Тема для песни
О зайцах, Сеня, неактуально – пой о медведях и о волках – оно сегодня вполне реально и в чаще тёмной, и в облаках. Всё может статься – чем чёрт не шутит – придут однажды в наш лес враги, навалят трупов, нагонят жути, потом промоют зверям мозги. Что смогут зайцы своей косою, своей отвагой, своей травой? – омоют лица с утра росою, поднимут к небу истошный вой. Сидят ушастые на измене, грызут морковку и чешут бок… А нам помогут всенепременно медвежий ангел и волчий бог!
Сто тонн центона
Среди зверей, набитых ватой, всегда без спутников, один, идёт медведь продолговатый, лесов дремучих господин. Рассвета радужна палитра. Он потрясает кулаком. За пазухой полна поллитра, остёр топор за кушаком. Налево шишки собирает, направо песенки поёт, и сам доподлинно не знает, куда под вечер попадёт. Идёт-гудёт и в ус не дует. Он патриот, но англоман. Он радостно кричит: «Just do it!», танцует с белками канкан. Несёт в мешке сто тонн центона и груз аллюзий и цитат, и возле тихого затона волчат лелеет и зайчат. Не запугаешь и не купишь, висит обрез через плечо, кустов заманчивые купы его целуют горячо. И пчёлы прямиком из рая несут ему нектар и мёд, а он всё шишки собирает, а он всё песенки поёт.
Волчий бог
Тамбовский волк выходит на дорогу.
Юрий Кузнецов
Тамбовский серый волк божественной породы в железных сапогах, в короне меховой, под лапой у него и города, и годы, горит лукавый глаз, и мёртвый, и живой. Вот первый чёткий знак и явственный звоночек, он вечный конокрад и знатный коневод, а скипетр у него – костлявый позвоночник, а череп вековой – держава у него. А свита у него – и Фенрир, и Анубис, преданья давних лет, осколки старины, в квадрате перепуг, опустошенье в кубе тенями восстают над весями страны. Тамбовский серый волк выходит на дорогу, языческий тотем, замшелый архетип, И нечем заградить пути такому богу, и нечем укротить звериный аппетит.
Гумилёв на линии огня
Гумилёв выходит покурить на бруствер под прицелом вражьих снайперов. Нет тоски во взоре, нет на сердце грусти, за ухом – гусиное перо. Что тебе сегодня на заре приснилось, что тебе примстилось, Николай? Ты гулял в Сорбонне, ты ходил по Нилу, а теперь на фронте погуляй. Ты бывал удачлив, ты стоял у трона, не боясь в пучине утонуть, и Святой Георгий не однажды тронул пулею не тронутую грудь. В двадцать первом грянут траурные даты, потекут по лезвию ножа, с тяжких веток снимут красные солдаты в августе кровавый урожай.
Белый танцует
То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому…
Владислав Ходасевич
Белый танцует в берлинском кафе, тонкий и звонкий, всегда подшофе. Шимми танцует, танцует фокстрот, танец за танцем и танец на танец, что он танцует – лишь чёрт разберёт, – этот загадочный злой иностранец! Белый танцует в берлинском кафе – так совершают аутодафе. Ася ушла, и её не вернуть. Сердце – расколотый камень в ладони. Хочется в зимнюю прорубь нырнуть вниз головой – и никто не догонит! Белый танцует в берлинском кафе, ставя акцент на последней строфе. Сделает шаг – и застынет на миг. Тонет грядущее в сумраке мглистом. И не отвергнуть проклятых вериг – быть декадентом и быть символистом.
Зэка Заболоцкий не пишет стихов
Однажды благодушно настроенный начальник лагеря на обходе перед колонной зэков спросил у начподразделения: «Ну что, как там у тебя Заболоцкий? Стихи не пишет?» Тот отрапортовал: «Заключенный Заболоцкий замечаний по работе и в быту не имеет, – и, усмехнувшись, добавил: – Говорит, стихов больше никогда писать не будет».
Отведали рёбра шальных каблуков, погнулась оправа и треснули стёкла. Зэка Заболоцкий не пишет стихов: перо затупилось, бумага промокла. Кайло тебе в печень и в почку кирка! Стоят в отдаленье насуплено сопки, их песен не слышит, не пишет зэка, хоть был в прошлой жизни поэтом не робким. Быльём поросло, утонуло в пыли. Отпели былое конвойные шавки. Стоит он на сломе судьбы и земли и вертит в руках заскорузлую шапку. И нет за душой ни двора, ни кола, и выстудил сердце космический ужас. Но ты не печалься, мечтай, Николай, чем ныне попотчует повар на ужин… Он длил свою долю и мыкал беду. Небесным осколком звенела синица, а он приговаривал в полубреду о том, что душе не пристало лениться.
Шумная пернатая орда
Этим летом слишком много птиц (как не вспомнить старину Хичкока), а они не ведают границ, бьют с носка и прыгают с наскока. Вот они гуляют во дворе, слабых насекомых долбят в темя, по горячей нынешней поре не гнушаясь этими и теми. Шумная пернатая орда каркает, чирикает, клекочет, бродит по июльским городам, до поживы пожирней охоча. Я сегодня услыхал и сам птичьи несмолкаемые пренья. Различаю их по голосам, по носам и цвету оперенья. Брат мой жук, кузен мой червячок, я несу по жизни то же бремя: обываю свой родной сучок, а за мной шпионит птица Время.
Татаро-монгольский день
Шёл тот полдень раскосо-невнятно, как завзятый татаро-монгол, оставляя чернильные пятна и роняя объедки под стол. Развалился – не гость, а хозяин, разошёлся – хозяин, не гость. Из пробоин времён и проталин день швырял мне никчёмную кость. Мне вот здесь его тяжкое иго, мне обрыдли и рок, и оброк, подтвердит достопамятный Игорь, светлый Игорь, мотающий срок. Двадцать стрел в непочатом колчане, двадцать сабель сверкают во мгле. День нагрянул с камчою в начале и растёкся чумой по земле. Но исход предсказуем и ясен: аки тать об известной поре день ушёл ввечеру восвояси, полчаса простояв на Угре.
Клинопись
Идёт клин за клином, за клином клин над красной калиной, палитрой глин; утиный, гусиный – перо к перу – над скорбной осиной, на свет к Петру; из царственных цапель и журавлей, туманов и капель, тоски полей. Заклинила песня язык, гортань на Пряжке, на Пресне в такую рань. На клинопись эту во сне, в бреду все песни на свете переведу!
Кот Шрёдингера жив
Кот Шрёдингера жив и будет жить. Не стоило ему мокруху шить и брать на понт немытыми руками. Хочу на волю выпустить кота, чтоб целиком, от носа до хвоста, он хохотал над нами, дураками. И в буйном диком хохоте его услышу букву ха и букву о, и снова ха, сбежавшую из плена. Двоичным кодом, надо понимать, пошлёт он нашу мать и перемать, и предков до девятого колена. Да будет кот живее всех живых! Он неспроста забрался в этот стих и егозит в стихе, и барагозит. По Нобелю дать физикам пора, а после гнать метлою со двора и всех уже призвать к суровой прозе.
Чернозём
Что мы творим, что мы несём в своей душе и на подошвах – сырой и вязкий чернозём, воспоминания о прошлом. Приют жучков и паучков, яичек, коконов, личинок – тревожной совести альков, сна беспокойного причина. В тончайшей сеточке грибниц, головоломных ответвлений твой путь опасен и тернист, как путь животных и растений. Там, где вчерашняя стерня, ползи наверх, ползи на солнце, путём червя, путём зерна, путём ещё кого придётся. Сквозь толстый слой, сквозь тяжкий спуд, сквозь дух дегтярный и полынный стихи однажды прорастут ростком, невзрачною былинкой.
Гипс
Гипсовая девушка с веслом, символ ускользающей культуры, время вышло ржавой арматурой – и тебя назначили на слом. А когда-то ты учила всех гребле на байдарках и каноэ, вере в небывалое, иное, в полный окончательный успех. Нас теперь поставят, говорят, в парке позабытых богом статуй, что понизит социальный статус и задвинет в самый дальний ряд. Не судья тебе я, не палач, и, поверь, не может быть иначе: если девушка с веслом заплачет, ей ответит гипсовый трубач. Пусть сегодня нам не повезло, но клянусь и горном, и пилоткой, что найду тебе причал и лодку и добуду парное весло.
Град
Не дарёны никем и не крадены, в августейшей полночной глуши застучали небесные градины в жестяные карнизы души. Мой домишко, погодой истерзанный, ловит ритм дребезжанием рам, подпевает то в кварту, то в терцию вездесущим ревущим ветрам. По стеклу хлещут ливни подробные, всё течёт, что обязано течь. Принимаю от неба безропотно хлеб насущный, шрапнель и картечь. Дёрну кнопку постылого ворота и ещё постою на краю. То ли дроны летят, то ли вороны по озябшую душу мою.
Созвездие Кита
Несёт меня полночная волна, но, даже находясь на грани сна, страдаю взаперти, что твой Иона, и Млечный путь навряд ли разглядишь меж городских нахохлившихся крыш и отблесков холодного неона. А где-то там, в созвездии Кита, такая же тоска и маета, хотя иные сроки и пророки. Там взаперти сидит чудак-поэт и тщится разглядеть далёкий свет, как руки, мне протягивая строки.
Тенёта сестёр
Я считаю цыплят, подбиваю итог, собираю осенний гербарий. В чистом поле стоит восхитительный стог, в нём живёт каждой твари по паре. Осень льёт от щедрот упоительный яд, стынет влага в глубоком колодце, и плывёт надо мной паутинка Плеяд. Кто в тенёта сестёр попадётся? Зажимаю минуты в горячей горсти, остальное потоком уносит… Что ж ты мне говоришь – дорогая, окстись! – про холодную трезвую осень?
Дело в шляпе
В старой шляпе моей сплёл паук паутину, после курочка Ряба яичко снесла, после кролик с крольчихой спокойно и чинно поселились внутри – несть крольчатам числа! Как-то злой ураган утащил эту шляпу – не в Техас, не в Канзас, а подальше – туда, где по звёздам гуляет медведь косолапый, где в серебряных реках не стынет вода. И носило её по вселенским просторам – от нейтронной звезды и до чёрной дыры, и пронзали её сквозняком метеоры, и теряла она дорогие дары. Одиноко ей в небе – куда без меня-то, – той, что раньше вмещала внутри целый мир. И однажды вернулась в родные пенаты, ведь и я без неё никудышный факир…
© Сергей Смирнов, 2023–2026.
© 45-я параллель, 2026.