Семён Гудзенко

Семён Гудзенко

Вольтеровское кресло № 24 (228) от 21 августа 2012 года

Мы не от старости умрём

 

Перед атакой

 

Когда на смерть идут – поют,

а перед этим

можно плакать.

Ведь самый страшный час в бою –

час ожидания атаки.

Снег минами изрыт вокруг

и почернел от пыли минной.

Разрыв –

и умирает друг.

И значит – смерть проходит мимо.

Сейчас настанет мой черёд,

За мной одним

идёт охота.

Будь проклят

сорок первый год –

ты, вмёрзшая в снега пехота.

Мне кажется, что я магнит,

что я притягиваю мины.

Разрыв –

и лейтенант хрипит.

И смерть опять проходит мимо.

Но мы уже

не в силах ждать.

И нас ведёт через траншеи

окоченевшая вражда,

штыком дырявящая шеи.

Бой был короткий.

А потом

глушили водку ледяную,

и выковыривал ножом

из-под ногтей

я кровь чужую.

 

1942

 

Подрывник

 

К рассвету точки засекут,

а днём начнется наступленье.

Но есть стратегия секунд,

и есть секундные сраженья.

 

И то,

что может сделать он

и тол

(пятнадцать килограммов),

не в силах целый батальон,

пусть даже смелых

и упрямых.

 

Он в риске понимает толк.

Уверенно,

с лихим упорством

вступает он в единоборство

с полком.

И разбивает полк.

 

И рассыпаются мосты.

И падают в густые травы,

обламывая кусты,

на фронт идущие составы.

 

И в рельсах, согнутых улиткой,

Отражена его улыбка.

 

1942

 

Сапёр

 

Всю ночь по ледяному насту,

по чёрным полыньям реки

шли за сапёром коренастым

обозы,

танки

и полки.

 

Их вёл на запад

по просекам

простой, спокойный человек.

Прищурившись, смотрел на снег

и мины находил под снегом.

 

Он шёл всю ночь.

Вставал из лога

рассвет в пороховом дыму.

Настанет мир.

На всех дорогах

поставят памятник ему.

 

1942

 

Товарищи

 

Бойцы из отряда Баженова прошли по тылам 120 км, неся раненого.

 

Можно вспомнить сейчас,

отдышавшись и успокоясь.

Не орут на дорогах немецкие патрули.

По лесам непролазным

и в озёрах студёных по пояс

мы товарища раненого несли.

 

Он был ранен в бою,

на изрытом снарядами тракте...

Мы несли его ночью,

дневали в лесу.

Он лежал на траве,

не просил: «Пристрелите.

Оставьте».

Он был твёрдо уверен —

друзья донесут.

 

Стиснув зубы до боли,

бинтовали кровавые раны.

Как забыть этот путь!

Он был так безысходно далёк.

Голодали упрямо,

но каждый в глубоких карманах

для него

почерневший сахар берёг.

 

Мы по рекам прошли,

по нехоженым топким болотам.

Мы пробились к своим

и спасли драгоценную жизнь.

Это в битвах рождённый,

пропитанный кровью и

потом,

самый истинный,

самый русский

гуманизм.

 

1942

 

* * *

 

Прожили двадцать лет.

Но за год войны

мы видели кровь

и видели смерть –

просто,

как видят сны.

 

Я всё это в памяти сберегу:

и первую смерть на войне,

и первую ночь,

когда на снегу

мы спали спина к спине.

 

Я сына

верно дружить научу, –

и пусть

не придётся ему воевать,

он будет с другом

плечо к плечу,

как мы,

по земле шагать.

 

Он будет знать:

последний сухарь

делится на двоих.

...Московская осень,

смоленский январь.

Нет многих уже в живых.

 

Ветром походов,

ветром весны

снова апрель налился.

Стали на время

большой войны

мужественней сердца,

 

руки крепче,

весомей слова.

И многое стало ясней.

...А ты

по-прежнему не права –

я всё-таки стал нежней.

 

Май 1942

 

Победитель

 

Мускулистый, плечистый,

стоит над ручьём.

И светило восходит

за правым плечом.

 

И солдатских погон

малиновый цвет

повторяет торжественно

майский рассвет.

 

Он стоит у вербы

на родном берегу,

трехлинейку привычно

прижав к сапогу.

 

И от яловых, крепко

подбитых сапог

разбегаются ленты

проезжих дорог.

 

Он на запад ходил,

на востоке бывал

и свободу гранёным

штыком отстоял.

 

Победитель стоит –

крутолобый, большой,

с благородной, широкой

и чистой душой.

 

И его гимнастёрки

зелёный отлив

повторяет расцветку

и пастбищ, и нив.

 

Это он в сорок пятом

на дымный рейхстаг

поднял красный, крылатый,

простреленный флаг.

 

Он стоит над прозрачным

весенним ручьём,

и увенчана каска

рассветным лучом.

 

И родимых небес

голубые шелка

окаймляют штандарт

боевого полка.

 

После войны

 

Над нами тысячи стрижат,

как оголтелые, визжат.

 

Как угорелые, стремглав

весь день бросаются стрижи

в заброшенные блиндажи,

в зелёную прохладу трав.

 

Они купаются в росе,

они росой опьянены.

По Кишинёвскому шоссе

мы возвращаемся с войны.

 

Вокруг трава до самых плеч,

такая, что нельзя не лечь.

Вода в ручьях на всём пути –

пригубишь и не отойти.

 

И по заказу старшины

то солнцепёк, то ветерок.

Мы – из Европы. Мы с войны

идём с победой на восток.

...Как сорок первый год далёк!

 

1945, Бессарабия

 

Рассвет

 

Я засыпаю на закате

и просыпаюсь на заре.

Под небесами

в хвойной хате

хлопочут птицы на горе.

 

Идет кабан на кабана,

ковыль дымится на ветру.

И отступает тишина

за перевалы поутру.

 

Как порванные небеса,

лежат озёра синие.

Люблю леса осенние!

И с поводка спускаю пса.

 

И он ползёт по бережку.

Потом прыжок –

и он в пруду.

Он тянет утку,

на ходу

выплевывая пёрышки.

 

Я жду его под ивами,

как на земле ничьей.

С глухими переливами

течёт ручей.

 

Я достаю два кремешка

и высекаю искру.

Снимаю сумку с ремешка

и вынимаю миску.

 

Готовлю ужин на двоих.

Горит костёр у ног моих,

вокруг трава в золе.

И я среди ветров степных,

среди собратьев кочевых –

как равный на земле.

 

1946

 

Смерть бойца

 

Хороним друга.

Мокрый снег.

Грязища.

Полуторка ползёт на тормозах.

Никак правофланговый не отыщет

песчинку в затуманенных глазах.

 

Торжественная музыка Шопена.

Нелютая карпатская зима.

И люди покидают постепенно

с распахнутыми окнами дома.

 

И тянется по улицам колонна

к окраине, до самого хребта.

Лежит он, запелёнатый в знамёна.

Откинуты в полуторке борта.

 

А на поляне вырыта могила,

а на поляне громыхнул салют,

а чья-то мать уже заголосила,

а письма на Урал ещё идут,

 

а время невоенное.

И даже

не верится, что умер человек.

Ещё не раз стоять нам без фуражек —

такой уже нелегкий этот век.

 

Уходят горожане постепенно,

и женщины, вздыхая, говорят:

– Погиб герой!

В бою погиб военный!

Как им скажу,

что не убит солдат,

 

что трое суток в тихом лазарете

он догорал,

он угасал в ночи,

ему глаза закрыли на рассвете

бессонные, усталые врачи?

 

Ну как скажу,—

привыкли за три года,

что умирают русские в бою.

И не иначе!

Грустная погода.

Но запевалы вспомнили в строю

 

о том, как пулемётные тачанки

летали под обвалами свинца.

И снова говорили горожанки:

– Так провожают павшего бойца...

 

1947

 

Урожай

 

Светлеет запад и восход

по расписанью ночи.

И золотистый небосвод

ветрами обмолочен.

 

И горный округ озарён

скупым свеченьем зёрен,

распахнут с четырёх сторон

и, как амбар, просторен.

 

Гуцулы сходят с облаков

в долину строить хаты.

Летят под перезвон подков

во все колхозы сваты.

 

И на базарах дотемна

не утихает гомон.

Ты не увидишь из окна,

как этот мир огромен.

 

Ползут гружёные возы,

покрыты белой пылью,

Как радуга после грозы,

приходит изобилье.

 

Эпилог

 

Я прошёл не очень много

и не очень мало:

от привала до привала,

от границы до границы,

от криницы до криницы,

от села и до села.

И была моя дорога

и трудна и весела.

 

Что скрывать:

бывало грустно

и тревожно одному.

В древней крепости у Хуста,

в низких тучах, как в дыму,

 

я решил: пора домой,

пошатался по дорогам;

я решил: окончен мой

путь по каменным отрогам.

 

Но меня окликнул вдруг

фольклорист из МГУ:

– Поломалась бричка, друг!

Помоги!

– Что ж, помогу...

 

Колесо, разбрызгав дёготь,

в пыль свалилось па шоссе.

Я бы мог его не трогать,

и поймут меня не все:

 

я забыл о дальнем доме,

позабыл обратный путь.

Бричка в цокоте и громе

понесла под облака.

Мы лежали на соломе,

захмелевшие чуть-чуть.

Кони встали на подъёме,

как меха раздув бока.

 

И клубился пар горячий,

будто горн у них внутри.

Только утро звёзды спрячет

и почистит медь зари,

 

фольклорист очки снимает,

умывается росой.

Всё на свете понимает

фольклорист из МГУ –

хворост с грохотом ломает,

ходит по лесу босой

и записывает песни

на некошеном лугу.

 

Песни те, что записали

на некошеной траве,

грянут в лекционном зале

в шумном городе Москве.

 

Встанут, небо подпирая,

из-за песенной строки

люди сказочного края –

пахари и горняки.

 

...Мы прощаемся.

И снова

мне, выходит, по пути

с агрономом в плащ-палатке.

– Не могли бы подвезти?

 

И по сёлам Верховины

мы кочуем до утра.

А потом на переезде

приглашают шофера:

 

– Едем с нами на бумажный

комбинат!

– Едем лучше на солотвинскую соль!

– Ты ведь не был в заповедниках

Карпат!

– Пригласить тебя к дорожникам

позволь!

 

И опять по Закарпатью

я скитаюсь до утра.

...Мы прощаемся.

И снова

мне, выходит, в путь пора.

 

Нет конца моей дороге

и не ждёт меня порог!

Видно, снова в эпилоге

Начинается пролог.

 

1946–1947

 

* * *

 

Мы не от старости умрём, –

от старых ран умрём.

Так разливай по кружкам ром,

трофейный рыжий ром!

 

В нём горечь, хмель и аромат

заморской стороны.

Его принёс сюда солдат,

вернувшийся с войны.

 

Он видел столько городов,

Старинных городов.

Он рассказать о них готов.

И даже спеть готов.

 

Так почему же он молчит?

Четвёртый час молчит.

То пальцем по столу стучит,

то сапогом стучит.

 

А у него желанье есть.

Оно понятно вам?

Он хочет знать, что было здесь,

когда мы были там...

 

1946

 

* * *

 

Я пришел в шинели жёстко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
всё, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом,
стыл вокруг пустынный, чёрствый снег,
кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели –

никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть...

 

1952, последнее стихотворение

 

* * *

 

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.

Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.

На живых порыжели от крови и глины шинели,

на могилах у мёртвых расцвели голубые цветы.

 

Расцвели и опали... Проходит четвёртая осень.

Наши матери плачут, и ровесницы молча грустят.

Мы не знали любви, не изведали счастья ремёсел,

нам досталась на долю нелёгкая участь солдат.

 

У погодков моих ни стихов, ни любви, ни покоя –

только сила и зависть. А когда мы вернёмся с войны,

всё долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,

что отцами-солдатами будут гордиться сыны.

 

Ну, а кто не вернётся? Кому долюбить не придётся?

Ну, а кто в сорок первом первою пулей сражён?

Зарыдает ровесница, мать на пороге забьётся, –

у погодков моих ни стихов, ни покоя, ни жён.

 

Кто вернётся – долюбит? Нет! Сердца на это не хватит,

и не надо погибшим, чтоб живые любили за них.

Нет мужчины в семье – нет детей, нет хозяина в хате.

Разве горю такому помогут рыданья живых?

 

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.

Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,

Тот поймёт эту правду, – она к нам в окопы и щели

приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.

 

Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают

эту взятую с боем суровую правду солдат.

И твои костыли, и смертельная рана сквозная,

и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат,

 

это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,

подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.

...Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,

Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.

 

А когда мы вернёмся, – а мы возвратимся с победой,

все, как черти, упрямы, как люди, живучи и злы, –

пусть нам пива наварят и мяса нажарят к обеду,

чтоб на ножках дубовых повсюду ломились столы.

 

Мы поклонимся в ноги родным исстрадавшимся людям,

матерей расцелуем и подруг, что дождались, любя.

Вот когда мы вернёмся и победу штыками добудем –

всё долюбим, ровесник, и работу найдём для себя.

 

1945