Сергей Пагын

Сергей Пагын

Четвёртое измерение № 30 (270) от 21 октября 2013 года

Трёхоконное время

 

* * *

 

Гений места селится в тишине,

и свистит, строгая корявый посох.

И пчелиным воздухом по весне

наполняет здешние абрикосы.

 

Знает всё о грозах и о траве,

и, росы не тронув, во тьме гуляет,

и ночные бабочки в голове,

как стекло, прозрачной, светясь, порхают.

 

И однажды в горестном сентябре,

прошагав уныло сухой крапивой,

ты найдёшь то место на пустыре

меж прудом заглохшим и старой ивой.

 

И в стихи пытаясь сложить слова,

ты заснёшь на куртке под веткой голой.

А во сне из посоха – всё листва…

А во сне из воздуха – пчёлы, пчёлы…                                              

 

* * *

 

 И увидел я новое Небо и новую Землю…

                                            Откровение

 

Дети в траве – Елена и Александр…

И тут понимаешь: времени просто нет,

есть лишь подсолнух этот, попавший в кадр,

птицы полёт, сияющий велосипед.

 

«Nikon» опустишь, подумав, что щёлкать им –

бледным сачком ловить повсеместный свет

или же горстью черпать пастуший дым.

Времени нет, а значит, и смерти нет.

 

Сын машет палкой, смеётся, чему-то рад,

дочка, присев, склонилась над муравьём.

Новое небо вплывает из тайных врат,

ну, а земля –

на ней мы и так живём.                                             

 

* * *

 

– Папа, может, хватит, пойдём домой.

Видишь, не летит он… ну, не летит!

Я машу отчаянно головой,

сын в ответ мне что-то под нос бубнит.

 

Говорю:

– Ну что же ты не летишь,

Вот…еще немного…давай…давай...

Но в провалах ветра такая тишь!

– Папа, может, хватит…

– Иди, играй.

 

Да и воздух нынче уже не тот,

тот был так упруг, что лоснился аж.

Змей пиратской кошкой впивался в борт,

и мы брали небо на абордаж!

 

Это очень важно, чтоб он взлетел.

Это как во сне, где я к морю шёл

по песку, что был раскалён и бел,

и без силы падал на серый мол.

 

Что тебе, мой Боже, Всесущий мой,

безделушку пёструю – да в зенит?!

– Пап, уже темнеет, пошли домой…

– Подожди, взлетит он… сейчас взлетит…                                                     

 

* * *

 

Замиранье.

Тайна.

Субботний вечер.

В пустотелой тыкве горит свеча,

освещая сына лицо и плечи.

А потом он улицей мчит, рыча,

 

с головою тыквенной невесёлой –

треугольный взгляд, золотой ощер…

В темноте прозрачной,

живой,

сверчковой

он кота стращает, что к ночи сер,

 

да детей соседских…

Их визг и радость,

убеганье в стрёкот, в бурьянный  прах,

убыванье лета,

и страх, и сладость,

голова, мерцающая в руках.

 

      * * *                                        

 

Лето закрыли –  тоненький всхлип петель,

а миг назад в проёме был рослый день,

туча стояла, словно нашла на мель,

да по траве скользила синичья тень.

 

Лето закрыли – будто сказали «лю…»,

но осеклись, услышав за стенкой «бля!».

И наблюдают, как ускользает «блю»

в сны ли пустые,

в зябнущие поля.                                            

 

* * *

 

Сны и память входят в осенний быт,

где дым, фасоль, виноград…

И тот, кто напрочь тобой забыт,

идёт вдоль кривых оград,

 

тебе улыбаясь издалека

и тая среди теней.

И ты замечаешь, что облака

всё тоньше и всё светлей.

 

И жизнь истончается, словно ткань

висящих в свету рубах.

И если ты встанешь в слепую рань,

невнятный почуешь страх,

 

шагнёшь с порога – и пустота…

И лишь стародавний снег

перстом тебе охладит уста,

коснётся горячих век.                                               

 

* * *

 

Каждодневное мужество жить –

сигарету искать по сусекам,

дымоход почерневший чинить,

пить вино с овдовевшим соседом,

 

видеть гулкие горькие сны,

плакать в них, ощущая потерю,

утеплять в ожиданье зимы

пересохшие окна и двери,

 

всё латать прохудившийся быт,

где, дымя ввысь трубой обветшалой,

трёхоконное время стоит

над провалом…                                          

 

* * *

 

Мы ждали снега, а его всё нет.

Вокруг такой непроходимый свет,

что белого за ним не видно света:

деревьев, огородов и домов,

над крышами изогнутых дымов.

собак в листве, которым снится лето.

 

И нет мне утешения ни в чём!

И, раздвигая медленно плечом

хрустящее сиянье сухостоя,

я всё пытаюсь разглядеть за ним

печальный сумрак с кругом золотым

домашней лампы и лицо родное.

 

И плачет тонкокожая душа,

обёрткою конфетною шурша –

из детства – с незабвенным Гулливером.

И хочет беспризорная она

не знания, где свет и тишина,

а бестолковой жалостливой веры.                                               

 

Разговор

 

«Тяжко мне, и воды мои мутны.

яблоки водянисты в моих корзинах,

старый друг приходит из тишины,

руку жмёт – и веет холодной глиной».

 

А она в ответ: «Мне во сне вчера

ласточки всё виделись на закате –

он был розов, будто сосны кора,

или как моё, если помнишь, платье…

 

Знаешь, и было мне так легко!

Птицы проносились под облаками,

тёплыми, как бабушкино молоко.

Птицы с обжигающими глазами!

 

Всё летали рядом, касались лба…

Было много ветра, и много света…».

И в пару дыхания все слова

обретали вес и объём предметов,

 

и, светясь, позванивали в тишине.

И тогда я чувствовал, что едины

ласточки, пролетающие во сне,

паданцы золотистые из корзины.                                                

 

* * *

 

В конце всех концов ты сидишь на пороге

и смотришь в пустой огород.

Не зная осенней тоски и тревоги,

там ярко капуста цветёт.

 

Летают над нею последние пчёлы,

наверно, для них это сад –

сияющий, влажный…

И в воздухе голом

они всё гудят и гудят.

 

Ботвою хрустя, подойдешь ты поближе

и скудную сладость вдохнёшь,

стараясь запомнить и тучи, и крыши,

и веток ореховых дрожь,

 

и этих соцветий живое свеченье…

И к ним сотворишь ты потом

в пределах посмертных и воздух, и тени,

и бледный родительский дом.