Сергей Кольцов

Сергей Кольцов

Четвёртое измерение № 11 (36) от 21 апреля 2007 года

...и привиденья бегают за водкой

 
Сторож
 

В тени бесхозных тополей

под окнами своей избушки

на огуречной ли кадушке

иль на скамье, что всех белей,

колхозный сторож Ерофей

заснул с початою чекушкой.

Ему приснился дивный сон:

павлин на лошадином крупе,

цветочный луг и в чёрной ступе

вода, в которой отражён

таинственный небесный купол.

На нём дорога, и по ней

бредут калеки и горнисты,

отмахиваясь от нетопырей

и прочей нечисти костистой.

Ему приснился скрип уключин,

разбег дымящейся реки,

на берегу, в траве колючей,

разбросанные медяки,

как будто плата за проезд

из этих поднебесных мест

не стоит большего. Виски

сжимает обручем трескучим,

гранёный гвоздь кузнец куёт,

ругаясь слогом непотребным,

но лишь рассветный луч мелькнёт

в разрывах туч и пропоёт

петух, подрагивая гребнем,

мир сквозь потёмки прорастёт

щетинистым и сучьим стеблем.

Старик всё спит и невдомёк,

что ветки оголенней стали

и легкомысленный снежок

на бороде его растаял.

Отпел январь, февраль отвьюжил,

по оси тракторных колёс

увяз апрель в распутной глине,

и птичьи потянулись клинья.

Май от черемух занедужил,

и тополь ватою оброс.

И старый дом, как старый мерин,

по ставни самые осел,

и дымоход свой пыл умерил,

потом и вовсе почернел.

Старик всё спит. На церкви ворон

уже не каркает с креста,

и облака летучей сворой

летят неведомо куда.

……………………

Мне донесла соседка Зоя,

что сторож прошлою весною

помёр не то от перепоя,

не то от старческих хвороб,

не то, ушибленный судьбою,

в дырявом омуте утоп.
 
* * *
 

Мы разошлись. Куда стремиться?

Навеки я пленён тобой.

Я рад быть пойманною птицей

Твоей капризною рукой,

Чтоб сидя в золочёной клетке,

Ловить блуждающий твой взор.

Ты – женщина. Ты – снайпер меткий.

Вот грудь моя. Стреляй в упор.
 
У реки
 

Лес вернулся продрогший с полночной недолгой прогулки.

Забелел переплёт неразлучного с небом окна.

Лязг гремучей колодезной цепи, и в уханье гулком

оцинкованный высверк ведра. И опять тишина.
 

Шевельнулась ветла. На изломе река заблистала.

Перебранка и сплетни небесных святых непосед.

Облака разбрелись, словно овцы. И возле причала,

телогрейку накинув, дымит папироскою дед.
 

Дом его примостился за душным крапивным оврагом,

вроде всё хорошо, да житья не даёт ревматизм.

Сколько от роду лет, не припомнит никак бедолага,

но в заречном селе, говорит, развился коммунизм.
 

И наладили мост, и построили ферму недавно.

Хорошо б посидеть со старухой под вечер вдвоём,

только нету её. На кота-домоседа оставлен,

да заглянет кума и парным напоит молоком.
 

Это всё ничего. Вот и солнце скамейку пригрело,

и степенно к реке ковыляет бригада гусей.

Припекает сильней, но уже вдалеке прогремело,

подниматься пора, посмотреть в огороде курей.
 

Ветра резкий порыв. Неуклюжие грузные тучи,

заменив облака, обложили сырой небосвод.

Возвратился рыбак, вёсла вынул из ржавых уключин,

с горя сплюнул, что дождь порыбачить опять не даёт.
 

Эка невидаль рыба, – подумал старик у причала. –

Знай, сиди в камышах да на юркий глазей поплавок.

Вот и первая капля с тяжёлого неба упала,

и покрылся заклёпками плотный прибрежный песок.
 

Дождь недолго шалел, прошивая стальною иголкой

дерева и строенья. К обеду в сельпо завезли

ящик рыбных консервов, вина. Благодать, да и только,

хоть из дедовских ружей во славу отчизны пали.
 
Офорт
 

Ты долго жил в воздушном замке

и петли смазывал дверные.

Апостол Пётр, в кустарной рамке,

входил в осинники нагие.
 

И что открыто было взору,

переплавлялось в быль и небыль.

В тенетах скорби и укора

взмывала колокольня к небу.
 

Ты звёзды видел и не ведал,

что под землёй цветут коренья,

и тьма – лишь повитуха света,

с утра забытого в передней.
 

Не дни уходят и не осень

по механическому циферблату.

И хризантемы повар косит

гостям кладбищенским в усладу.
 

Собрал зверьё со всей округи

в свою убогую каморку.

И стали кобели и суки

его пророческим офортом.
 

Травой щетинистой и едкой

паркетные покрылись залы.

Слетелись грифы на объедки,

и вертятся волчком шакалы.
 

В мясницкой выскочка-чинуша

храпит на ляжках куртизанки,

и освежеванные туши

пируют в сумасшедшем замке.
 

Сухой закон

 

Ты за водкою долго стоял,

продавщицы, как кошки, зверели,

мужики недовольно галдели,

матерок откровенный гулял.

Это ж надо удумать владыкам –

унижать горемычный народ,

тот, что шит не берёзовым лыком,

под татарским не скурвился игом

и к магазину хмуро идёт.

Запотели ладони и лоб

от волненья, чтоб водки хватило,

и кондрашка тебя не хватила,

и бутыль не разбилася чтоб.

 

Март
 

Полусырые ветки

штурмом берут грачи.

Бравые малолетки

взвизгивают в ночи.
 

Ходят, как поршни, бёдра,

рысьи зрачки горят.

Это посланцы чёрта

сдали в аренду ад.
 

В девичьем общежитье

мартовский сбор Сирен.

Что ж, мужики, держитесь,

страшен любовный плен.
 

Уши залейте воском,

встаньте лицом к стене.

Женщины диким войском

движутся по весне.
 
* * *
 

Нам не придётся больше враждовать,

прощать обиды, ждать на остановке

и ревности примеривать обновки,

пора и к новой жизни привыкать.
 

Ты выйдешь в сад неслыханной красы

и съёжишься от свежести и света,

чуть захмелев от первой сигареты,

в мужской сорочке, зябкой от росы.
 

Сотрёшь с лица вечерний тонкий грим.

Разгладится от заспанной подушки

след на щеке, и вспыхнут завитушки

твоих волос с оттенком золотым.
 

Ты утром выйдешь в яблоневый сад.

А я, как прежде, тихим домоседом

пить стану пиво с сумрачным соседом,

покуривая едкий самосад.
 

И не придётся больше ревновать

тебя к столбам фонарным и афишам…

Плесни-ка лучше водки, дядя Гриша,

и хватит нам о бабах толковать.
 
Погулянки
 

Это было перед вербным

Воскресеньем. Или нет –

Поздно в пятницу, наверно,

Ну, а может быть, в обед

На квартире у кого-то

Собрались жуиры, моты,

Записные обормоты,

Асы острого пера

И в истоптанных штиблетах

Семиструнные корнеты,

Расписные шулера.

Пир катился без истерик.

Распушили дамы перья,

Приосанились скопцы.

Знатоки ослиц и граций,

Как сказал бы пан Гораций,

Записались в мудрецы.

Как мячи, летали мненья,

Подвергался мир сомненью,

И – кончались огурцы.
 

Это было позже, позже,

В минеральном том году,

Как пропали сахар, дрожжи,

Порошок исчез стиральный

На всеобщую беду.

И сосед, мой брат астральный,

Пил флаконную бурду.

Я принёс тогда горилку

И споил кудряшку Ирку

У бой-френда на виду.
 

Вечер был душист и влажен,

Я был пьян и напомажен,

Молодой ещё кобель.

Девки пили и визжали,

Парни на кол их сажали,

За окном цвела капель.

Вечерок прошёл на славу:

Митька трахнул Ярославну,

Колька втюрился в Надин,

Но её увез пораньше

На заманчивое ранчо

Горбоносый господин.
 

Нет, весною той далекой

Сабантуйчик был убогий.

Я приплелся злой, небритый,

Чёрный, словно чернозем.

Кошки выли под окном,

И поили их пииты

Порошковым молоком.

А гулянка, что – гулянка:

Не сказать, чтоб очень пьянка,

Так, креплёное и пунш.

Помню, тощенькую Верку

Вовка в спальню уволок,

Герка занавесь поджёг,

Изгоняя дымом скверну

Из заблудших наших душ.
 

Память – всё-таки проказник.

Всенародный то был праздник.

Медный, словно купорос.

Я пришёл, когда компанья

Докатилась до купанья

На пруду у трёх берёз.

И хотя я был под мухой,

Освежённый бормотухой,

Я, как окунь, протрезвел.
 

Там была подруга Катьки

В колокольном, длинном платье,

Грушевидна и бледна.

К ней я соколом подсел.

Поначалу мы молчали,

Она ёжилась плечами,

Так как дуло от окна.

А вокруг сияла, млела

Неуклюже, неумело

Откровенная весна.
 

Боже мой, какие годы!

Кто-то выл от непогоды,

Бредил громкими речами

И кричал: в стране разор,

Ну, а кто-то без печали

Отправлялся за бугор.
 

Впрочем, память виновата

Иль склероз совсем заел.

Это было в день зарплаты.

Я долги раздать успел

И в каморке холостяцкой,

Помирая от тоски,

Поджидал свою Маринку,

Но она на вечеринку

Навострила каблуки.

Вот так кошки, вот так цацки,

Что ни девка – дочь полка.

Тут бы чокнулся и Чацкий

От такого бардака.
 

Да упомнишь ли всё разве?

Кажется, на женский праздник

Я рванул на погулянку,

Прихватив с собою склянку

Пойла красного, как кровь.

Что там было – не припомню,

Но в одной из темных комнат

Я с девчонкой востроглазой

Подцепить успел заразу

Под названием – любовь.
 

Нет, то было под Сочельник,

В пору зрелости, когда

Наступила не среда,

А похмельный понедельник.

Точно помню: вечер, восемь.

Я сидел совсем без денег,

Прокутил аванс дотла,

И, конечно же, не осень,

А зима тогда была.

Впрочем, дело не в погоде.

Память свита из причуд.

Дни, как отроки, уходят

В глубину сибирских руд.
 

Эх, гулянка-погулянка,

Всё равно судьба – жестянка,

Так подайте мне карету…

Впрочем, дело было в среду,

Или в пятницу, когда

Я сказал себе: поеду

К той ольхе, где спит вода

Темно-красного отлива

И вращает жернова.

Это было, это было…

Сколько ж лет с тех пор прошло –

То ли двадцать, то ли семь…

Видно, память отбурлила,

Скособочилась совсем.
 
* * *
 
А. Имерманису
 

Придёт черед по комнате слоняться

и наводить понтонные мосты,

чтоб под конец с усмешкой перебраться

на берег покаянья и тщеты.
 

Что слава? На людском базаре

капустою торгует, чесноком.

Втройне дерёт. Румяная, в азарте

продать готова даже в горле ком.
 

Дни катятся к конечной остановке,

Ну что же, наливай на посошок.

Твой век давно в бумажной упаковке

сбывают, как стиральный порошок.
 

А ты несёшь свой самодельный крест,

стащив бруски с совхозной пилорамы.

Тебя простят. Простит сосновый лес

и доски для отделки новой драмы.
 

Не смерть, но зов иной влечёт туда,

где ночь сидит в глухой оконной раме,

и в чай испитый падает звезда

и шевелит больными плавниками.
 

Машинист
 

Громыхают вагоны. Поезд движется в ночь.

Гарь покрыла проезжий осенний лесок.

Этот поезд устал, отдохнуть бы немного не прочь,

но страна широка, за холмами алеет восток.
 

Машиниста лицо кумачовым подсвечено светом,

уголь в топку летит, и лопата как уголь черна.

Транспаранты надуты тугим жизнерадостным ветром,

и мелькают столбы, как конвойные, вдоль полотна.
 

Поезд движется в ночь, прогибаются рельсы и шпалы,

и колесные пары на стыках зубами стучат.

И не знает ещё машинист Белозерский-Уралов,

что в казённом вагоне к решётке припал его брат…
 
1985
 

Омут
 

Нет, я не жалуюсь и не прошу

до отошедшей платформы билета.

Хриплых часов больше не завожу

и не включаю палящего света.
 

Что-то такое случилось со мной,

что различаю на слух и на ощупь –

это над стылой озёрной водой

вижу себя опрокинутым в рощу.
 

Вот и лицо обретает черты,

чёрная смоль заливает седины.

Нету морщин, и вчерашние льды

тают, как соль, на лукавой картине.
 

Будни просты, как висячий замок.

Ключ поверни – распахнется удача.

Пробует отрок мужской говорок,

девочка возле запруды рыбачит.
 

Лёгкое облако тонет в воде,

преобразив загорелую кожу.

Кто там плывёт на безумной ладье,

кто же расставил эти мерёжи?
 

Разом захлопнулось небо, и ключ

выпал из рук и в змею превратился.

Серый кустарник угрюм и колюч,

в этом кустарнике грех поселился.
 

Ветер не воет. Пёс не скулит.

Воду не мельник в ночи баламутит.

Девочка в омут царевной глядит,

выпростав белые лунные груди.
 

Волосы спутаны. Плечи наги.

Тянутся водоросли к тонким ладоням.

Где же мой ключ? За спиною шаги.

И обнажается бездна затона.
 
Видения
 

Наверно, жизнь напрасно прожита,

и в одночасье

наступит ледяная немота,

и, трогаясь на дрогах со двора,

перекрестятся молча кучера,

и солнце почерневшее погаснет.

Ужели, как фанерные щиты,

как сиплые, бесхозные осины,

сгниют виденья, вымыслы, мечты

и отпылают в синем керосине?

А в памяти встают сады хмельные

в окладе чудотворных облаков,

и пахнут медом травы луговые

и сыростью озерных берегов.

Пока живёшь, надеешься на что-то,

хитришь и пыжишься, и гнёшь хребет,

но вожделенная твоя свобода –

всего лишь репродукция тех лет,

где не было ни срама, ни расчёта,

и таял в дымке розовый корвет.

На берегу в коротком сарафане,

с лодыжек тонких смахивая соль,

за алыми следила парусами

четырнадцатилетняя Ассоль.

Но дней былых желтеющий пергамент

на пыльную забросим антресоль.

Сметая стог, пожертвуем иголкой.

Оставим паруса. И втихомолку

с небес на землю грешную сойдём.

Уже пройдя свой путь до половины,

ты видишь опалённые рябины

и выселки, поросшие быльём.

И ты клянешь свой коммунальный дом

с его матерой утренней побудкой,

но коль возьмёшься понимать умом

его устои – тронешься рассудком.

А, впрочем, хорошо весь день бродить

по улицам и улыбаться птицам,

смеяться, пуговицы теребить

на гульфике, подмигивая жрицам

любви. Или глазеть с раскрытым ртом

на дворника, который тротуары

из шланга поливает, а потом

слагать, пуская слюни, мемуары

за старым замусоленным столом,

как будто в замке, где слуга чудак

забрал все окна стрельчатой решёткой

и приведенья бегают за водкой

по лестнице скрипучей на чердак.

Как хорошо под одеялом ватным

цветные сны увидеть и узреть

руно, Колхиду, море в час закатный,

и так лежать и двигаться не сметь,

чтоб ненароком не нарушить связи

мозаик, что раскрылись, как цветы.

И вновь возникнет сад, и без боязни

в него войдёшь и онемеешь ты.

Запахнет скошенным дурманным сеном.

В сарай проникнет сонная оса.

И колокольный звон по воскресеньям

с вороньим граем взмоет в небеса.

Но, как на грех, не повредился ум,

и нет нужды по жизни наобум,

идти с кривой усмешкою, и всё же

в сырую полночь места не найти

и с фонарём не отыскать пути.

И снова месишь тесто бездорожья

солдатскими мясными сапогами.

На миг забудешься, уснёшь, но тут

из тьмы болотной упыри встают

и на тебя беспалыми руками

в лохмотьях плоти машут, и затем,

на кресле развалясь, гнилыми ртами

вещают панихиду теорем

о жизни зряшной, о душе и блуде,

о том, что нет любви и счастья нет.

Ты просыпаешься. На грязном блюде

кошачья голова. Но между тем –

пропел петух, и алая полоска

наметила за окнами рассвет,

но к полотну грядущих мук и бед

нет ни кистей, ни красок, ни набросков.
 

© Сергей Кольцов, 1985 – 2007.

© 45-я параллель, 2007.