Вой молчания
Ну что, мой брат?
Брак неудачен с властью.
Кто пёс при деле?
Кто бродяга-пёс?
Твоя подстилка –
мой настил ненастья.
Настолько мой,
что иней в шкуру врос.
Тебя кормили.
Хорошо кормили.
Ты различаешь суточные щи.
Мне легче: помню зубы, мглу и мили.
Как там у вас? «Апорт, фу, взять, ищи…»
Со словарём хозяйчиков не густо.
Я десять тысяч раз по-разному молчал.
О звёздах, о феерии искусства,
о вечной бесконечности начал
И о душе…
Ты знаешь, что такое
душа?
Не дёргайся! Ложись!
Ложись подальше.
По ночам я вою.
Мне кажется смешной чужая жизнь.
…Хозяин сдох.
Потом тебя продали.
Потом опять ты был безбожно бит,
цепь пропита,
и пропиты медали.
Последний поводок верёвочный
пропит.
Кто слышит твой скулёж,
когда скулит держава?
Ложись у пня,
там потеплее снег.
И там, в снегу,
мосол, от крови ржавый,
не даст глазам от голода звенеть…
Где круг Полярный
лайдой лижет небо,
лежали молча два матёрых пса,
и стыли лапы у того, что слева.
а у меня
дымилась седина.
В избе Слижевича на цветочном мысу
(свободный натюрморт)
Люблю я оружие чистить…
Но, боже мой, разве такое железо
таскают сейчас кабаны при погонях?!
Почистил и спрятал…
Привычка…
А шмон в трудовых лагерях всё ещё
продолжается.
Зона мундиров тупая.
Лонгтока похожа на памятник тундре.
Берёзка суха и сосна за берёзкой
сухая.
Но искренен и вековечен огонь
на сухой древесине.
Владеют ещё серебром мундштука
мои губы.
Валторна.
Железная печка.
Затоптанный крашенный пол.
На койке рваньё нищеты.
Правда, несколько книг
на столике шатком валяются.
Явно в работе.
Хорошие книги – начало тупого столетия.
Тогда было трудно заметить в любом
либерале ублюдка.
Хотя в каждом жидком юристе
есть запах густой палача.
Сказал мне Лохматый Поэт,
что здесь и умрёт он.
Пускай, если хочет.
Здесь место не хуже – не лучше.
Соль ноты.
Валторна душой изогнулась.
Вспоминая священника
Луна тяжёлая, как все мои грехи.
Её не отмолю.
Скажи, отец Антоний,
что делать мне,
когда глаза сухи,
а сердце плачет
и беззвучно стонет
о жалких людях и о красоте.
Живу как еретик
и думаю о Боге.
Там – звёзды в запредельной высоте,
здесь – кровь и грязь
под струпьями свободы.
Отец Антоний,
цепи не страшны,
не страшен холод,
голод и забвенье.
Печально понимать,
что во вселенной
потеряны мои цветные сны.
Возвращение на холодную землю
из пространства
Всё те же страсти,
те же миражи
и тот же одинокий дух скитаний.
Витками бесконечности пьяны
Осколки разума.
Всё дальше друг от друга.
…Вернусь на Землю я,
хотя она погибла.
Быть может, там,
под белым пеплом снега,
разгадка, в поисках которой
мы стремимся
на нить сознания нанизывать миры.
Мне стали вдруг смешны
кристаллы и гирлянды,
и петли времени, и плети, и помёт…
На Землю пасынок её вернуться хочет,
хотя среди как будто бы свободных
любой возврат считается уходом
от долга перед мыслью и пространством.
А мне плевать на это и на то.
Ряд схем предельно гибких – та же схема,
пусть даже бесконечен этот ряд.
На Землю я вернусь, где не было и нет
ни смысла жизни, ни разумных правил.
От страха вечного
играет в куклы ум,
и нет другой игры для человека.
На Землю я вернусь.
Претит мне пустота
фонтанов и водоворотов радуг.
Там, на Земле,
пасти материки,
холодные и мёртвые от счастья,
я буду.
Раны Ориона
Никто не владеет напитком забытых богов
И травами вещих и славных дорог не владеет.
Судьба состоит из созвучий и семени слов.
От этого даже спирали галактик немеют.
Всё сердцу знакомо, как выстрелы долгих минут.
Всё в жизни известно, как пена чужих побережий.
Прислушайся! Это Сирены к уходу, к уходу поют,
Зовут мою душу к обвалу сиреневых лежбищ.
Я больше не вздрогну, и мы посмеёмся сейчас.
Нальём по бокалам напиток, который ты хочешь.
Я чувствую просто пульсацию розовых глаз
И лезвие жизни, которое смерти короче.
Ни слова!
Ни тела!
Ни тени – и пуст мой бокал.
Пусть пенится кожа под лаской чужого оскала.
И если я вдруг рядом с женщиной ночью упал,
Считай, что не я – просто небо на землю упало.
Романтическая баллада
Роману Солнцеву
В малиновой шали с крестом на груди
Сказала цыганка: «Туда не ходи».
Но если гуляют в груди двадцать лет,
Есть нож, есть друзья, то и страхов-то нет.
Я помню наш город и пену всех стран.
Ночь. Старый кабак. И оркестрик цыган.
А рядом, играя бокалом вина,
Качала морскими глазами она.
Я тоже с друзьями сидел, чуть хмельной.
«Токайское» пил с минеральной водой.
Всех девочек местных мы знали в лицо.
Сидели. Скучали. Тянули винцо.
Мой взгляд понял Толик: «Серёга, молчи!
Красавица Клорис. Родня – скрипачи.
К ней хрен подойдёшь. Пацаны горячи.
Схлестнёмся – на зоне плохие харчи».
К друзьям моим страх в частных драках не лип.
Толян на вертушке в Афгане погиб.
Второй друг мой Жека вздохнул и сказал:
«Толян, ты бы лучше сейчас промолчал».
Я знал Женьку с Толей, как пальцы руки.
Мы поняли: ставки уже высоки.
Я медленно встал и её пригласил.
Глаза – будто морем их кто оросил!
Глаза... Ох как ярко мерцали глаза!
Так дьявол мне душу узлом завязал.
Цыган молодой мне в лицо процедил –
Не знал, что венгерский я с детства учил.
Глаза её вспыхнули! Губы – бутон.
Мне весело стало. Пошёл в теле звон.
Я в руку – бутылку, по черепу – хлесть!
Здесь первый упал и второй тоже здесь.
Рванулись соседи и даже – квартет.
Я выхватил нож. Жека – старый кастет.
Мы их уложили, умерив понты.
Но видим – несутся от входа менты.
Мы тоже на них...
И где стол, и где стул?
Один краснопёрый под пальмой уснул.
Кирпичные стены, дворы и сады.
Домой не пошли мы – и дома менты.
Три дня у русинов. Там были друзья.
Особенно дёргаться было нельзя.
А в городе – шорох, сочится шумок:
Пластались приезжие... Бог-то – берёг.
Цыгане все живы. Затихли. Молчат.
Увидели в деле весёлых ребят.
А я онемел и ослеп, и оглох.
До смерти любил, но сознаться не мог.
Стал тенью. И молча ночами скользил,
Где запах её на асфальте остыл.
Друзья понимали и, чуя беду,
Роились девицы, как пчёлы, в саду.
Чужая судьба привлекает людей
Не столько любовью, а болью своей.
До осени поздней в долинах Карпат
Янтарь винограда и роз аромат.
Ботва на полях. Лепет клёнов и лип
И тёплый ещё в листьях солнечный всхлип.
Не выдержал. Ей написал. Передал.
Пил снова «Токайское». Вечера ждал.
И только осыпалась в улицы мгла,
Как звёздное облако, Клорис пришла.
Всё плавилось в мире: трава и луна,
Под пальцами плавилась плавно спина.
А дальше... Что дальше? Дороги. Беда.
Так было у многих везде и всегда.
Забыл о «Токайском». Всё чаще пью спирт.
Давно надоели и драки, и флирт.
Но часто бывает – в пургу, поутру
Лоб трону и память, как звёзды, протру.
Там, в городе детства, –
Торговка одна.
Зовут тоже Клорис,
Но очень страшна.
Торгует.
Ворует.
Вороной орёт.
И денег с мужчин много лет не берёт.
Казанцевский мыс
Это утро бурлачит.
Баржу острова тянет к верховью.
На отлогом песке
жирный лебедь бубнит.
И тревожные плески начертаны лёгкой рукою.
Еле видимый дождь
за буграми зарю шевелит.
Но –
мгновение –
и
ветер выгнул
костистую спину!
Зыбь. Качаясь, бурун закипел,
подминая бурун.
Тяжелея в свинцовой волне,
пена стынет.
И смычок горизонта
сорвал дребезжание струн.
Крикнул лебедь
и медленно ящером белым
пополз против ветра.
На далёкой волне
красный буй одиноко плясал.
В пальцах влажных и тёмных
разбухла давно сигарета.
Думал только о шторме.
О женщинах я забывал.
Детёныши дракона
Осенью детёныши дракона
Пробовали крылья здесь, за сопкой.
Чешуя на них. Как у кубинок,
Спелые тугие ягодицы.
А глаза – такие на иконах.
Не глаза – Созвездия Скитаний.
Перепонки крыльев сшил из радуг
Тоненьким лучом паук Вселенной.
У драконов юных были лапы
В голубой и лунной искрах стали.
Пробовали крылья
И смеялись
От свободы, осени, и силы.
…Если люди были бы такими:
Мудрыми, красивыми на воле…
Я бы жил всё время вместе с ними
И смеялся тоже лёгким смехом.
Баллада об идолах
Овалы лет в стволе веков почувствовав рукой,
На холм крутой втащил с трудом и стал тесать лесину.
И с каждым взмахом топора теряя свой покой,
Я божество освобождал из тёмной древесины.
Так лешие на звон луны выходят из трясины.
Освобождался идол мой из плена хвойных смол.
Сгустился профиль.
Ожила улыбка в ломких линиях.
Не так добра, как я хотел, но это идол мой.
Я помню, ночь была с тобой, распутной и святой.
И шорох глаз, и шорох губ, и шорох голубиный.
И мрак из олова литой, слегка подсвеченный свечой,
Мерцал над площадью старинной.
Но исчезал в пространстве иней,
Ты поглощалась влажной тьмой.
Была любовь слепой и сильной.
Не так добра, как я хотел, но это идол мой.
Из пыли пройденных дорог не вылепишь покой.
Я знаю, осень, кровь моя окрашена рябинами.
На перепутьях остывал, как старец у икон,
Но снова шёл и травы мял, от заморозков синие.
С ветрами шёл, холмами шёл и долгими долинами.
Я знаю, как цветут снега, и знаю жажду в зной.
Дорога на лице моём написана морщинами.
Не так добра, как я хотел, но это идол мой.
Иду один и никому не говорю: «Веди меня!»
Пусть разум не всегда в ладах с неистовой душой,
И жизнь, которая в ладонь легла тяжёлой линией,
Не так добра, как я хочу, но это идол мой.
Масштаб
Багульник зацветает на скале.
Внизу проснулся маленький посёлок.
И люди маленькие ходят по дороге,
Разбитой вдрызг совхозной лошадью,
Дождём и тракторами.
Ведро с вонючими помоями
Несёт Ильинична
И выливает прямо у порога.
Накинулись собаки на отбросы.
И угольная баржа с коробок.
И сельсовет,
И крохотный флажочек...
Спустился вниз.
Вплотную подхожу –
В масштабе ничего не изменилось.
Баллада о стае на озере Буйном
На весеннем бугре
Волки резали стадо оленей –
Два матёрых
И в связке работали три прибылых.
Выше – скалы
И лес ещё стыл
На гигантских ступенях,
Уходящий в безмолвье
От наших от жизней земных.
Волки сразу тропу отсекли.
А за тёплым бугром снег по пояс...
Мокрый снег.
Майский снег.
Заражённый колючей водой.
Волки плавно клубились
И воздух был кровью напоен.
И казалась в бинокль
Эта схватка весёлой игрой.
Как с куста восемнадцать олешек.
Стая резала стадо под корень.
Раны ровные.
Словно от уха по горлу ножом.
Только сверху спокойно смотрели на жизнь
И на смерть отрешённые горы.
Ворон тоже в полёте следил
За кровавым бугром.
Прихватили мы стаю на озере
В два снегохода.
Как положено. Тоже от леса
Тропу отсекли.
И на застругах озера кончилась
Волчья свобода.
Шкуры были ещё ничего –
По мездре чернотой не пошли...
Вот скажи, не лукавя:
Где истина жизни и смерти?
Если, как говорят,
Все мы – звенья единой цепи,
То причём здесь наш разум?
Скажи!
И зачем ворон чертит
Надо мной и над падалью
Равные эти круги?
Отсвет
Спокойная луна.
Трещат поленья в печке.
Лениво наплыла на лампу тишина.
Сияние во мгле.
Автограф ставит вечность.
На книге бытия
За инеем окна.
Здесь нет моих друзей,
Есть в скалах струны ветра
И кукша завтра днём
За мясом прилетит.
Забытое плато проплавили планеты,
И отсвет на снегу рассеянно дрожит.
...И нити тонкие к луне от снега вижу.
* * *
Печурка раскалилась докрасна.
Ночь за окном
Пустынна. Ветер. Тундра.
Позёмка, как душа бродяги Аделунга
С гитарой вдоль реки
Без отдыха и сна.
И эта напряжённость пустоты
Не оставляет места для страданий.
Мне не о чем жалеть,
У сердца нет желаний.
Потерян смысл в отсчёте высоты.
На чистый лёд пошла гулять луна.
Ведром серебряным позванивает ветер.
И в лунном мареве
Песец едва заметен –
Застыл в неверном свете у окна.
Аргиш
Ловля оленей для упряжек. Перекочёвка в пургу.
Окончание пурги и появление солнца.
В белых бокарях вышел бригадир
Елачи Береговой из балка*.
– Арть-усь! – натравил оленегонок.
– Арть-усь!
Елачи молчаливый
И сильный, как чёрный волк.
Визжат собаки, сгоняя стадо.
Пёстрый вожак, закинув рога,
Мчится по кругу, огибая стойбище.
– Арть-усь! – снег поёт.
Полторы тысячи детей ветра
Летят и скрипят застругами.
– Арть!
Пёстрый вожак в упряжку не хочет.
Работать не любит.
Пёстрый вожак жадно свободу
Глотнул на ходу.
Закинув рога, летит,
А по следу, когтями касаясь снега, –
Собаки.
– Арть-усь! Арть!
Спины – кочки. Рога – кусты. Водка – ветер.
Жёлтый ветер. Белый ветер.
Голубой ветер.
Жёлтый – в малице Елачи.
Маут летит на шею оленя.
Дым сорвался с трубы балка.
Тундры олень не убегает – застыл.
Только шкурой пурги шевелит
Белый ветер – Хиус.
Смотрит в лоб – лоб замерзает.
А голубой ветер – время жизни
От первого шага
До звона колокольчика.
– Арть-усь!
Пока собаки работают,
Пока сила в руках,
И олени летят вокруг стойбища.
– Арть-усь!
Пока Гошка семилетний
С маутом в руках.
Сильный олень. Тащит Гошку
По твёрдым сугробам,
А Гошка упрям – оленя не отпускает.
Пурга, однако, пурга, ой!
Ветер с юго-востока, из-за Варнгэяхи, ой!
Шевелит снег ветер из-за Варнгэяхи, ой!
Наискось в лоб.
Задевает ухо. Больно.
Зря сакуй не надел. Хэ-эх!
Бьёт, бьёт по нартам снег.
Балок тянут пять оленей.
Нарты тянут три оленя.
Жизнь тянет один человек.
Скрипит снег.
Свистит ветер.
Поёт время.
В буране балки большими кажутся.
Как городские дома.
Снег крутится.
Стадо оленей как чёрный бугор живой.
Хромой отстал.
Кричат пастухи.
Визжат собаки.
Пугают оленя.
Жизнь тянет один человек.
Семью тянут два человека.
Вечность – люди тащат.
Пурга, однако, пурга, ой!
Ветер. Ветер. Сердцу холодно.
Шевелит заструги
Ветер из-за Варнгэяхи.
В сумерках стадо остановилось.
Лаяли псы.
Ветер, как сахар,
Хрупкий и сладкий,
Тает во рту.
Голые ветви.
Крупные звёзды.
Утренний снег.
Стадо лежит, отдыхает.
Белый пастух
Стадо пригнал с холмов
Варнгэяхи.
Белый пастух
В малице белой
С красным лицом.
Всё.
___________
* Бало́к – лёгкий домик на санях
из реек и оленьих шкур (Прим. авт.)
Хей-во!
В дорогу, Йрембо!
Пурга идёт с Тампея.
В дорогу, Йрембо!
Олени крошат наст.
Мы сердца и огня,
И чая не жалеем.
Хотя промёрз наш хлеб
И чёрен чай у нас.
Идёт пурга.
Во мгле сияет шкура
От Нянгуто до Солнечной Карги.
Хей-во! Пора спешить.
Мы на ходу прикурим
От голубого пламени пурги.
Ремень дарю. Нож оставляю. – Надо.
Всё может быть. Дорога далека.
По февралю гуляют волчьи свадьбы.
Пусть рукоятку чувствует рука.
В дорогу, Йрембо!
Пурга зовёт в дорогу.
Мне дорог этот зов,
Как жизнь и как любовь.
По нартам заскользит
Распадка снег пологий,
И ветер вьёт гнездо
Из белых перьев сов.
В дорогу, Йрембо!
Хей-во!
© Сергей Лузан, 1990–2015.
© 45-я параллель, 2025.