Сергей Пагын

Сергей Пагын

Все стихи Сергея Пагына

* * *

 

А здесь и смерть нетрудно продремать:

похмельной ночью, матюгнувшись, встать,

глотнуть воды, качнувшись полусонно,

и, стукнув кружкой, не услышать звона.

Коснуться лбом немытого окна:

всё та же ночь – без Бога и без дна.

И снова лечь на жёсткую кровать…

И с тяжким изумленьем осознать,

что петел твой к шести не пропоёт

и квёлый день стернёю не придёт

к двери глухой…

И изгнанный взашей

из твердолобой памяти вещей,

ты не найдёшь ни уголка, ни щели

в простых словах – они перегорели

спиралью чуткой лампочки стоваттной,

истаяли горошиною мятной

на языке не снящегося детства…

И остаётся не спеша одеться

и ручку двери в темноте найти,

чтоб смерть свою, как поле, перейти.

И по дороге, растерявши в прах

последний разум и последний страх,

в себе учуять робкое свеченье,

не ведая,

что это очищенье.

 

2007

 

* * *

 

Большая зима приходит к маленьким людям

с охапкой метелей, сутуля по-бабьи плечи,

с трещоткой мороза...

Они говорят: «Мы любим

тепло наших близких и жар раскалённых печек.

Окна обили плёнкой от стужи тёмной,

впрок напекли вчера золотого хлеба»…

 

Вровень зиме умерший и нерождённый,

дарит она им своё потайное небо,

цветущее, нежное…

 

 

* * *

 

В белый сон вторгается чёрный бык,

тяжко дышит, лижет горящий иней…

Её будит собственный острый крик,

от быка оставив лишь пару линий.

 

«Мама, он мне снится, опять, опять…»

Мать её целует, берёт на руки

и качает, зная, что умирать

час пришёл кому-то в глухой округе.

 

Так не раз бывало…

Во тьме она,

убаюкав дочку, о чём-то немо

молит Бога, смотрит в проём окна,

где зима несёт нам молчанье неба.

 

2011

 

* * *

 

В душе,

на самой её окраине,

себе я построю дом,

небольшой,

вроде хижины.

И затеплю свечу,

и огонь разведу в очаге –

прочту любимое стихотворение.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

В конце всех концов ты сидишь на пороге

и смотришь в пустой огород.

Не зная осенней тоски и тревоги,

там ярко капуста цветёт.

 

Летают над нею последние пчёлы,

наверно, для них это сад –

сияющий, влажный…

И в воздухе голом

они всё гудят и гудят.

 

Ботвою хрустя, подойдешь ты поближе

и скудную сладость вдохнёшь,

стараясь запомнить и тучи, и крыши,

и веток ореховых дрожь,

 

и этих соцветий живое свеченье…

И к ним сотворишь ты потом

в пределах посмертных и воздух, и тени,

и бледный родительский дом.

 

В конце октября

 

Соберу много груш золотых

под ветвями, входящими в сон.

Приготовлю я брагу из них,

буду чистый варить самогон

 

в день субботний – уже в ноябре,

будет иней на ветках белеть.

Печь лозой разожгу во дворе,

а потом стану долго смотреть

 

как по ниточке капля течёт,

даже пальцем её подхвачу,

и легонько язык обожжёт,

и отведать ещё захочу …

 

Будет праздник у нас золотой,

будут окна пустые и даль.

Выйду в ветер с хмельной головой,

и слетать будет с неба печаль,

 

то есть снег на метёный порог…

Нет любви, чем и жив человек…

Но и этого вдосталь и впрок –

только снег,

только снег,

только снег.

 

* * *

 

В мир бы отправить большую слезу,

что я во сне на ладони несу,

словно прозрачного хлеба

ломтик солёный, в родительский дом.

Пусть станет лампочкой иль снегирём

прямо с морозного неба.

 

Пусть бы жила на рябине пустой,

пусть бы горела вечерней порой

в доме, печуркой согретом…

Но ей во внешней не жить тишине –

только беззвучно светиться во мне

горьким пожизненным светом.

 

* * *

 

С.Т.

 

В нехоженом небе – представь на мгновенье –

шиповник,

заката откос

и мы за столом,

и у наших коленей

слоняется времени пёс.

 

Мерцающий праздник

на рюмочных ножках,

креплёное счастья вино,

холщовая скатерть,

и вензель на ложке

значенье утратил давно.

 

И бабочку грусти, что кротко сидела

у вечности в твёрдой горсти,

спугнёшь ненароком, промолвив: «Стемнело…

И надо бы лампу нести…»

 

И грусть запорхает, легонько касаясь

морщинистых лбов,

и в ночи

к земле, словно тропкой, пойдём, спотыкаясь,

лучом поминальной свечи –

 

к дверям и оконцам субботнего рая,

где те, кого нету родней,

сухие рубашки с верёвки снимая,

играющих кличут детей.

 

2010

 

В психушке

 

Вдоль рваных сохнущих матрасов,

сырых подушек на скамейках

шагает фельдшер седовласый,

за ним больные в телогрейках

 

из пищеблока тянут сонно

бидон в тележке и кастрюлю.

Звучит в окне зарешечённом:

«Цигарку дай – и поцелую»…

 

И женский смех, и злое пенье

о том, что годы не вернутся,

в последнем страшном отрешенье

в пространстве зыбком раздаются.

 

И скоро с неба будет капать.

И листья светлые кружатся.

И остается петь и плакать,

и дико изредка смеяться.

 

Летят подушечные  перья.

И  как проклятие и милость

стоят огромные деревья,

стоят прекрасные деревья –

как жизнь, которой не случилось.

 

 

* * *

 

В результате остаётся

дом с надтреснутым оконцем,

наспех выметенный двор,

гроб с покойницей на стульях

да в предчувствии разгулья

со смешками разговор

 

мужиков, копавших яму.

Что им беды наши, драмы,

что им трезвый едкий страх!

Пахнут глиной и корнями,

и душой уже не с нами –

в алкогольных небесах.

 

Муж ушедшей – дядя Витя

в куртке ветхой и в подпитье

рядом, сгорбившись, сидит.

Смотрит тускло и вздыхает.

Вспоминает, укоряет?

Ничего не говорит.

 

И священник деловито,

даже несколько сердито,

зыбкой моросью дыша,

проведёт обряд печальный.

Бортовой уазик в дальний

путь поедет не спеша.

 

Вот и всё… И только фото

тёти Лары юной кто-то

позабудет на скамье…

Вот и всё… И что там дальше?

С неба пёрышко помашет    

свету нашему и тьме.

 

* * *

 

Рай похож на огромный пломбир:

сколько света вокруг, сколько снега!

Валерий Прокошин

 

В снегу, в свету, в божественном пломбире,

где облака сияют, как фольга,

приснится: столбик освещённой пыли

по воздуху плывет издалека,

 

где мрак щелист, где горклый дух барачный,

где в дрёмах промельк милого лица,

где на берёзе тонкой и прозрачной

надсадный крик замёрзшего скворца,

 

где скука детская – сестрица дорогая

на сердце налегающей тоске –

глядит в окно немытое, катая

стеклянный шарик в маленькой руке.

 

2010

 

* * *

 

В тени любви – лишь жалость да печаль,

скрипящий дом и долгие заботы,

и прошлое, в котором смотришь вдаль

и ждёшь отца, идущего с работы.

 

Как жимолостью пахнет у столба,

и креозотом, и травой сухою!

И грезишь ты, пока коснётся лба

рукой отец, склонившись над тобою.

 

Из всех небес, подаренных тебе,

и безвозмездно отданного света

ты вынесешь, прилипшую к губе,

крупинку воска на исходе лета.

 

В неё впечатан будущий твой день,

когда назло печалям и тревогам

взметнётся вдруг прижизненная тень

и станет ослепительным потоком.

 

* * *

 

В чертополохе спит огонь,

в чертополохе спит дракон.

Лишь поднесу к нему ладонь,

и встрепенётся сразу он,

 

и, шевельнувшись, полыхнёт 

огнём невидимым живым.

И эта боль меня спасёт 

среди ветров, холмов и зим.

 

И пусть вокруг клубится мгла,

но делят общее бытьё

его горящая игла

и сердце голое моё.

 

Ветер

 

1.

 

Мягок ветер, как будто из близкого рая

он наплыл на меня, потихоньку сметая

прошлогодний репей, что распался в ладони.

Всё умершее выдул из памяти, кроме –

в паутине заборной капустницы пыльной

да сухого кузнечика в щели горбыльной.

 

2.

 

Как душа в эту пору, светясь, холодела,

от восторга пичугой заморской галдела!

И качались над ней голубые деревья,

и пах воздух разнеженный добрым поверьем,

райским яблоком, белой с верёвки одеждой

и водой, и надеждой – безмерной надеждой.

 

3.

 

Вот и жизнь, словно воздух бездонный, безбрежный,

столько даст на ходу обещаний небрежных!

А потом ты стоишь в придорожном бурьяне,

зажигалку пустую сжимая в кармане,

только памятью жив, где во тьме кривобокой

ходит ветер в холщовой рубахе широкой,

озарённый огромной не гаснущей свечкой,

с неисполненным счастьем в котомке заплечной.

 

2007

 

* * *

 

Во сне отыщу я зацепку для слов,

и свой небогатый недолгий улов

сочту у кривого порога

стеною белёсой стоящего дня:

немного печали, немного огня

и чёрного страха немного.

 

И местность чужая…Умерший мой друг

двух псов у пруда молча кормит из рук,

глядит в неподвижную воду.

И жалит мне сердце свирельная речь,

и надо из жалобы этой извлечь

свою неизбывную ноту.

 

2010

 

* * *

 

Возьму ль туда свою печаль

и свой несытый страх,

когда защёлкает свеча

в остынувших руках?

 

Как ларь тяжёлую слезу

в заботе и тоске

в простор я смежный понесу

иль буду налегке

 

нестись, что тонкая стрела,

качаться на ветрах

иль бить слепые зеркала

в твоих неверных снах,

 

и плакать в ярости немой

в усохшей тишине…

И всё же рваться на постой

к темнеющей земле,

 

где остро пахнут резеда

и копоти щепоть,

и ржа, и прошлая беда,

и прах земной, и плоть,

 

где тянет песнь свою сверчок

в сухой траве, незрим,

и мир ещё неизречён

и неисповедим.

 

2007

 

 

* * *

 

Агате

 

Вот девочка у грозных облаков,

широкою рекою отражённых,

изрытых плугом северных ветров

и пламенем багровым освещённых,

 

сидит в траве, чего-то там поёт

и ковыряет камушек ботинком,

и не боится помрачневших вод…

Беспечная певунья и соринка

 

в глазу пространства хищного. Оно

сквозь дрожь слезы в тебя глядит невнятно.

А посему – тяни своё вино,

перебирай пучки сушёной мяты,

 

коли дрова, простужен и небрит,

на лавке гладь соседского мурлыку –

пока у неба девочка сидит.

 

Вот оглянулась…

Кто её окликнул?

 

* * *

 

Вот облако в озере гладком стоит

и слушает иволги пенье.

И легче травинки серебряной быт

в прозрачное это мгновенье.

 

И пёрышко – белая, тонкая тень,

в лазури застыв бестелесной,

для взгляда живого – опора, ступень

меж этой землёй и небесной.

 

* * *

 

Время,

такое огромное,

такое быстротекущее,

однажды остановилось,

всмотрелось в моё лицо,

обрело вдруг мои черты,

и побрело себе дальше

уже притихшее…

смертное…

 

* * *

 

Где перо кружит посреди двора,

и мерцает льдинка на дне ведра,

где листок летит в пустоте ветвей

и уже не помнит тоски своей,

человек живёт – одинок, тяжёл…

И зима приходит в притихший дол.

 

Человек зимой молча топит печь,

человеку хочется просто лечь,

и смотреть как рядом с его тоской,

с тишиной немыслимой, с темнотой

вещи легче…легче…

И снится дом,

где повисло яблоко над столом.

 

2011

 

* * *

 

Гений места селится в тишине,

и свистит, строгая корявый посох.

И пчелиным воздухом по весне

наполняет здешние абрикосы.

 

Знает всё о грозах и о траве,

и, росы не тронув, во тьме гуляет,

и ночные бабочки в голове,

как стекло, прозрачной, светясь, порхают.

 

И однажды в горестном сентябре,

прошагав уныло сухой крапивой,

ты найдёшь то место на пустыре

меж прудом заглохшим и старой ивой.

 

И в стихи пытаясь сложить слова,

ты заснёшь на куртке под веткой голой.

А во сне из посоха – всё листва…

А во сне из воздуха – пчёлы, пчёлы…

 

* * *

 

Т. Некрасовой

 

Господи, птичья повадка Твоя –

в неопалимый огонь из огня

перелетаешь, играя,

с ветки на ветку осеннюю, в жизнь,

в смерти просторной светло покружив,

в небо из неба влетая.

 

Я обернуться успею едва,

переиначить в простые слова

оклик в ореховой кроне.

И остаётся под нею стоять,

на чёрно-белое чудо дышать –

Божье перо на ладони.

 

* * *

 

Грядущее лежало перед нами

то морем, то дорогой полевой,

то дикими волнистыми снегами.

Шло ветром инородным над землёй.

 

У косяков дверных, у рам оконных

стояли мы в рубашках и пальто.

И будущность казалась нам бездонной,

что в результате обрели потом?

 

Корявый сад,

ботву в росе горящей,

фасолину, блестящую в руке…

 

И всё же мы прекрасны в настоящем

в простёртой в несказанное тоске.

 

 

* * *

 

 И увидел я новое Небо и новую Землю…

                                            Откровение

 

Дети в траве – Елена и Александр…

И тут понимаешь: времени просто нет,

есть лишь подсолнух этот, попавший в кадр,

птицы полёт, сияющий велосипед.

 

«Nikon» опустишь, подумав, что щёлкать им –

бледным сачком ловить повсеместный свет

или же горстью черпать пастуший дым.

Времени нет, а значит, и смерти нет.

 

Сын машет палкой, смеётся, чему-то рад,

дочка, присев, склонилась над муравьём.

Новое небо вплывает из тайных врат,

ну, а земля –

на ней мы и так живём.

 

* * *

 

Дорога проходит сквозь человека,

ветер и лёгкое крошево снега,

речки густая вода

движутся дальше, покоя не зная.

Время и мир сквозь себя пропуская,

он – просто зренье тогда.

 

Он – лишь подобье проёма дверного,

улочки тихой, двора проходного

или пустого окна.

Только порою прискачет синица,

сон небывалый под утро приснится,

глянет в лицо тишина,

 

в памяти тайная хрустнет травинка,

домом запахнет в руке половинка

яблока «белый налив»

или компотом детсадовским лето –

время становится сердцем и светом,

ход свой сквозной прекратив.

 

* * *

 

Дочь оживляет глиняных полых птиц.

Если налить в них воду, если подуть немного,

пенье услышишь, увидишь свеченье лиц

в роще вечерней, ну, а потом – дорогу,

 

небо над ней в спиралях гудящих звёзд,

как у Ван Гога, лишь кипариса нету…

Птицы летают возле осенних гнёзд.

В грудках у них столько тепла и света!

 

* * *

 

Жившей в пустынном и знойном краю,

холодно старой оливе в раю,

корни болят и немеют.

Рядом горящий и ночью, и днём

лёгким, бесшумным, прозрачным огнём,

куст Моисеев не греет.

 

Дети подходят, срывают плоды,

быстро суют их в безгрешные рты,

морщатся – слишком уж терпки.

После к смоковнице белой бегут,

вроде засохла когда-то, а тут

как расцвели её ветки!

 

Птаха взлетает в стеклянный зенит,

облако-колокол в небе звонит

тихо, с недолгой надсадой.

Снится оливе пастушеский дым,

ходит по жилам её золотым

тьма Гефсиманского сада.

 

* * *

 

Жили-были, не тужили,

песни пели, небом были

золотистым иногда…

Стали памятью и тенью,

да кладбищенской сиренью,

стали – глина и вода.

 

Ангел с горочки спустился,

в чудный пламень обратился,

озарил незримый лес.

Тётя Галя с дядей Сеней

по листве идут осенней

тропкой в сторону небес.

 

* * *

 

За поворотом будет пустота…

Где дом стоял под деревом вишнёвым,

мне начинать всё с чистого листа

и ладить быт прижизненный по новой.

 

Нести кувшин надтреснутый во тьму,

трёхногий стул, и зеркало, и рюмку,

в кармане гвоздь, в кошёлке тишину,

к домашнему приученную звуку.

 

Для хлама строить глиняную клеть

и думать, выпив перед сном лекарство,

что обживёшь, озвучишь даже смерть,

была б она молчаньем и пространством.

 

* * *

 

Замиранье.

Тайна.

Субботний вечер.

В пустотелой тыкве горит свеча,

освещая сына лицо и плечи.

А потом он улицей мчит, рыча,

 

с головою тыквенной невесёлой –

треугольный взгляд, золотой ощер…

В темноте прозрачной,

                                   живой,

                                              сверчковой

он кота стращает, что к ночи сер,

 

да детей соседских…

Их визг и радость,

убеганье в стрёкот, в бурьянный  прах,

убыванье лета,

и страх, и сладость,

голова, мерцающая в руках.

 

 

* * *

 

Земля, покинутая Богом,

глуха, огромна и груба…

Как будто небо мимоходом

коснулось горестного лба,

 

и дальше двинулось – ни вести,

ни снов, ведущих за порог.

Всё больше времени и места

для наших страхов и тревог,

 

всё тоньше дымка над холмами,

всё хрупче инистый осот…

И вот у нас над головами

зиянье хищное высот,

 

и там, где пасынок их робкий

тихонько вьётся – первый снег,

стоит подсолнух одинокий,

как в тяжкой думе человек.

 

2011

 

Зимний прохожий

 

Он идёт подобно безумной Грете,

позабыв о тлеющей сигарете,

в летних туфлях, в куцых и рваных брюках

между псов, лежащих на тёплых люках.

 

Вдоль его дороги кричат деревья,

из глубин,

из тёмного из поверья

выползают чудища, все стозевны,

и пылают зданий окрестных стены.

 

Он глядит вперёд, не отводит взгляда,

ничего не нужно ему от ада.

Ни меча в руке его, ни сковородки –

беломора пачка и четверть водки.

 

Он идёт широким и твёрдым шагом,

и во мгле скрывается за оврагом.

 

И опять становится тихо в мире,

но теперь он тоньше,

теперь он шире,

и теперь страшнее он и чудесней…

 

Человек во тьме идёт, поёт песню.

 

* * *

 

Зимою дереву не больно,

к тому же – ветвь сухую срезал…

Поглажу ствол его невольно,

и с шаткой лестницы я слезу.

 

Зажмурюсь, стану бестелесным

молчаньем, сном, покоем – будто

в бездонный обморок древесный

сам погрузился на минуту.

 

Июньское

 

Эти сборщицы вишни в домашних халатах –

словно птицы огромные в кроне над хатой

напевают в листве, голоса их гортанны,

и на крыльях  у них нашивные карманы,

а в карманах платки и ключи, и прищепки…

Гладят их по щекам наклонённые ветки,

их горячие руки обрызганы соком,

и упавшие ягоды по водостокам

всё бегут и бегут, на земле замирая –

в неподвижной траве

мимолётного рая.

 

* * *

 

Каждодневное мужество жить –

сигарету искать по сусекам,

дымоход почерневший чинить,

пить вино с овдовевшим соседом,

 

видеть гулкие горькие сны,

плакать в них, ощущая потерю,

утеплять в ожиданье зимы

пересохшие окна и двери,

 

всё латать прохудившийся быт,

где, дымя ввысь трубой обветшалой,

трёхоконное время стоит

над провалом…

 

* * *

 

Как странно и ново –

на первом снегу

следы годовалой дочери.

 

* * *

 

Памяти Э. П.

 

Когда засыплют воздух мой землёй,

тогда… тогда  мы встретимся с тобой,

и ты расскажешь тихо и подробно,

как дышат там – в немыслимой среде,

как ходят по невидимой воде

и как порой глядят в земные окна.

 

Я стану зреньем – только и всего,

последнее утратив вещество

и речь иную обрести не чая…

И человек, стоящий у окна,

расслышит, как ночная тишина

на стёкла дышит музыкой печальной.

 

 

* * *

 

Круглоротая скворешня,

дальнозоркая звезда.

Между ними – воздух здешний,

неземная высота.

 

А под ними лишь цикада

звуковую тянет нить.

Чудотворной силой взгляда

можно их соединить,

 

сшить иглой чертополоха,

и попробуй разорви 

между выдохом и вдохом

удивленья и любви.

 

* * *

 

Лето закрыли –  тоненький всхлип петель,

а миг назад в проёме был рослый день,

туча стояла, словно нашла на мель,

да по траве скользила синичья тень.

 

Лето закрыли – будто сказали «лю…»,

но осеклись, услышав за стенкой «бля!».

И наблюдают, как ускользает «блю»

в сны ли пустые,

в зябнущие поля.

 

* * *

 

По мотивам картин Эндрю Уайета

 

Меж бытом и небытием

сорняк и мёртвая ворона,

в покой вошедшая и в тлен,

и дерева сухого крона.

 

И парень в куртке у ствола –

весь ожиданье и тревога –

всё смотрит, как ложится мгла

на бесконечную дорогу.

 

Телега в поле грозовом

белеет хрупко, тонки спицы

её колёс, и грянет гром –

она взлетит скрипящей птицей

 

над безотрадною землёй,

где вещи, люди и растенья –

не плоть, а музыки живой

вне форм печальное движенье.

 

* * *

 

– Мои небеса пусты, – говорит мне Бог, – 

только ветер в них из конца в конец…

Он сметает снег со своих сапог.

– Что ж, входи, мой мальчик, старик, отец.

 

Что уже мольба мне и что волшба?!

Ведь ты рядом, здесь, говорю с тобой,

тьма моя шершава, а речь груба,

только, знаешь, нет у меня другой.

 

Сняв пушинку ангельскую с рукава,

он за стол садится, где хлеб и чай.

Полнота его присутствия такова,

что теперь мне хочется с ним молчать.

 

* * *

 

Мы ждали снега, а его всё нет.

Вокруг такой непроходимый свет,

что белого за ним не видно света:

деревьев, огородов и домов,

над крышами изогнутых дымов.

собак в листве, которым снится лето.

 

И нет мне утешения ни в чём!

И, раздвигая медленно плечом

хрустящее сиянье сухостоя,

я всё пытаюсь разглядеть за ним

печальный сумрак с кругом золотым

домашней лампы и лицо родное.

 

И плачет тонкокожая душа,

обёрткою конфетною шурша –

из детства – с незабвенным Гулливером.

И хочет беспризорная она

не знания, где свет и тишина,

а бестолковой жалостливой веры.

 

* * *

 

На последний кукурузный сноп

сядет в полумраке и закурит.

Кашлянёт, почешет потный лоб,

на закатный поглазеет сурик.

 

Ни цикад не слышно, ни сверчков –

в ноябре откуда взяться пенью?!

Только мерный шелест ветряков,

на меже стоящих в отдаленье.

 

Да полёт вороний на ночлег

из окрестных опустевших далей.

Посидит уставший человек,

без особой думая печали:

 

жизнь почти прошла…

А полю нет

ни начала, ни конца, ни края…

 

И пойдёт он, кукурузный свет,

как ребенка, к сердцу прижимая

 

На пустыре

 

1.

 

В чертополошьем яростном раю

я пламенем негаснущим горю,

светящимися иглами уколот.

Они прочней кощеевой иглы,

они сильнее гиблой зимней мглы,

горстями льющей холодок за ворот.

 

Как хорошо на этом пустыре

в бесснежном захолустном декабре,

хлебнув из фляжки водочного яду,

стоять, гореть, смотреть на небеса,

когда жнеца безликого коса

в бессилии просвистывает рядом. 

 

2.

 

И всё ж пойду тропинкою домой,

скелетик птичий хрустнет под ногой.

И пасынка в дрожащем полусвете

обнимет время, скажет: «Ну, входи…».

И лишь репейный шарик на груди

напомнит мне о воле и бессмертье.

 

 

* * *

 

Нашепчешь – накличешь такое,

что даже не снилось тебе –

ночное, немое, большое

в досель маломерной судьбе.

 

И слово пустивши без страха

по ветру, по сну, по реке,

молчанию, пеплу и праху

легко присягнёшь ты в тоске.

 

И сбудется всё, что накликал:

безвременный снег за окном,

остывшая печка, бутылка

с постылым сиротским вином

 

и рыжая псина хромая,

и тот, кто, невидим и тих,

из глины лазурь выжимает

для слёз помутневших твоих.

 

2011

 

* * *

 

Не высота страшна, а красота –

у глаз зимой летящая слюда,

воды ведёрной ясное лицо

и дым печной, свернувшийся в кольцо,

и лист осенний, в капюшон упавший,

и абрикос, на цыпочки привставший

в сорочке свежестираной короткой,

и на реке темнеющая лодка…

 

Не высота страшна, а красота,

когда за ней маячит пустота,

и чувствуешь немое содроганье –

на грани удивленья

и прощанья.

 

* * *

 

Никого я не вправе спасать –

покаянно огонь зажигать,

и брести, озираясь, как тать,

по воде с убывающей свечкой.

Мне ли, рябь сотрясая, нести

всхлип огня в поднесённой горсти,

если даже не в силах найти

я приметы Твои и насечки

 

на вещах, что стоят по углам

бытия, где раздрай и бедлам,

где зима подступила к домам

и протяжное что-то бормочет.

И последнее гонит тепло,

что в домовых щелях залегло,

рвётся в душу мою, как в дупло,

и никак отвязаться не хочет.

 

Но пытаюсь расслышать я Твой

глас призывный, ночной, горловой

не дорогой в Дамаск, а стернёй,

а травой проходя придорожной.

И хрустит под ногами ледок,

дует ветер осипший в рожок,

и Твой зов так безмерно далёк,

что услышать его невозможно.

 

2007

 

Ноябрь

 

В ноябре происходят дела чудные:

входят в дом умершие, а родные

им несут вино, подают курёнка…

Поиграть во двор гонит мать ребёнка.

 

А потом назад идут без оглядки,

и не колет им, бессловесным, пятки

по пути жнивьё, насосавшись света.

Говорят, ноябрь – это мёртвых лето.

 

Не найдёшь здесь счастья, хоть сделай Кратта

ты себе из веника и лопаты, 

из косы, верёвки, рогов коровьих,

окропив творенье своею кровью. 

 

Здесь любви не встретишь…

Лишь под осиной

всё сидит блаженная в юбке длинной,

сквозь листок истлевший глядит на солнце,

и смеётся, дурочка, и смеётся.

___

Кратты – в эстонской мифологии народные големы,

которые делают за крестьян любую работу.

 

* * *

 

Ну вот – ты чистым стал листом

и истолчённою водою.

И мир, как тёмный добрый сом,

плывёт к тебе и над тобою.

 

Ни сна, ни памяти, ни дна,

лишь тихий снег, сухой шиповник,

растущий в заводи окна,

натёрший ветвь о подоконник.

 

И чтоб родиться, нужен звук –

скрип двери,

вздох печной соломы

и неба медленного стук

о крышу сумрачного дома.

 

* * *

 

Ну что, пастух печальный бытия,

распалась жизнь неспешная твоя,

как волчий вой услышавшее стадо…

Овчиной пахнет придорожный быт,

и так сквозь щели вечностью сквозит

в преддверии ночного снегопада.

 

Но твёрд твой взгляд, и пристален, и сух,

и жарко проговариваешь вслух

ты тёмное вещание живого.

И что тебе пространство, время, быт,

когда язык тобою говорит,

и дом твой – слово.

 

* * *

 

Однажды пространство смилуется –

и в награду за твоё огромнейшее ожидание

прилетит и сядет на подоконник

синичка.

 

 

Отдалённый гром

 

Слышишь ли ты в отдалении гром?

Дева лежит на лугу золотом,

книга раскрытая рядом,

кружка с остатками кофе в траве.

Облако мягко плывёт в синеве,

словно толкаемо взглядом.

 

Чуешь, воздушные скрепы дрожат?

Выгнувшись туго, тихонько скрипят

доски высокого света,

как половицы в просторном дому, –

держат над миром идущую тьму,

рокот, катящийся где-то.

 

Господи, где же ты, радость моя?!

Небо натянуто на острия 

елей сухих у дороги.

И в напряженье звенит тишина…

И в моём сердце всё так же одна

дикая зоркость тревоги.

 

* * *

 

– Папа, может, хватит, пойдём домой.

Видишь, не летит он… ну, не летит!

Я машу отчаянно головой,

сын в ответ мне что-то под нос бубнит.

 

Говорю:

– Ну что же ты не летишь,

Вот…еще немного…давай…давай...

Но в провалах ветра такая тишь!

– Папа, может, хватит…

– Иди, играй.

 

Да и воздух нынче уже не тот,

тот был так упруг, что лоснился аж.

Змей пиратской кошкой впивался в борт,

и мы брали небо на абордаж!

 

Это очень важно, чтоб он взлетел.

Это как во сне, где я к морю шёл

по песку, что был раскалён и бел,

и без силы падал на серый мол.

 

Что тебе, мой Боже, Всесущий мой,

безделушку пёструю – да в зенит?!

– Пап, уже темнеет, пошли домой…

– Подожди, взлетит он… сейчас взлетит…

 

* * *

 

Пахнет воздух брошенным жильём,

сажею, трухлявой половицей…

Вроде поле голое кругом,

осень, улетающие птицы,

 

роща, безголоса и темна…

Но рисует тихий бес тревоги

крышу,

стену с прорубью окна,

скорченный ботинок на пороге.

 

2011

 

Перед снегом

 

1.

 

Тепло и свет –

всё то, что нужно мне,

найду у печки хилой во дворе,

где в щель навеса забралась звезда

и булькает для борова бурда.

 

Трещит лоза сухая… По холмам

идёт зима огромная к домам.

Тем крепче дух от печки крупяной

и слаще мой нечаянный покой.

 

2.

 

Щеколда где-то щёлкнула… Впотьмах

идёт зима в мужицких сапогах,

неся тоску в подоле и метель.

И тем теплей в дому ночном постель.

А утром сын обрадует меня:

«Во сне в снегу поймал я снегиря!».

 

3.

 

Растет пространство с четырёх сторон,

и если жизнь – по сути, только сон,

то он к зиме просторней и светлей.

Ну, что ж, набью орехов покрупней,

дверною скрипну в тишине петлёй:

высокий снег стоит передо мной.

 

2008

 

* * *

 

Ползает робко оса по стеклу,

тельцем вибрируя длинным, –

словно предчувствует зимнюю мглу

маленьким сердцем осиным.

 

Ей бы взлететь, покружиться бы, но

нет уже прежней сноровки.

Голо, как мир неподвижный, окно,

сушится тюль на верёвке.

 

Дочка играет на скрипке концерт

чей-то – протяжный, печальный…

Видишь, в слезе закругляется свет,

тоненький свет безначальный.

 

Преображение

 

Человек проявился из света.

А до этого вышел во двор,

не спеша, закурил сигарету,

посмотрел на окрестный простор,

 

на рябинку прозрачную рядом,

на мерцание ягод в лучах,

на чистейшее небо над садом.

Нежно пёрышко сдунул с плеча,

 

и поймал на секунду сначала,

а потом всё глядел и глядел

как светилось оно, улетало

за земной и небесный предел.

 

Человек проявился из света,

улыбаясь в проёме дверном

своему несказанному, где-то

глубоко зазвучавшему в нём.

 

* * *

 

Приходят в дом заброшенный растенья,

окликнуты хозяйкой-пустотой.

И чувствуешь, как ужас запустенья

становится печальной красотой.

 

Вцепился лапкой в спинку от кровати

упрямый хмель, ползущий из окна.

И светится, казалось бы, некстати

разбитая бутылка от вина

 

в лучах заката…

И проточный воздух

мусолит край газетного листа.

Матраса вата – где-то в птичьих гнёздах,

а часть мышами смело обжита.

 

Уходит жизнь, и оставляет место

для жизни наступающей другой.

И миска, где замешивали тесто,

наполнена водою дождевой.

 

И в гулкой нише сумрака и света,

у печки, где разбросаны дрова,

сквозь щели голубого табурета

растёт непобедимая трава.

 

 

* * *

 

Пройдя по жизни больше половины,

я не познал ни облака, ни глины,

живя ещё меж небом и землёй.

И вижу только вскользь и мимоходом,

как погружает в молодую воду

ладонь ветла прозрачною весной,

как стриж летит, и длится взрыв черешни

белёсый, нежный – это воздух вешний

из тёмной кроны выдернул кольцо…

 

И пусть в душе то радость, то тревога,

в мои глаза печально смотрит Бога

большое неотступное лицо.

 

* * *

 

Проходит жизнь – остаётся свет,

в пыли сутулый сапог,

и детский синий велосипед

в траве по ржавый звонок.

 

И небом веет в дверную щель,

и так тишина тонка,

что можно даже услышать трель

с дороги пустой звонка.

 

Разговор

 

«Тяжко мне, и воды мои мутны.

яблоки водянисты в моих корзинах,

старый друг приходит из тишины,

руку жмёт – и веет холодной глиной».

 

А она в ответ: «Мне во сне вчера

ласточки всё виделись на закате –

он был розов, будто сосны кора,

или как моё, если помнишь, платье…

 

Знаешь, и было мне так легко!

Птицы проносились под облаками,

тёплыми, как бабушкино молоко.

Птицы с обжигающими глазами!

 

Всё летали рядом, касались лба…

Было много ветра, и много света…».

И в пару дыхания все слова

обретали вес и объём предметов,

 

и, светясь, позванивали в тишине.

И тогда я чувствовал, что едины

ласточки, пролетающие во сне,

паданцы золотистые из корзины.

 

* * *

 

Родительская любовь –

белое чистое полотенце,

в которое мать завернула

ломо́ть домашнего света

мне

на мою дорогу

без них.

 

* * *

 

Росой студёной, птичьим молоком

ты выводил слова свои о том,

что всё есть свет – и камень, и ветла,

и легкая остывшая зола.

 

Шипом древесным, золотой иглой

писал ты знаки в тишине ночной

на рисовой бумаге пустоты,

на глади расколдованной воды,

на шёлке неба, на холсте снегов,

на тонкой кальке предрассветных снов...

 

Когда однажды некто тихим днём

держать всё это будет над огнём,

над пламенем, в себе таящем тьму,

что явится молчащему ему?

 

* * *

 

Рукавом, пропахшим весёлой влагой –

виноградной кровью, бурлящей тьмою,

вытираешь лоб, говоришь с собакой,

говоря на деле с самим собою.

 

Пусть вино побродит в дубовой бочке,

наберётся истины и мерцанья…

Каждый миг кончается многоточьем,

каждый звук кончается умираньем.

 

И теперь ты чувствуешь всё острее:

кислый вкус дымка от дворовой печи,

что горит, безлиственный воздух грея,

замиранье снов,

убыванье речи.

 

А начнут мести снеговые мётлы,

и графин наполнишь ты жизнью винной,

мы тогда оставим глоток для мёртвых

и немного музыки

неисполнимой…

 

* * *

 

С натруженных за день рук отца

медленно стекает усталость.

 

Запах дыма и яблок

в сумеречном тепле

субботы…

 

 

Сад земных наслаждений

 

Босх показал нам современный пляж.

Здесь шум и гам, и окрики мамаш

под чудными грибами и цветами.

Вот юноша, приподнятый волной,

на рыбе восседает надувной,

гребя куда-то тонкими руками.

 

Вот в шар прозрачный дева забралась,

и в нём бежит и падает, смеясь,

и парни шар вдоль берега толкают.

Правее, у цветущего куста,

на горке детской ноги изо рта

раскрашенного чудища свисают.

 

У кромки водной вот малец идёт,

и держит мяч, как заповедный плод. 

В бассейне круглом веселятся люди...

 

И верится: огромен и незрим,

в тени блаженной спит Иероним –

и страшной части триптиха не будет.

 

Сигнальщик

 

Кому сигналит пугало, кому?

Истлевшими всё машет рукавами,

истрёпано дождями и снегами,

пустынную пронзающее тьму

безумным взглядом, брошенным вперёд…

Мяч-голова уже гудит от ветра.

И в этом есть отчаянная вера.

И холм плывёт…

 

* * *

 

Сколько совершаешь ошибок!

Иногда ты холоден и несправедлив,

любящих тебя порой обижаешь,

а не любящим – льстишь.

 

Но бывает

напишешь стихотворенье –

словно в пустой церквушке

постоишь

со свечой.

 

* * *

 

…хоть ходим мы по русской суше, как по евангельской воде.

Алексей Ивантер

 

Скрипнув дверью, выйдешь в ноябрьский день,

где раздолье свету, ветвям, ветрам.

«Ты хотя бы шапку возьми – одень!» –

крикнет мать с крыльца,

да какое там…

 

Не услышишь или рукой махнёшь,

и просёлком, будто во снах водой,

невесомо медленно побредёшь,

очарован зыбистой пустотой.

 

И суглинка ком, и овражный сор,

и движенье галки в густой стерне

не приметит чистый прозрачный взор

по волнам идущего в тишине.

 

2010

 

* * *

 

По картине Питера Брейгеля старшего «Пасмурный день»

 

Слышу скулёж собачий, петуший крик,

где-то скрипит телега неторопливо.

Тёмен осенний полдень, как сей мужик,

что обрезает ветки корявой ивы.

 

Лишь белеют: рубаха его жены,

собирающей рядом сырые прутья,

да гуляки подвыпившего штаны,

да стена, выступающая из мути.

 

Задремала душа и устала плоть.

На ночлег мне проситься покуда рано,

чтобы слышать потом хозяйское: «Борова заколоть

надо бы к Покровам, вставить вторые рамы…».

 

Словно воловья шея, воздух складчат, тяжёл…

Спит пространство – в утробе его, мерцая,

лишь листва ворочается, усыпая дол,

и вода дрожит дождевая.

 

2008

 

Смерть и сборщик хвороста

 

– Ну, хватит – посидел на хвороста вязанке,

пойдём, дружок, пойдём, ведь наш не близок путь.

А коль невмоготу, садись верхом на санки,

тебя я повезу, доедем как-нибудь.

 

Он, скрючившись, сидит, и ей лица не кажет,

в ладони окунув, в последнее тепло,

холодный бледный лоб.

Молчит, словца не скажет,

и даже не вздохнёт темно и тяжело.

 

Как вынести ему томленье и истому?

Но встанет и пойдёт, и рухнет высота.

И воздух за плечом мгновенно примет форму

и тяжесть обретёт библейского креста.

 

И времена тогда смешаются со снегом,

и с музыкой живой сольётся тишина.

И зашумит в лесу, прощаясь с человеком,

олива, меж берёз стоящая без сна.

 

* * *

 

Смерть, как мальчика,

возьмёт за подбородок.

«Снегирёк… щеглёнок… зимородок… –

скажет нежно, заглянув в глаза.

– Ну, пошли со мною, егоза».

 

И меня поднимет за подмышки,

и глядишь: я маленький – в пальтишке

с латкою на стёртом рукаве,

с петушком на палочке, с дудою,

с глиняной свистулькой расписною,

с мыльными шарами в голове.

 

А вокруг – безлюдно и беззвёздно…

Только пустошь, где репейник мёрзлый.

Только вой собачий вдалеке.

Только ветер дует предрассветный.

И к щеке я прижимаюсь смертной,

словно к зимней маминой щеке.

 

2009

 

 

* * *

 

Сморгнуть бы смерть – да как её сморгнёшь?!

Не тёмная соринка, не ресница.

Запоминай листа сухого дрожь

И паданец клюющую синицу.

 

Ещё одной предзимней тишиной,

орехом юным и случайным клёном

прирос мой сад – нетленный и сквозной,

в сердечных небесах укоренённый.

 

И в нём с вином дощатые столы

и лампы керосиновой мерцанье.

И те, кто смертной наглотались мглы,

здесь обрели безмерное дыханье.

 

* * *

 

Сны и память входят в осенний быт,

где дым, фасоль, виноград…

И тот, кто напрочь тобой забыт,

идёт вдоль кривых оград,

 

тебе улыбаясь издалека

и тая среди теней.

И ты замечаешь, что облака

всё тоньше и всё светлей.

 

И жизнь истончается, словно ткань

висящих в свету рубах.

И если ты встанешь в слепую рань,

невнятный почуешь страх,

 

шагнёшь с порога – и пустота…

И лишь стародавний снег

перстом тебе охладит уста,

коснётся горячих век.

 

* * *

 

Среди листьев танцует пакет,

тонкий-тонкий, почти что прозрачный.

Входит в тень, вылетает на свет

и над крышей возносится дачной.

 

И стремительно падает вниз,

провернувшись мгновенно меж веток.

Вот, в лучах он уже золотист,

а в глубокой тени – фиолетов.

 

Кто играет ему и поёт,

кем дарована эта свобода?

Длится в танце безумном полёт

над печальным лицом пешехода.

 

Тот застыл посреди пустоты,

пряча боль под фуфайкою рваной.

И зиянье иной красоты –

словно холод утешный на рану.

 

Стихи Эле

 

1.

Как легко мне тебя не найти…

Постель твоя пахнет ветром.

 

2.

Ты рядом…

Возможность счастья…

Недолгое птичье сердце.

 

3.

Перебранка апрельских звуков.

Тишина вербной ветки

в твоём бокале.

Вчерашний праздник.

 

4.

О тебе только так….

Лишь наброском…

Касаньем…

 

5.

Ты – музыка

невнятная и странная

среди вещей.

 

* * *

 

Стройный такой дымок из трубы идёт,

бледный, тонкий, а держит небесный свод

со всеми его богами и бездной звёзд,

садом, где нет, наверно, вороньих гнёзд.

 

Дым стоит, не качаясь, а снизу – дом,

человек живёт неприметный в нём,

говорит с котом, долго топит печь,

чтоб и быт, и небо над ним сберечь.

 

Тайная вечеря

 

Ни хлеба… Ни вина… Вечерняя трава

светлейшею росой тебе омоет ноги

и будет говорить с тобою, но едва

её ты речь поймёшь в смятенье и тревоге.

 

И немо смотришь ты, как тёмный мир вокруг

встаёт с больших колен и в сторону отходит…

Не спрашивай. Молчи. Потом узнаешь вдруг

к чему тебя сейчас с любовью он готовит.

 

2007

 

* * *

 

Ты стоишь на краешке ноября,

чуя сердцем взгляд – то стальной, то нежный.

Это бездна всматривается в тебя,

это снеговое небо тебя здесь держит,

 

где несётся ветер седым жнивьём,

где вороньи крики темны и глухи,

где в скворечне старой прозрачным сном

детство спит твоё на синичьем пухе.

 

И когда от боли кривишь ты рот,

снег подходит тихо – целуя, лечит,

а потом во мраке тебя ведёт

через сад к мерцающей той скворечне.

 

 

* * *

 

Уже не загадываю…

Кофейные гущи

смыло под краном утро,

воск почернел,

вода протухла.

 

Виноград нежности

склевали голуби.

 

Пришёл поводырь-ветер.

Сказал мне:

иди за мной –

когда терять уже нечего,

на всех на земных дорогах

находишь Бога.

 

Фантомы

 

Вот цыган с вороньим глазом,

с вострым, чёрным, точным взглядом

ходит с детскою коляской

вдоль обветренных дворов.

Собирает он орехи:

в листьях высмотрит упавший -

хвать и в торбу,

и коляска вновь по улице скрипит.

И пропал за поворотом –

словно не было его.

 

Вот Ванюша-колокольчик.

так у нас его прозвали –

постоянно говорит

звонко, быстро и сумбурно.

В лёгком часто он подпитье,

энергичен и приветлив.

Тащит хворост на тележке.

Исчезает в длинных тенях –

словно не было его.

 

Вот бродяга – Миша Филин,

бомж, любитель книг, художник.

После выпитой чекушки

на скамейке сквера грезит,

видит чудные миры.

У него блокнот, и ручку

уж занёс он над бумагой,

но в последний миг заснул.

 

Видит мир невоплощённый...

И мне кажется, что все мы –

только образы его.

 

Фрагменты осенних писем

 

1.

Перебежала дорогу белка,

ветер прогрохотал жестью

на дровяном сарае,

опадающий лист

слегка коснулся щеки.

 

А ты всё сетуешь,

что в твоей жизни

ничего не случается.

 

2.

Ещё придёт время

молча утирать слёзы,

что заплутали в щетине.

Не торопи его.

 

Доверься неспешному ходу осени.

Видишь, трудовой день начинает дятел,

молодые скворцы готовятся к перелёту.

девушка с пустым ведром у колодца

с кем-то разговаривает по телефону.

 

И с таким неизъяснимым спокойствием

опадают листья,

как будто возносятся

на небеса.

 

3.

Мой друг,

кто-то пьёт натощак

льняное масло,

а кто-то –

тыквенное.

 

У каждого свои печали и хвори.

 

Лишь осень

одна на всех.

 

* * *

 

Холстину бытия словами расшивая

вслепую, наугад, с изнанки ли, с лица,

я говорю: «Зима…Зима – без дна и края,

и мелкий снег в окне летает без конца».

 

Я говорю: «Дымя, горит моя тревога

сырою берестой»…И светится во тьме

немыслимый узор, который виден Богу,

но в плоскости моей, увы, не виден мне.

 

2009

 

* * *

 

…ни сверчок утешенья.

Ни камни сухие журчанья воды.

Томас Элиот

 

Чем жить нам с тобою, подруга-душа,

зимою, где нету для нас ни шиша

в заначке судьбы косоротой?

Здесь нежности флейта вморожена в лёд

и жёсткое небо над нами плывёт

хозяйской дерюгой потертой.

 

И верность неясная персти земной,

пучку базилика да склянке пустой,

блеснувшей в руинах амбарных,

сверчком утешения нам не споёт…

И только поэзии сумрачный мёд

горит на губах благодарных.

 

2008

 

* * *

 

Я так устал от войны

между мужчинами и мужчинами,

между женщинами и женщинами,

между женщиной и мужчиной.

 

И теперь

я мечтаю стать просто деревом,

растущим на зелёном холме.

 

* * *

 

– Всё хорошо, мой Лазарь, всё хорошо,

выпей вина и миндаля отведай,

видишь, желанный дождь, наконец, пошёл,

первый засушливым этим летом.

 

Лазарь встаёт и глядит в окно –

дети, смеясь, танцуют в сиянье лужи.

Только под нёбом горько, в душе темно,

только на сердце иней посмертной стужи.

 

– Что же мне снилось? Марфа была в слезах,

и виноград, плача, несла Мария.

Я обнимал их, в Марфиных волосах

видел пчелу…

Но были мне все чужие.

 

Белый козлёнок смотрит в проём дверей,

воды текут улочками кривыми.

Сон отступает…

Ближе, теплей, родней

небо, земля и всё, что на них и с ними.