 

Бездна с нами между снами.

Тёмным воздухом дыша,

Пробудившись, не словами

В полночь думает душа.

 

Днём предчувствиям неведом

Давней памяти язык,

Знак, который между небом

И сознанием возник.

 

В вечном хаосе, в смятенье,

Когда мир незряч и глух,

Тело проскользнувшей тени

Ощутил во мраке дух.

 

Острый конус пирамиды,

Смысл забытого числа,

Страхи, давние обиды

Тень ночная пронесла.

 

Господи, не ты ли с нами

Разговариваешь так –

Тенью, светом, не словами,

Чтобы каждый между снами

Понял твой небесный знак.

 

Одиссей

 

И врагов лишившись, и друзей,

Времени испив хмельную брагу,

Это был уже не Одиссей,

Старец, возвратившийся в Итаку.

 

Пусть ещё крепки его слова,

Простыни отброшены в постели,

Воздух сотрясает тетива,

Если он стрелу отправил к цели.

 

Пусть ещё и сила есть, и власть,

И суровы пепельные брови.

Но уже в глазах остыла страсть,

Ветры погасили отблеск Трои.

 

И сойдя на берег с корабля,

Медленный, сутулый и высокий,

Понял он, что пережил себя,

Сдвинув расстояния и сроки.

 

И пока он верен был стреле,

И пока он втянут был в скольженье

Паруса и вёсел – на земле

Все ушли, сменилось поколенье.

 

Где они, в какой лежат воде,

На каком песке, в котором веке,

Сильные, привыкшие к беде,

Верные и ветреные греки?

 

Только Одиссею суждено

Вырваться из пламени и пены.

С кем ему хмельное пить вино,

Вспоминая красоту Елены?

 

С кем зимой стоять на берегу,

Кутаясь в одежды одиноко?

Кто сумеет разделить тоску

Роком сотворенного пророка?

 

Вот идёт он, как уставший конь.

Кудри закипают белой пеной.

Он вернулся. Но погас огонь,

Просиявший в сумраке вселенной.

 

Перед стужей

 

Уже перед стужей, уже перед снегом

Две птицы летят и прощаются с небом.

Прощаются с рощей, где были их гнёзда,

Две птицы летят над землёю.

Не поздно.

Вечерняя тьма потянулась с востока,

Одним им в пустых небесах одиноко.

Уже разгораются ранние звёзды,

И всё же их двое, а значит, не поздно.

Две точки, две строчки сливаются с тьмою,

Последние беженцы перед зимою.

Ещё я их вижу, тревожно, морозно.

Одни во вселенной. Не поздно.

Не поздно!

По тёмному небу не я ль улетаю

С тобой, догоняя далёкую стаю.

Остужен навстречу рванувшийся воздух.

Две птицы летят над землёю.

Не поздно!

 

Я спрошу

 

А когда полетит, словно пух

Одуванчика, лёгкий и белый,

Замурованный в плоть мою дух

Через небо в другие пределы,

 

Бог увидит сиянье души

И движенье придержит немного.

Ангел скажет душе: «Не спеши!

Есть мгновение – спрашивай Бога».

 

И тогда я сумею посметь

Заглянуть за черту разрушенья.

Я спрошу: «Что больней было – смерть?

Или после неё воскрешенье?»

 

Не перестану

 

Пока я видеть это небо буду,

И в море плавать, и топтать траву,

Не перестану удивляться чуду –

Случайной тайне той, что я живу.

 

Что я причастен к листьям, к пчёлам, к людям,

И к облаку, и к дереву в селе,

И ко всему, что было и что будет,

Когда меня не станет на земле.

 

Что я за век свой, за своё мгновенье,

За жизнь свою земную на лету

Почувствовал и радость, и сомненье,

И зависть, и восторг, и доброту.

 

Не перестану удивляться счастью,

Что есть живое имя у меня,

Что я хожу, дышу, являюсь частью

Воды и камня, глины и огня.

 

Что я, песчинка, капелька над пеной,

Узнал законы, изучил слова,

По кругу плыл на мельнице вселенной,

Пока меня не стёрли жернова.

 

Что вижу я звезду и слышу ветер,

Что шёл тропинкой между двух полей,

Что я – участник и ещё – свидетель

Всего и жизни маленькой моей.

 

Что в этом вихре, в этом мирозданье,

Где ни конец неясен, ни исток,

Оставлю я горячее дыханье,

Как муравей, как птица, как цветок.

 

Уходим

 

Мы уходим, не сжигая мосты.

Всё, что было позади, – то не брошено.

В травах, в птицах, в облаках, не остыв,

Остаётся и живёт наше прошлое.

 

Остаётся, как страница из повести,

Перечитанной в далёкие дни,

И выносится на суд нашей совести,

И последнее решенье за ним.

 

Страх

 

В каждом районе

Жил свой сумасшедший

После войны.

Не знаю, почему,

Мальчишки находили в них забаву.

Жил и на нашей улице дурак.

Наш сумасшедший был неинтересный.

Он грустный был.

Нам с ним не повезло.

Вначале мы им всё-таки гордились,

И бегали вприпрыжку,

И кричали:

«Ура! Давай! А ну-ка, тру-ля-ля!»

Какой ни есть,

А наш – умалишённый.

 

Но вскоре надоело –

Он молчал.

Да и вообще, когда бы не походка,

А двигался он,

Как автомобиль,

В котором засорился карбюратор –

То медленно,

А то почти бегом,

И ритм обычно был непредсказуем,

Так вот, когда бы не его походка,

Попробуй догадайся, что он – псих.

– Мишигин, – говорила по-еврейски

С акцентом украинским тетя Маня. –

Чем жить, как он, –

И в лоб себе стучала, –

Так лучше уж, не дай бог, умереть.

Мы разочаровались в нём.

А позже

Внезапно город заняла зима.

Дождь, ливший утром,

К вечеру замёрз,

И с неба до земли над тротуаром

Повисли разноцветные сосульки,

И отраженья скрылись подо льдом.

И поскользнулся грустный сумасшедший:

Ходить по гололеду непривычно –

Упал и повредил голеностоп.

Стесняясь,

Я довёл его до дома.

Он стал со мной здороваться.

Однажды,

Впервые обнажив свою улыбку,

Он мне сказал:

– Поздравьте,

Выпал зуб, –

Он рот открыл и показал то место,

Где весело свистела пустота, –

Такое счастье, зуб проклятый выпал.

И я его поздравил:

– Поздравляю.

Теперь свистит, когда вы говорите.

А он махнул рукой:

– Не в этом дело.

Сейчас уже могу вам рассказать.

Я был в плену, в концлагере, у немцев.

Два года.

Что вы скажете на это?

А впрочем, ничего не говорите.

Я, чистый грек, –

Хотите документы? –

Я, русский грек,

Похожий на еврея, у немцев жил,

В одном щелчке от смерти.

Они меня не тронули.

Смотрите,

Я жив,

Хотя имею длинный нос, –

Он медленно провел по носу пальцем. –

Они меня оставили.

И даже,

Когда стреляло в зубе у меня,

Их доктор мне поставил пломбу.

Странно?

Я тоже удивлялся,

Но потом

Додумался –

Идёт эксперимент,

Наверное, какое-то открытье

Потребует живые организмы.

Не кролики под опытом,

А я.

Тянулись дни,

И, привыкая к страху,

Я ждал развязки.

Но меня не звали.

И только год спустя мне стало ясно:

Уже давно идёт эксперимент.

И я ношу во рту совсем не пломбу,

В мой зуб вложили радиотранслятор.

Прибор, передающий ток из мозга,

И только я подумаю о чём-то,

Как там уже известны мои мысли,

А может, их читают и у нас.

И стал я рассуждать себе про птичек,

Про звёзды –

Про бессмысленные вещи.

Вы говорить боитесь иногда,

А я боялся думать.

Постоянно.

Потом, когда закончилась война,

Я выучил все лозунги с плакатов,

Как будто митинг у меня внутри

Идёт,

И мне нельзя сойти с трибуны.

– Товарищи!

Долой космополитов!

Долой апологетов лженауки!

Долой стихи, фамилии не помню!

Какую-то там оперу – долой!

 

Всё, что писалось в утренней газете,

Я наизусть заучивал,

И думал

Газетной строчкой –

Пусть услышат там,

Пусть т а м оценят.

Чтоб не усомниться,

Я вверх смотрел

Или глядел под ноги,

А если что в глаза само бросалось,

Я говорил себе,

Не вслух, конечно:

– Как хорошо, что привезли продукты

И доблестному руководству треста,

Живущему в одном со мной подъезде,

Несут их.

Это я вам для примера.

Страшней всего на свете были сны.

Ну, мало ли что может нам присниться,

Когда душа осталась без контроля.

Потом попробуй докажи,

Что это –

Тень бытия.

Что ты не разделяешь

Какие-то видения ночные.

И я кричал, ещё не пробудившись:

– Я не виновен!

Это подсознанье.

Сознательность другая у меня.

Простите!

Я за сны не отвечаю!

И просыпался,

Напевая марши.

И чистил зуб,

Чтобы слышнее было,

Как марши голос внутренний поёт.

 

Жил-был на белом свете

Сумасшедший.

Счастливый,

С чёрной дыркой вместо зуба,

Который мне печально улыбался

И говорил загадочно при встрече:

– О, если бы вы только догадались,

О чём я позволяю себе думать.

Свобода мыслей – это всё же вещь!